Страница:
Внезапно зазвонил телефон. Я отпрыгнул от бюро и снова упал в кресло. Телефон продолжал звонить. Тогда я, оглянувшись на дверь, подошел к аппарату и снял трубку.
- Александр Васильевич? - сказал мужской голос. - Рад вас приветствовать. Как здоровьице?
- Александр Васильевич вышел, - сказал я.
- А с кем я говорю, простите?
Я назвал свою фамилию и добавил, что я посетитель музея.
- Ах, вы из нынешних... - разочарованно протянул собеседник и сказал: - Передайте Александру Васильевичу, что звонил Михаил Васильевич. Он знает. Я ему перезвоню.
Я повесил трубку и вернулся на свое место. Через пять минут пришел Суворов. Он проделал ту же процедуру с париком и шпагой, но парик повесил на медную ручку ящичка бюро для просушки. Он взял гребень и, придерживая парик на ручке, расчесал букли. Пудра образовала легкое облачко. Белые волосы вытягивались под гребнем, и тут же сворачивались, будто на невидимых бигудях. Я вспомнил жену, как она утром кипятит бигуди в кастрюльке, чтобы там, внутри, расплавился воск, поддерживающий бигуди в горячем состоянии, потом накручивает мокрые волосы, скрепляя их специальной резинкой, и в таком виде быстро пьет кофе, торопясь на работу.
Суворов задумчиво расчесывал парик. Казалось, он забыл обо мне.
- Вам звонил Михаил Васильевич, - сказал я.
- А-а... Ломоносов, - протянул Суворов, не оборачиваясь.
- Тот самый? - вырвалось у меня.
- А вы, батенька, знаете другого Ломоносова? - язвительно произнес Суворов, быстро поворачиваясь ко мне.
- Но ведь столько лет...
- Сколько - столько? Двести с небольшим лет. Вот ко мне недавно Аристотель заходил - тому не позавидуешь. Третье тысячелетие мается.
- Ну, и как он?. . Что делает? - задал я нелепый вопрос.
- Я же сказал - мается. Между нами говоря, старик опустился. Но его можно понять. У него миллионов семнадцать прямых потомков только в России. Кстати, как вас зовут?
Я опять назвал свою фамилию, имя и отчество. Суворов выпятил нижнюю губу и задумался. Потом он решительно снял трубку и набрал номер.
- Петр Алексеевич? Добрый день, Суворов беспокоит. Простите, что оторвал от дел... Петр Алексеевич, тут у меня один молодой человек желает выяснить, по какой он линии...
- Да я не... - запротестовал я, но Суворов уже давал мои координаты.
- Нет, полного списка не нужно, но хотя бы трех-четырех предков. Желательно таких, которые ему известны... Ну да, вы же знаете их школьные программы, о чем тут можно говорить!.. Да, благодарю покорно.
Суворов положил трубку и принялся насвистывать марш. - А... - начал я.
- Царь Петр, - сказал Суворов.
- Первый?
Суворов сделал страдальческую мину, на минуту испортив мелодию марша.
- Первый, конечно же, первый! - воскликнул он.
Тут снова зазвонил телефон. Суворов поднес трубку к уху, потом достал листок бумаги и, прижимая трубку плечом, что-то нацапарал на листочке гусиным пером. При ближайшем рассмотрении гусиное перо оказалось искусственным. Это была шариковая ручка в виде гусиного пера.
Суворов еще раз покорнейше поблагодарил Петра Алексеевича и протянул листок мне.
- Вот, полюбопытствуйте! Уже готово. Царь Петр собрал неплохой архив. Генеалогические деревья вплоть до античного времени.
На листке было написано: "Прямые предки. Седьмое колено - Кюхельбекер Вильгельм. Двенадцатое колено - Сусанин Иван. Восемнадцатое колено - Колумб Христофор. Тридцать восьмое колено - Сулла Корнелий".
- Сулла? - пробормотал я. - Кто это такой?
- А Бог его знает! - беспечно воскликнул Суворов. - Римский диктатор, вероятно.
- Так много знаменитых предков? - прошептал я, испытывая, кроме замешательства, страшную гордость. Жаль было, конечно, что нет среди предков Пушкина, Александра Македонского или Иисуса Христа. Хотя у Христа, кажется, потомков быть не могло... Но все же! Колумб, елки зеленые! Сулла! Иван Сусанин, про которого опера!
- Ну, не так уж много, - сказал Суворов. - Недавно я видел молодую женщину, весьма заурядную, кстати, которая имела в своем дереве Тютчева, Серван-теса, Баха, Колумба, как и вы, Конфуция и фараона Эхнатона. Она считала, что Конфуций - древний грек.
- Значит, мы все родственники? - спросил я.
- Практически, - сказал Суворов.
В этот момент одновременно раздались телефонный звонок и стук в дверь. Суворов поднял трубку и крикнул по направлению к двери:
- Войдите!
В кабинет вошел неприятного вида мужчина в длинном прорезиненном плаще. Он остановился у входа. А Суворов уже объяснял по телефону Ломоносову, что слово "Войдите!" никак не могло относиться к Ми-хайле Васильевичу, потому как он, Суворов, еще не совсем выжил из ума и понимает, что по телефону не входят. При этом Александр Васильевич заразительно смеялся и делал приглашающие жесты мужчине в плаще. Однако тот упорно стоял в дверях.
Разговор с Ломоносовым касался пятнадцатиюрод-ного восемнадцативнучатого племянника великого ученого. Тот провалил экзамен в институт и теперь по закону должен был быть призван в армию. Судя по всему, Ломоносов просил Генералиссимуса позвонить в военкомат и попросить, чтобы племянничка призвали куда-нибудь поближе к Ленинграду.
Суворов обещал помочь несмотря на свою многолетнюю отставку.
Он закончил разговор и почти бегом бросился к посетителю. Тот, ни слова не говоря, распахнул полы плаща и стал похож на кондора. Подкладка плаща имела замечательное устройство. Вся она была в петельках, в которые продеты были радиолампы, транзисторы, сопротивления и другие радиодетали. Над каждым вшита была этикеточка с маркой изделия.
Суворов стал читать подкладку плаща, как детективный роман. Потом он точным движением извлек из петельки транзистор и показал его мужчине.
- Владимира первой, - сказал посетитель.
- Грабеж, батенька! - закричал Суворов, но транзистора не отдал.
- Александр Васильевич!-укоризненно произнес мужчина. - Это же японский транзистор!
- Помилуй Бог, согласен! - сказал Суворов, подошел к ящичку бюро, вынул оттуда орден и отдал посетителю. Мужчина окинул орден быстрым оценивающим взглядом, сунул в карман и бесшумно удалился.
- Вот жук! - в сердцах сказал Суворов. - И ведь наверняка ворует. Владимира первой степени!. . Да государыня, бывало... Эх!
Потом Александр Васильевич объяснил, что один из его прямых потомков, сохранивший даже фамилию, - некий Кирюша Суворов - учится в седьмом классе и обнаруживает замечательные успехи в точных науках. Генералиссимус доставал ему радиодетали для технических поделок, выменивая детали на ордена.
- Как знать, может быть, тоже станет бессмертным! - мечтательно и гордо произнес Александр Васильевич. - Не все же Суворовым "ура" кричать.
Мне давно пора было уходить, потому что урок мужества я прослушал, правда издалека, а Суворов находился в непрестанной деятельности, и я ему, по-видимому, мешал. Однако я продолжал сидеть в кресле, наблюдая. Суворов изредка перебрасывался со мною фразами, но в основном занимался делами.
Пришел маляр, с которым Александр Васильевич затеял долгий сюрреалистический разговор о покраске подоконников в музее. Маляр мялся, желая стребовать с Суворова что-то такое, чему не знал названия. Суворов показывал ему табакерки, перстни, шкатулочки, часы, аксельбанты, но маляр уклончиво улыбался. Сошлись на элементарных десяти рублях.
Звонили из Совета ветеранов, из ЖЭКа, из Москвы, Звонил Кутузов, звал на день рождения. Ленфильм приглашал на съемки.
Суворов, в очках, энергичный, со своим знаменитым хохолком, сидел за бюро, делал записи в календаре, ругался по телефону, успевая решать кроссворд.
- Басня Крылова из семи букв... Позвонить, что ли, Ивану Андреевичу? Неудобно. Подумает, что не читал. А, батенька? - обращался он ко мне.
- Квартет, - предлагал я.
Суворов радовался, как ребенок, потом вписывал слово, находя еще повод для радости: он, видите ли, полагал, что в слове "квартет" восемь букв, учитывая твердый знак. Привычка, знаете ли...
Я сидел и размышлял. Процесс жизни великого человека складывался на моих глазах из такой откровенной ерунды, что становилось обидно. Двести лет - и конца-краю не видно!
- Не так просто быть бессмертным, - подтвердил Суворов мои мысли.
Оказывается, он умел их читать!
- А вы думали, что достаточно в нужный момент помахать шпагой, дать кому-нибудь по уху или выиграть кампанию, чтобы считаться мужественным? - обратился ко мне Суворов. - Не-ет, батенька! - торжествующе пропел он, подмигивая мне.
Я ушел из музея вечером. Маляр красил подоконники, важно окуная кисть в ведро с белилами. Маляр был потомком Галилео Галилея.
Я шел по улицам, заглядывая в вечерние витрины магазинов. В бакалейных и винных отделах толпились потомки Цицерона и Горация. Навстречу мне шли наследники Державина, Рафаэля и Марка Антония. Немыслимо далекий потомок Цезаря сидел в милицейской будке, регулируя движение. Все мы были родственниками, но вели себя странно, будто мы не знаем друг друга. Никто не раскланивался со мною, даже мои братья, внуки Христофора Колумба.
Жизнь складывалась из ерунды, но в толпе попадались бессмертные.
Мне встретился небритый Кюхельбекер с авоськой, где болталась одинокая бутылка кефира. Он сел в троллейбус и уже оттуда, когда троллейбус отошел, обернулся, пристально посмотрел на меня сквозь стекло и еле заметно кивнул.
1976
Эйфелева башня
Ничего не изменилось в моей жизни, когда упала Эйфелева башня.
По правде говоря, эту махину давно следовало разрезать автогеном на части и тихонько свезти на один из коралловых островов Тихого океана. Там она пролежала бы еще сто лет, постепенно покрываясь хрупкими бесцветными ракушками, похожими на меренги, и ржавея в идеальных условиях.
Но теперь она упала в Париже, самом любимом городе на земле, и лежала поперек какого-нибудь бульвара Сен-Жермен. Я никогда не бывал в Париже, поэтому, я думаю, мне можно верить.
Когда она вышла из подъезда и пошла вдоль улицы, как самостоятельное привидение в белом плаще фабрики "Большевичка", я наблюдал за нею с балкона. Между нами было расстояние метров в пятьдесят. Оно увеличивалось с каждой секундой, и тут верхушка башни вздрогнула и качнулась влево, будто от ветра, налетевшего внезапным порывом. Это был ветер моих мыслей.
В Париже, говорят, в определенное время года цветут каштаны. Влюбленные целуются там прямо на улице, не обращая внимания на ГАИ, а китайские императоры сыплют им на головы сухие иероглифы, точно опускают в кипяток короткие черные чаинки, отчего воздух вокруг приобретает коричневый оттенок. У нас влюбленные целуются в кинотеатрах, подъездах и кооперативных квартирах, когда хозяев нет дома. Я смотрел как она удаляется, похожая уже на персонаж мультфильма, со сложенными на спине крыльями плаща, и думал, что наша встреча, вероятно, последняя в нынешней геологической эпохе.
Жаль, что я не обратил внимания в тот момент на Эйфелеву башню. Она задрожала всем телом, как женщина, - та, которая удалялась, уже не различимая среди пешеходов и автомашин, та, которая семь минут назад вышла из моей комнаты, подставив на прощанье щеку, будто шла в булочную за бубликами.
Башня уже валилась, и тень ее скользила по бульвару Сен-Жермен, или как он там называется, со скоростью летящей птицы.
Но я слышал стук ее каблучков по асфальту, стук мартовских ледяных каблучков, несмотря на то что была осень, а часы показывали без пяти минут шесть.
Башня падала бесшумно, как в замедленном кино. Обидно было, что падает замечательное сооружение, взлет инженерной мысли конца прошлого века, падает так бездарно и непоправимо, как спившийся поэт или средневековый алхимик. Достаточно было поддержать ее мизинцем, чтобы она опомнилась, но стука каблучков уже не было слышно, а плащ растворился в слезах.
Этот плащ она купила в детском магазине.
Она маленькая - это выгодно. В детском магазине можно купить неплохую вещь дешево, будто для дочки или для младшей сестры, и носить ее на здоровье. Когда я с нею познакомился, она донашивала платье с немецкой куклы. Кукле оторвали голову, и платье оказалось лишним. Без головы можно пожить и нагишом. Это не стыдно.
Она сказала:
- Спрячь меня в портфель, не то нас могут увидеть вместе. Я не хочу лишних разговоров.
И я спрятал ее в портфель и терпеливо носил целый год с небольшими перерывами. Когда я открывал портфель и заглядывал к ней, она поднимала лицо для поцелуя, быстро оглядываясь по сторонам, чтобы удостовериться, что за нами не наблюдают. У нее были такие невинные глаза, что мне хотелось рассказывать ей сказки Андерсена и водить за ручку в детский сад. Однако где-то в другом измерении, по субботам и воскресеньям, она была взрослой женщиной, не первой уже молодости, с мужем, дочерью, квартирой и Эйфелевой башней в виде безвкусного кулона, который она почему-то любила носить.
Дешевый сувенир, подаренный ей французским туристом за прекрасные глаза.
- Амур! Амур! - мурлыкал он. изгибаясь в талии, как истинный француз, и наклоняясь к ней, будто они в Париже. Так она рассказывала. Ей тогда было девятнадцать лет, иностранных языков она не знала, как и сейчас, и, слушая француза, представляла себе реку Амур - синюю, как вена на руке. Позже она поняла значение этого слова.
Я никогда не думал, что попадусь на столь нехитрую приманку, как невинные глаза. Все дело, конечно, в Эйфелевой башне, которую она мне вручила на память после первой нашей ночи. Это была приятная ночь. Мы получили друг от друга то, что хотели, не больше, но и не меньше. Встречаться дальше не имело смысла, так как мы понимали, что только испортим удовольствие, если растянем его на несколько месяцев. И вот тогда она, не вставая с постели, протянула руку к стулу, где валялась ее скомканная одежда, ранее сорванная мною с ненужной поспешностью, и взяла кулон, который она сняла сама, когда мне снимать уже было нечего. Кулон лежал, утопая в прозрачных, тонких чулках.
- Чтобы ты меня вспоминал, - сказала она, вешая его мне на шею. Ее невинный, детский взгляд ничуть не изменился от того, что она лежала рядом со мной обнаженная, и это меня испугало. Я поставил ее на ладонь, а рядом установил Эйфелеву башню. Они были почти одного роста. Серебряная цепочка тянулась от башни, обвивая мне шею. Она тоже обвила меня руками, закрыла глаза и поцеловала уже без страсти, вполне удовлетворенная таким красивым, кинематографическим исходом. Потом она оделась и ушла.
Я спрятал Эйфелеву башню в бумажник. Широкое, сантиметра в два, основание башни оттопыривало карман бумажника и вскоре прорвало его. Через несколько дней я заметил, что ножки башни, вылезшие из бумажника, царапают мне грудь через рубашку, причиняя небольшую боль. За это время мы с нею не встречались, лишь разговаривали по телефону, обмениваясь даже не словами, а интонациями голоса. Слова были самыми банальными.
- Ты меня любишь? - спрашивал я, покровительственно улыбаясь телефонной трубке.
- Не говори глупостей, - отвечала она.
- Когда мы встретимся?
- Это очень сложно...
- Ты меня не любишь...
И тому подобное.
Приятно было играть в эту беспроигрышную игру, зная, что уже выиграл когда-то и можно выиграть еще раз, если пожелается. Эйфелеву башню я переложил в портфель, иногда вытаскивал ее за цепочку и покачивал, точно гирьку. Она сильно потяжелела, носить ее на шее было теперь невозможно, потому что цепочка впивалась в тело, оставляя глубокий узорчатый след. Да и портфель с башней я носил с напряжением, пока однажды не отвалилась ручка, не выдержав тяжести.
А по телефону она сообщала мне удивительно безмятежным голосом всякие новости из своей жизни. Два раза она летала на Луну, по возвращении превращалась в мимозу, чтобы муж ухаживал за нею, а потом выходила на работу, радуя сослуживцев свежестью. Кроме того, когда ей было скучно, она каталась на диске граммофонной пластинки, уцепившись руками за металлический колышек в центре. Она любила эстрадную музыку, которую я не переваривал. Ее жизнь казалась мне излишне пустой. Может быть, потому, что я смотрел со стороны.
- Твоя башня чуть руку мне не оторвала, - сказал я как-то раз.
- Какая башня? - удивилась она.
- Эйфелева башня, - сказал я со злостью.
- Ах, мой кулон! - рассмеялась она. - Подари его своей новой возлюбленной.
- У меня нет новой возлюбленной, - сказал я и повесил трубку.
В то время я реставрировал египетскую пирамиду. Приближался конец года, и нужно было писать отчет о реставрации. По утрам я взбирался на пирамиду, держа в руке портфель, и вел тоскливые споры с прорабом. Настроение портилось с каждым днем, потому что реставрация велась кое-как, да еще проклятая башня очень меня утомляла. Оставлять ее дома я не решался: башню могла обнаружить жена. После того как отвалилась ручка портфеля, я поставил новую, железную, но это был не выход. Наконец я не выдержал и позвонил ей.
- Нам нужно встретиться, - сказал я.
- Зачем? - спросила она. - Мы же договорились. Останемся друзьями. Кроме того, мне завтра предлагают билет на новую революцию. Где-то в Латинской Америке. Ты не представляешь! Говорят, будут стрелять подряд две недели.
- Мне нужно отдать тебе башню, - раздельно произнес я.
- Если она тебе мешает, отправь ее почтой, - сказала она. - Только, ради Бога, до востребования!
Я с трудом принес Эйфелеву башню на почту и упаковал в фанерный ящик. Башня еле в нем поместилась. Со всех сторон я обложил ее ватой, чтобы башню не повредили при перевозке. Мне пришлось довольно дорого заплатить за посылку, так как она была тяжелая, но домой я возвратился радостный и счастливый. Башни более не существовало.
Ночью ко мне пришли китайские императоры в длинных одеждах. Каждый из них имел баночку с тушью и кисточку. Они кивали своими фарфоровыми головами, слушая, как я радовался избавлению от башни, и невзначай рисовали иетушью и кисточку. Они кивали своими фарфоровыми головами, слушая, как я радовался избавлению от башни, и невзначай рисовали иероглифы на обоях. Штрихи иероглифов напоминали ресницы моей бывшей возлюбленной, а цветы на обоях смотрели сквозь них тем же невинным взглядом. Потом я прогнал императоров, и они, толпясь и чирикая, как воробьи, спустились по ночной лестнице и вы
Утром я проснулся, с удовольствием вспомнил о возвращенной башне и собрался идти на реставрацию с легкой душой. Но, когда я вышел из подъезда, оказалось, что все не так просто, как я предполагал. Башня была тут как тут.
Она стояла во весь свой трехсотметровый рост на чугунных опорах в виде гигантских арок, под которыми беспечно летали птицы. Одна из опор, самая ближняя, преграждала улицу рядом с домом, где находилась почта, откуда я вчера столь легкомысленно пытался отправить башню. На второй опоре, на высоте примерно семидесяти метров, болтался автофургон с надписью "Почта", нанизанный на одну из черных чугунных балок, точно сушеный гриб на лучинку. Фургон со скрежетом сползал по балке вниз, а из его распоротого кузова сыпались аккуратные фанерные ящики посылок.
Милиционеры уже оцепили ближайшую опору и на всякий случай никого к ней не подпускали. Вероятно, и остальные опоры были оцеплены, но они были далеко, за домами... Верхушка башни торчала высоко в небе; рядом с нею, как мухи, кружились три вертолета, производя фотосъемку, а наверху, на самом кончике радиоантенны, висела тоненькая серебряная цепочка от кулона. Я знал, что она там висит.
Мне ничего не оставалось, как пройти мимо башни с чувством некоторого беспокойства и одновременно удовлетворения. И потом, когда я ехал на трамвае и выглядывал в окно, любуясь башней, эти чувства меня не покидали.
Она позвонила мне на работу, чего раньше не случалось. До этого всегда звонил я.
- Что ты натворил? - спросила она испуганно.
- Это мое дело.
- Я тебя прошу, чтобы ты сейчас же сделал все как было, - быстро проговорила она шепотом. - Не бери в голову!
Это была ее любимая поговорка - "Не бери в голову".
- Не мешай мне, - сказал я.
- Все же увидят!
- Все уже увидели.
Более того, все не только увидели башню, но и сделали определенные выводы. Через некоторое время я заметил, что возле башни ведутся земляные работы. Я подумал, что башню решено снести, но бульдозерист, к которому я обратился с вопросом, ответил, что он разравнивает землю под бульвар Сен-Жермен. Название его не очень удивляло, да и к башне бульдозерист уже привык.
Вокруг башни на глазах вырастал уголок Парижа с каштанами на бульваре, со знаменитыми лавками букинистов на набережной, с домиками неизвестного назначения, возле которых по вечерам стояли толстые усатые женщины, внимательно оглядывая прохожих.
К этому времени моя бывшая возлюбленная вернулась ко мне. Конечно, она сделала вид, что пришла в первый раз после той ночи просто так. Она щебетала что-то насчет башни, вспоминала незадачливого французика, подарившего ей кулон, но я видел, что ее распирает от гордости. В тот вечер мы пошли по бульвару Сен-Жермен и с легкостью перешли на французский, целуясь под каштанами на глазах у прохожих, среди которых было немало ее и моих сослуживцев.
- Ты хотела быть в Париже, - говорил я с великолепным прононсом, вот тебе Париж!
Потом нас подцепила одна из усатых женщин, которая оказалась владелицей небольшого особняка с видом на башню. Она дала нам ключи от комнаты на втором этаже. Там, рядом с постелью, был накрыт столик на двоих с вином и омарами, которые мне совсем не понравились. Но она героически жевала омаров и повторяла одно слово:
- Шарман!
Затем мы занимались любовью, не торопясь, будто на скачках, а делая это изысканно, по-французски, с легким оттенком небрежности. Башня светилась огнями в окне - абсолютно грандиозная, чистое совершенство, самая настоящая Эйфелева башня.
Теперь ей уже хотелось, чтоб все знали историю башни. Она даже сердилась на меня временами, упрекая в ненужной скромности, потому что башня заслуживала авторства.
А я, лежа с нею в меблированных комнатах, курил и смотрел на башню, удивляясь ее высоте и прочности.
Китайские императоры уже не приходили ко мне. Не заглядывали они и на бульвар Сен-Жермен, чтобы благословить влюбленных своими загадочными иероглифами, которые обозначали, должно быть, жизнь и смерть, цветущую вишню и нежный, едва заметный пушок на мочке уха женщины. На башню записывались экскурсии туристов, а вскоре было зарегистрировано и первое самоубийство. Какой-то выпускник средней школы ухитрился забраться на самый верх и повеситься там на серебряной цепочке от кулона. Говорили, что он был влюблен в свою учительницу, но та не принимала его любви всерьез. Это происшествие расстроило меня и заставило взглянуть на башню по-иному.
Сменились четыре времени года, и наступило пятое - тоска. Мы по-прежнему ходили на бульвар к одной и той же хозяйке, которой я заплатил за год вперед, ели тех же омаров или устриц и любили друг друга с некоей спокойной обреченностью, ибо башня стояла как вкопанная. Башня явно не собиралась снова станог виться кулоном.
И вот однажды осенью, когда моя жена уехала, как я подозреваю, в одно из моих юношеских стихотворений и бродила там между строк, роняя редкие слезинки, моя возлюбленная пришла ко мне домой. Она тоже была печальна и даже не ответила на мой поцелуй. Я чуть было не сказал: на мой дежурный поцелуй. Мы сидели в комнате, пили вино и видели в окне башню, на которой болталась люлька с малярами.
- Будет как новенькая, - сказал я.
- Я очень устала, - сказала она. - Нужно что-нибудь придумать... Да, я легкомысленная, я дрянь, дрянь, дрянь! Но эта башня не для меня. Я вся извелась. Признайся, что ты поставил ее нарочно, чтобы всю жизнь напоминать мне: дрянь, дрянь, дрянь!..
Ее слова звенели, как колокольчики: дрянь, дрянь, дрянь! Как дверной колокольчик в старинном особняке с деревянной лестницей, над которой висит пыльная шпага хозяина. Прислушавшись еще раз к звонку, я встал и открыл дверь. На пороге стоял промокший китайский император. Его одежды облепили жалкую, худую фигуру, отчего он был похож на свечку с застывшими на ней струйками воска. Лицо, нарисованное тушью, было начисто смыто дождем: ни глаз, ни носа, ни рта. Он протянул мне руку и разжал кулак. На узкой ладони с непомерно длинными пальцами лежал мокрый скомканный иероглиф. Я его сразу узнал. Он обозначал любовь.
- Я не могу без тебя, - услышал я за спиной ее жалобный голос.
- Да-да, встретимся на бульваре, - сказал я. - Все будет хорошо, вот увидишь.
И я почувствовал, как она обнимает меня и прижимается сзади всем своим маленьким телом, вздрагивающим под белым плащом фабрики "Большевичка". На секунду я поверил, что все и впрямь будет хорошо, и, быстро оглянувшись, посмотрел на башню. Она равнодушно стояла на том же самом месте. И я тоже обнял и поцеловал свою возлюбленную, шепча слова, от которых она успокоилась, и даже вновь улыбнулась невинно, и подставила щеку для прощального поцелуя совсем уж по-старому, точно шла в булочную за бубликами,
А когда она вышла из подъезда, башня упала. Об этом я уже рассказывал. Осталось описать последний момент, когда верхушка башни достигла земли, а вся башня переломилась в середине. Верхняя часть ее упала поперек бульвара, а нижняя, нелепо вздернув две опоры вверх, точно собака у столба, легла вдоль улицы. Грохот был ужасающий. Но она даже не оглянулась, продолжая идти своей упругой, легкой походкой, пока не затерялась в толпе.
- Александр Васильевич? - сказал мужской голос. - Рад вас приветствовать. Как здоровьице?
- Александр Васильевич вышел, - сказал я.
- А с кем я говорю, простите?
Я назвал свою фамилию и добавил, что я посетитель музея.
- Ах, вы из нынешних... - разочарованно протянул собеседник и сказал: - Передайте Александру Васильевичу, что звонил Михаил Васильевич. Он знает. Я ему перезвоню.
Я повесил трубку и вернулся на свое место. Через пять минут пришел Суворов. Он проделал ту же процедуру с париком и шпагой, но парик повесил на медную ручку ящичка бюро для просушки. Он взял гребень и, придерживая парик на ручке, расчесал букли. Пудра образовала легкое облачко. Белые волосы вытягивались под гребнем, и тут же сворачивались, будто на невидимых бигудях. Я вспомнил жену, как она утром кипятит бигуди в кастрюльке, чтобы там, внутри, расплавился воск, поддерживающий бигуди в горячем состоянии, потом накручивает мокрые волосы, скрепляя их специальной резинкой, и в таком виде быстро пьет кофе, торопясь на работу.
Суворов задумчиво расчесывал парик. Казалось, он забыл обо мне.
- Вам звонил Михаил Васильевич, - сказал я.
- А-а... Ломоносов, - протянул Суворов, не оборачиваясь.
- Тот самый? - вырвалось у меня.
- А вы, батенька, знаете другого Ломоносова? - язвительно произнес Суворов, быстро поворачиваясь ко мне.
- Но ведь столько лет...
- Сколько - столько? Двести с небольшим лет. Вот ко мне недавно Аристотель заходил - тому не позавидуешь. Третье тысячелетие мается.
- Ну, и как он?. . Что делает? - задал я нелепый вопрос.
- Я же сказал - мается. Между нами говоря, старик опустился. Но его можно понять. У него миллионов семнадцать прямых потомков только в России. Кстати, как вас зовут?
Я опять назвал свою фамилию, имя и отчество. Суворов выпятил нижнюю губу и задумался. Потом он решительно снял трубку и набрал номер.
- Петр Алексеевич? Добрый день, Суворов беспокоит. Простите, что оторвал от дел... Петр Алексеевич, тут у меня один молодой человек желает выяснить, по какой он линии...
- Да я не... - запротестовал я, но Суворов уже давал мои координаты.
- Нет, полного списка не нужно, но хотя бы трех-четырех предков. Желательно таких, которые ему известны... Ну да, вы же знаете их школьные программы, о чем тут можно говорить!.. Да, благодарю покорно.
Суворов положил трубку и принялся насвистывать марш. - А... - начал я.
- Царь Петр, - сказал Суворов.
- Первый?
Суворов сделал страдальческую мину, на минуту испортив мелодию марша.
- Первый, конечно же, первый! - воскликнул он.
Тут снова зазвонил телефон. Суворов поднес трубку к уху, потом достал листок бумаги и, прижимая трубку плечом, что-то нацапарал на листочке гусиным пером. При ближайшем рассмотрении гусиное перо оказалось искусственным. Это была шариковая ручка в виде гусиного пера.
Суворов еще раз покорнейше поблагодарил Петра Алексеевича и протянул листок мне.
- Вот, полюбопытствуйте! Уже готово. Царь Петр собрал неплохой архив. Генеалогические деревья вплоть до античного времени.
На листке было написано: "Прямые предки. Седьмое колено - Кюхельбекер Вильгельм. Двенадцатое колено - Сусанин Иван. Восемнадцатое колено - Колумб Христофор. Тридцать восьмое колено - Сулла Корнелий".
- Сулла? - пробормотал я. - Кто это такой?
- А Бог его знает! - беспечно воскликнул Суворов. - Римский диктатор, вероятно.
- Так много знаменитых предков? - прошептал я, испытывая, кроме замешательства, страшную гордость. Жаль было, конечно, что нет среди предков Пушкина, Александра Македонского или Иисуса Христа. Хотя у Христа, кажется, потомков быть не могло... Но все же! Колумб, елки зеленые! Сулла! Иван Сусанин, про которого опера!
- Ну, не так уж много, - сказал Суворов. - Недавно я видел молодую женщину, весьма заурядную, кстати, которая имела в своем дереве Тютчева, Серван-теса, Баха, Колумба, как и вы, Конфуция и фараона Эхнатона. Она считала, что Конфуций - древний грек.
- Значит, мы все родственники? - спросил я.
- Практически, - сказал Суворов.
В этот момент одновременно раздались телефонный звонок и стук в дверь. Суворов поднял трубку и крикнул по направлению к двери:
- Войдите!
В кабинет вошел неприятного вида мужчина в длинном прорезиненном плаще. Он остановился у входа. А Суворов уже объяснял по телефону Ломоносову, что слово "Войдите!" никак не могло относиться к Ми-хайле Васильевичу, потому как он, Суворов, еще не совсем выжил из ума и понимает, что по телефону не входят. При этом Александр Васильевич заразительно смеялся и делал приглашающие жесты мужчине в плаще. Однако тот упорно стоял в дверях.
Разговор с Ломоносовым касался пятнадцатиюрод-ного восемнадцативнучатого племянника великого ученого. Тот провалил экзамен в институт и теперь по закону должен был быть призван в армию. Судя по всему, Ломоносов просил Генералиссимуса позвонить в военкомат и попросить, чтобы племянничка призвали куда-нибудь поближе к Ленинграду.
Суворов обещал помочь несмотря на свою многолетнюю отставку.
Он закончил разговор и почти бегом бросился к посетителю. Тот, ни слова не говоря, распахнул полы плаща и стал похож на кондора. Подкладка плаща имела замечательное устройство. Вся она была в петельках, в которые продеты были радиолампы, транзисторы, сопротивления и другие радиодетали. Над каждым вшита была этикеточка с маркой изделия.
Суворов стал читать подкладку плаща, как детективный роман. Потом он точным движением извлек из петельки транзистор и показал его мужчине.
- Владимира первой, - сказал посетитель.
- Грабеж, батенька! - закричал Суворов, но транзистора не отдал.
- Александр Васильевич!-укоризненно произнес мужчина. - Это же японский транзистор!
- Помилуй Бог, согласен! - сказал Суворов, подошел к ящичку бюро, вынул оттуда орден и отдал посетителю. Мужчина окинул орден быстрым оценивающим взглядом, сунул в карман и бесшумно удалился.
- Вот жук! - в сердцах сказал Суворов. - И ведь наверняка ворует. Владимира первой степени!. . Да государыня, бывало... Эх!
Потом Александр Васильевич объяснил, что один из его прямых потомков, сохранивший даже фамилию, - некий Кирюша Суворов - учится в седьмом классе и обнаруживает замечательные успехи в точных науках. Генералиссимус доставал ему радиодетали для технических поделок, выменивая детали на ордена.
- Как знать, может быть, тоже станет бессмертным! - мечтательно и гордо произнес Александр Васильевич. - Не все же Суворовым "ура" кричать.
Мне давно пора было уходить, потому что урок мужества я прослушал, правда издалека, а Суворов находился в непрестанной деятельности, и я ему, по-видимому, мешал. Однако я продолжал сидеть в кресле, наблюдая. Суворов изредка перебрасывался со мною фразами, но в основном занимался делами.
Пришел маляр, с которым Александр Васильевич затеял долгий сюрреалистический разговор о покраске подоконников в музее. Маляр мялся, желая стребовать с Суворова что-то такое, чему не знал названия. Суворов показывал ему табакерки, перстни, шкатулочки, часы, аксельбанты, но маляр уклончиво улыбался. Сошлись на элементарных десяти рублях.
Звонили из Совета ветеранов, из ЖЭКа, из Москвы, Звонил Кутузов, звал на день рождения. Ленфильм приглашал на съемки.
Суворов, в очках, энергичный, со своим знаменитым хохолком, сидел за бюро, делал записи в календаре, ругался по телефону, успевая решать кроссворд.
- Басня Крылова из семи букв... Позвонить, что ли, Ивану Андреевичу? Неудобно. Подумает, что не читал. А, батенька? - обращался он ко мне.
- Квартет, - предлагал я.
Суворов радовался, как ребенок, потом вписывал слово, находя еще повод для радости: он, видите ли, полагал, что в слове "квартет" восемь букв, учитывая твердый знак. Привычка, знаете ли...
Я сидел и размышлял. Процесс жизни великого человека складывался на моих глазах из такой откровенной ерунды, что становилось обидно. Двести лет - и конца-краю не видно!
- Не так просто быть бессмертным, - подтвердил Суворов мои мысли.
Оказывается, он умел их читать!
- А вы думали, что достаточно в нужный момент помахать шпагой, дать кому-нибудь по уху или выиграть кампанию, чтобы считаться мужественным? - обратился ко мне Суворов. - Не-ет, батенька! - торжествующе пропел он, подмигивая мне.
Я ушел из музея вечером. Маляр красил подоконники, важно окуная кисть в ведро с белилами. Маляр был потомком Галилео Галилея.
Я шел по улицам, заглядывая в вечерние витрины магазинов. В бакалейных и винных отделах толпились потомки Цицерона и Горация. Навстречу мне шли наследники Державина, Рафаэля и Марка Антония. Немыслимо далекий потомок Цезаря сидел в милицейской будке, регулируя движение. Все мы были родственниками, но вели себя странно, будто мы не знаем друг друга. Никто не раскланивался со мною, даже мои братья, внуки Христофора Колумба.
Жизнь складывалась из ерунды, но в толпе попадались бессмертные.
Мне встретился небритый Кюхельбекер с авоськой, где болталась одинокая бутылка кефира. Он сел в троллейбус и уже оттуда, когда троллейбус отошел, обернулся, пристально посмотрел на меня сквозь стекло и еле заметно кивнул.
1976
Эйфелева башня
Ничего не изменилось в моей жизни, когда упала Эйфелева башня.
По правде говоря, эту махину давно следовало разрезать автогеном на части и тихонько свезти на один из коралловых островов Тихого океана. Там она пролежала бы еще сто лет, постепенно покрываясь хрупкими бесцветными ракушками, похожими на меренги, и ржавея в идеальных условиях.
Но теперь она упала в Париже, самом любимом городе на земле, и лежала поперек какого-нибудь бульвара Сен-Жермен. Я никогда не бывал в Париже, поэтому, я думаю, мне можно верить.
Когда она вышла из подъезда и пошла вдоль улицы, как самостоятельное привидение в белом плаще фабрики "Большевичка", я наблюдал за нею с балкона. Между нами было расстояние метров в пятьдесят. Оно увеличивалось с каждой секундой, и тут верхушка башни вздрогнула и качнулась влево, будто от ветра, налетевшего внезапным порывом. Это был ветер моих мыслей.
В Париже, говорят, в определенное время года цветут каштаны. Влюбленные целуются там прямо на улице, не обращая внимания на ГАИ, а китайские императоры сыплют им на головы сухие иероглифы, точно опускают в кипяток короткие черные чаинки, отчего воздух вокруг приобретает коричневый оттенок. У нас влюбленные целуются в кинотеатрах, подъездах и кооперативных квартирах, когда хозяев нет дома. Я смотрел как она удаляется, похожая уже на персонаж мультфильма, со сложенными на спине крыльями плаща, и думал, что наша встреча, вероятно, последняя в нынешней геологической эпохе.
Жаль, что я не обратил внимания в тот момент на Эйфелеву башню. Она задрожала всем телом, как женщина, - та, которая удалялась, уже не различимая среди пешеходов и автомашин, та, которая семь минут назад вышла из моей комнаты, подставив на прощанье щеку, будто шла в булочную за бубликами.
Башня уже валилась, и тень ее скользила по бульвару Сен-Жермен, или как он там называется, со скоростью летящей птицы.
Но я слышал стук ее каблучков по асфальту, стук мартовских ледяных каблучков, несмотря на то что была осень, а часы показывали без пяти минут шесть.
Башня падала бесшумно, как в замедленном кино. Обидно было, что падает замечательное сооружение, взлет инженерной мысли конца прошлого века, падает так бездарно и непоправимо, как спившийся поэт или средневековый алхимик. Достаточно было поддержать ее мизинцем, чтобы она опомнилась, но стука каблучков уже не было слышно, а плащ растворился в слезах.
Этот плащ она купила в детском магазине.
Она маленькая - это выгодно. В детском магазине можно купить неплохую вещь дешево, будто для дочки или для младшей сестры, и носить ее на здоровье. Когда я с нею познакомился, она донашивала платье с немецкой куклы. Кукле оторвали голову, и платье оказалось лишним. Без головы можно пожить и нагишом. Это не стыдно.
Она сказала:
- Спрячь меня в портфель, не то нас могут увидеть вместе. Я не хочу лишних разговоров.
И я спрятал ее в портфель и терпеливо носил целый год с небольшими перерывами. Когда я открывал портфель и заглядывал к ней, она поднимала лицо для поцелуя, быстро оглядываясь по сторонам, чтобы удостовериться, что за нами не наблюдают. У нее были такие невинные глаза, что мне хотелось рассказывать ей сказки Андерсена и водить за ручку в детский сад. Однако где-то в другом измерении, по субботам и воскресеньям, она была взрослой женщиной, не первой уже молодости, с мужем, дочерью, квартирой и Эйфелевой башней в виде безвкусного кулона, который она почему-то любила носить.
Дешевый сувенир, подаренный ей французским туристом за прекрасные глаза.
- Амур! Амур! - мурлыкал он. изгибаясь в талии, как истинный француз, и наклоняясь к ней, будто они в Париже. Так она рассказывала. Ей тогда было девятнадцать лет, иностранных языков она не знала, как и сейчас, и, слушая француза, представляла себе реку Амур - синюю, как вена на руке. Позже она поняла значение этого слова.
Я никогда не думал, что попадусь на столь нехитрую приманку, как невинные глаза. Все дело, конечно, в Эйфелевой башне, которую она мне вручила на память после первой нашей ночи. Это была приятная ночь. Мы получили друг от друга то, что хотели, не больше, но и не меньше. Встречаться дальше не имело смысла, так как мы понимали, что только испортим удовольствие, если растянем его на несколько месяцев. И вот тогда она, не вставая с постели, протянула руку к стулу, где валялась ее скомканная одежда, ранее сорванная мною с ненужной поспешностью, и взяла кулон, который она сняла сама, когда мне снимать уже было нечего. Кулон лежал, утопая в прозрачных, тонких чулках.
- Чтобы ты меня вспоминал, - сказала она, вешая его мне на шею. Ее невинный, детский взгляд ничуть не изменился от того, что она лежала рядом со мной обнаженная, и это меня испугало. Я поставил ее на ладонь, а рядом установил Эйфелеву башню. Они были почти одного роста. Серебряная цепочка тянулась от башни, обвивая мне шею. Она тоже обвила меня руками, закрыла глаза и поцеловала уже без страсти, вполне удовлетворенная таким красивым, кинематографическим исходом. Потом она оделась и ушла.
Я спрятал Эйфелеву башню в бумажник. Широкое, сантиметра в два, основание башни оттопыривало карман бумажника и вскоре прорвало его. Через несколько дней я заметил, что ножки башни, вылезшие из бумажника, царапают мне грудь через рубашку, причиняя небольшую боль. За это время мы с нею не встречались, лишь разговаривали по телефону, обмениваясь даже не словами, а интонациями голоса. Слова были самыми банальными.
- Ты меня любишь? - спрашивал я, покровительственно улыбаясь телефонной трубке.
- Не говори глупостей, - отвечала она.
- Когда мы встретимся?
- Это очень сложно...
- Ты меня не любишь...
И тому подобное.
Приятно было играть в эту беспроигрышную игру, зная, что уже выиграл когда-то и можно выиграть еще раз, если пожелается. Эйфелеву башню я переложил в портфель, иногда вытаскивал ее за цепочку и покачивал, точно гирьку. Она сильно потяжелела, носить ее на шее было теперь невозможно, потому что цепочка впивалась в тело, оставляя глубокий узорчатый след. Да и портфель с башней я носил с напряжением, пока однажды не отвалилась ручка, не выдержав тяжести.
А по телефону она сообщала мне удивительно безмятежным голосом всякие новости из своей жизни. Два раза она летала на Луну, по возвращении превращалась в мимозу, чтобы муж ухаживал за нею, а потом выходила на работу, радуя сослуживцев свежестью. Кроме того, когда ей было скучно, она каталась на диске граммофонной пластинки, уцепившись руками за металлический колышек в центре. Она любила эстрадную музыку, которую я не переваривал. Ее жизнь казалась мне излишне пустой. Может быть, потому, что я смотрел со стороны.
- Твоя башня чуть руку мне не оторвала, - сказал я как-то раз.
- Какая башня? - удивилась она.
- Эйфелева башня, - сказал я со злостью.
- Ах, мой кулон! - рассмеялась она. - Подари его своей новой возлюбленной.
- У меня нет новой возлюбленной, - сказал я и повесил трубку.
В то время я реставрировал египетскую пирамиду. Приближался конец года, и нужно было писать отчет о реставрации. По утрам я взбирался на пирамиду, держа в руке портфель, и вел тоскливые споры с прорабом. Настроение портилось с каждым днем, потому что реставрация велась кое-как, да еще проклятая башня очень меня утомляла. Оставлять ее дома я не решался: башню могла обнаружить жена. После того как отвалилась ручка портфеля, я поставил новую, железную, но это был не выход. Наконец я не выдержал и позвонил ей.
- Нам нужно встретиться, - сказал я.
- Зачем? - спросила она. - Мы же договорились. Останемся друзьями. Кроме того, мне завтра предлагают билет на новую революцию. Где-то в Латинской Америке. Ты не представляешь! Говорят, будут стрелять подряд две недели.
- Мне нужно отдать тебе башню, - раздельно произнес я.
- Если она тебе мешает, отправь ее почтой, - сказала она. - Только, ради Бога, до востребования!
Я с трудом принес Эйфелеву башню на почту и упаковал в фанерный ящик. Башня еле в нем поместилась. Со всех сторон я обложил ее ватой, чтобы башню не повредили при перевозке. Мне пришлось довольно дорого заплатить за посылку, так как она была тяжелая, но домой я возвратился радостный и счастливый. Башни более не существовало.
Ночью ко мне пришли китайские императоры в длинных одеждах. Каждый из них имел баночку с тушью и кисточку. Они кивали своими фарфоровыми головами, слушая, как я радовался избавлению от башни, и невзначай рисовали иетушью и кисточку. Они кивали своими фарфоровыми головами, слушая, как я радовался избавлению от башни, и невзначай рисовали иероглифы на обоях. Штрихи иероглифов напоминали ресницы моей бывшей возлюбленной, а цветы на обоях смотрели сквозь них тем же невинным взглядом. Потом я прогнал императоров, и они, толпясь и чирикая, как воробьи, спустились по ночной лестнице и вы
Утром я проснулся, с удовольствием вспомнил о возвращенной башне и собрался идти на реставрацию с легкой душой. Но, когда я вышел из подъезда, оказалось, что все не так просто, как я предполагал. Башня была тут как тут.
Она стояла во весь свой трехсотметровый рост на чугунных опорах в виде гигантских арок, под которыми беспечно летали птицы. Одна из опор, самая ближняя, преграждала улицу рядом с домом, где находилась почта, откуда я вчера столь легкомысленно пытался отправить башню. На второй опоре, на высоте примерно семидесяти метров, болтался автофургон с надписью "Почта", нанизанный на одну из черных чугунных балок, точно сушеный гриб на лучинку. Фургон со скрежетом сползал по балке вниз, а из его распоротого кузова сыпались аккуратные фанерные ящики посылок.
Милиционеры уже оцепили ближайшую опору и на всякий случай никого к ней не подпускали. Вероятно, и остальные опоры были оцеплены, но они были далеко, за домами... Верхушка башни торчала высоко в небе; рядом с нею, как мухи, кружились три вертолета, производя фотосъемку, а наверху, на самом кончике радиоантенны, висела тоненькая серебряная цепочка от кулона. Я знал, что она там висит.
Мне ничего не оставалось, как пройти мимо башни с чувством некоторого беспокойства и одновременно удовлетворения. И потом, когда я ехал на трамвае и выглядывал в окно, любуясь башней, эти чувства меня не покидали.
Она позвонила мне на работу, чего раньше не случалось. До этого всегда звонил я.
- Что ты натворил? - спросила она испуганно.
- Это мое дело.
- Я тебя прошу, чтобы ты сейчас же сделал все как было, - быстро проговорила она шепотом. - Не бери в голову!
Это была ее любимая поговорка - "Не бери в голову".
- Не мешай мне, - сказал я.
- Все же увидят!
- Все уже увидели.
Более того, все не только увидели башню, но и сделали определенные выводы. Через некоторое время я заметил, что возле башни ведутся земляные работы. Я подумал, что башню решено снести, но бульдозерист, к которому я обратился с вопросом, ответил, что он разравнивает землю под бульвар Сен-Жермен. Название его не очень удивляло, да и к башне бульдозерист уже привык.
Вокруг башни на глазах вырастал уголок Парижа с каштанами на бульваре, со знаменитыми лавками букинистов на набережной, с домиками неизвестного назначения, возле которых по вечерам стояли толстые усатые женщины, внимательно оглядывая прохожих.
К этому времени моя бывшая возлюбленная вернулась ко мне. Конечно, она сделала вид, что пришла в первый раз после той ночи просто так. Она щебетала что-то насчет башни, вспоминала незадачливого французика, подарившего ей кулон, но я видел, что ее распирает от гордости. В тот вечер мы пошли по бульвару Сен-Жермен и с легкостью перешли на французский, целуясь под каштанами на глазах у прохожих, среди которых было немало ее и моих сослуживцев.
- Ты хотела быть в Париже, - говорил я с великолепным прононсом, вот тебе Париж!
Потом нас подцепила одна из усатых женщин, которая оказалась владелицей небольшого особняка с видом на башню. Она дала нам ключи от комнаты на втором этаже. Там, рядом с постелью, был накрыт столик на двоих с вином и омарами, которые мне совсем не понравились. Но она героически жевала омаров и повторяла одно слово:
- Шарман!
Затем мы занимались любовью, не торопясь, будто на скачках, а делая это изысканно, по-французски, с легким оттенком небрежности. Башня светилась огнями в окне - абсолютно грандиозная, чистое совершенство, самая настоящая Эйфелева башня.
Теперь ей уже хотелось, чтоб все знали историю башни. Она даже сердилась на меня временами, упрекая в ненужной скромности, потому что башня заслуживала авторства.
А я, лежа с нею в меблированных комнатах, курил и смотрел на башню, удивляясь ее высоте и прочности.
Китайские императоры уже не приходили ко мне. Не заглядывали они и на бульвар Сен-Жермен, чтобы благословить влюбленных своими загадочными иероглифами, которые обозначали, должно быть, жизнь и смерть, цветущую вишню и нежный, едва заметный пушок на мочке уха женщины. На башню записывались экскурсии туристов, а вскоре было зарегистрировано и первое самоубийство. Какой-то выпускник средней школы ухитрился забраться на самый верх и повеситься там на серебряной цепочке от кулона. Говорили, что он был влюблен в свою учительницу, но та не принимала его любви всерьез. Это происшествие расстроило меня и заставило взглянуть на башню по-иному.
Сменились четыре времени года, и наступило пятое - тоска. Мы по-прежнему ходили на бульвар к одной и той же хозяйке, которой я заплатил за год вперед, ели тех же омаров или устриц и любили друг друга с некоей спокойной обреченностью, ибо башня стояла как вкопанная. Башня явно не собиралась снова станог виться кулоном.
И вот однажды осенью, когда моя жена уехала, как я подозреваю, в одно из моих юношеских стихотворений и бродила там между строк, роняя редкие слезинки, моя возлюбленная пришла ко мне домой. Она тоже была печальна и даже не ответила на мой поцелуй. Я чуть было не сказал: на мой дежурный поцелуй. Мы сидели в комнате, пили вино и видели в окне башню, на которой болталась люлька с малярами.
- Будет как новенькая, - сказал я.
- Я очень устала, - сказала она. - Нужно что-нибудь придумать... Да, я легкомысленная, я дрянь, дрянь, дрянь! Но эта башня не для меня. Я вся извелась. Признайся, что ты поставил ее нарочно, чтобы всю жизнь напоминать мне: дрянь, дрянь, дрянь!..
Ее слова звенели, как колокольчики: дрянь, дрянь, дрянь! Как дверной колокольчик в старинном особняке с деревянной лестницей, над которой висит пыльная шпага хозяина. Прислушавшись еще раз к звонку, я встал и открыл дверь. На пороге стоял промокший китайский император. Его одежды облепили жалкую, худую фигуру, отчего он был похож на свечку с застывшими на ней струйками воска. Лицо, нарисованное тушью, было начисто смыто дождем: ни глаз, ни носа, ни рта. Он протянул мне руку и разжал кулак. На узкой ладони с непомерно длинными пальцами лежал мокрый скомканный иероглиф. Я его сразу узнал. Он обозначал любовь.
- Я не могу без тебя, - услышал я за спиной ее жалобный голос.
- Да-да, встретимся на бульваре, - сказал я. - Все будет хорошо, вот увидишь.
И я почувствовал, как она обнимает меня и прижимается сзади всем своим маленьким телом, вздрагивающим под белым плащом фабрики "Большевичка". На секунду я поверил, что все и впрямь будет хорошо, и, быстро оглянувшись, посмотрел на башню. Она равнодушно стояла на том же самом месте. И я тоже обнял и поцеловал свою возлюбленную, шепча слова, от которых она успокоилась, и даже вновь улыбнулась невинно, и подставила щеку для прощального поцелуя совсем уж по-старому, точно шла в булочную за бубликами,
А когда она вышла из подъезда, башня упала. Об этом я уже рассказывал. Осталось описать последний момент, когда верхушка башни достигла земли, а вся башня переломилась в середине. Верхняя часть ее упала поперек бульвара, а нижняя, нелепо вздернув две опоры вверх, точно собака у столба, легла вдоль улицы. Грохот был ужасающий. Но она даже не оглянулась, продолжая идти своей упругой, легкой походкой, пока не затерялась в толпе.