В ту пору, о которой идет речь, девочки стали сдержанней проявлять любовь к брату и даже, как мне показалось, начали его избегать. Иногда лишь украдкой они бросали вслед ему пугливые беглые взгляды и краснели всякий раз, как он к ним подходил. Чем больше они отдалялись от Тома, тем нежнее и ласковее становились друг с другом.
   Перемена эта совершилась быстро и как-то так неприметно, что, обнаружив ее, я уже не смог уяснить, когда все это случилось. Я одно лишь понимал, глядя на этих троих детей, если судить по-земному, что у меня на глазах произошел полнейший переворот, совершенный природой, которая стремится творить, — даже если впоследствии она выместит свой гнев на орудиях и созданиях великой своей воли.
   Это уже не были брат и сестры; это были две женщины и мужчина…
   Сами они, ясное дело, не понимали этого. Том старался обращаться с сестрами по-прежнему, но это ему давалось с трудом. В их обществе он терял уверенность в себе, конфузился. Видно было, что теперь эти смирные хрупкие девочки в чем-то имели перевес над ним, будущим владыкой лунного мира. Он теперь не командовал ими, а скорее им прислуживал. Приносил им пищу, заботился об их одежде, об удобствах и развлечениях, собирал для них красивые пестрые раковинки и кусочки янтаря, которые они вплетали в косы, или катал их в хорошую погоду на лодке. В этих прогулках обычно участвовал и я. Странное дело! Девочки, выросшие вместе с Томом и проводившие с ним ранее все дни напролет, теперь не хотели оставаться с ним наедине. Порой я, как более сильный и опытный, предлагал сменить Тома на веслах, но Том не соглашался. Я заметил, что он не столько меня оберегает, сколько хочет щегольнуть перед девочками своей силой и ловкостью.
   Извечная комедия разыгрывалась у меня на глазах, но я с радостью наблюдал ее. Мне казалось, что передо мной трое птенцов, моя ладонь лежит на их бьющихся сердцах, и я знаю, как бьются сердца, и понимаю даже то, чего они сами еще не понимают. Со времени смерти Марты это была едва ли не единственная пора в моей жизни, когда я чувствовал себя почти счастливым… Чем-то свежим, весенним веяло на меня от этих детей, в которых совершалось великое таинство жизни и любви…
   Сегодня и это — уже воспоминания далекого прошлого!
   Я с умилением вызываю их в памяти — ведь так мало знал я на этой планете дней, о которых мог бы вспоминать с удовольствием и без душевной боли.
   Но — снова эта ужасная ирония жизни! Любовь Тома к Лили и Розе — он любил их обеих, — любовь, от одного вида которой блаженно таяло мое сердце, породила то карликовое поколение, что теперь понемногу заселяет окрестности Теплых Прудов.
   Каждый раз, как мне приходит это на ум, я содрогаюсь, будто вдруг обнаружил в корзине роз отвратительно извивающихся червей.
   Впрочем, я, может быть, несправедлив к этим карликам. Ведь они прежде всего несчастны, так несчастны, что когда я на них смотрю, моя человеческая гордость прямо корчится от боли.
   Том несравненно превосходил их. Я помню его невысокую, но полную достоинства фигуру… Энергичен он был и умен, в глазах у него еще светилось то, что мне трудно разглядеть во взгляде его потомков: душа.
   Слишком все это мучительно для меня — прямо-таки трудно писать об этом спокойно!
   «Почему все так сложилось?» — смешной вопрос, на который не сыщешь ответа. Да потому же, почему мы прилетели сюда, почему Томас умер и оставил Марту между нами двумя, почему я отказался от нее, хотя был ближе ее сердцу, почему она умерла и почему я живу — то есть все по той же роковой и беспощадной необходимости, которая зажигает и гасит звезды, а о счастье и стремлениях человека заботится не больше, чем ветер об уносимой им песчинке.
* * *
   Я снова перечитываю то, что записал на этих листках последней ночью, и невольно спрашиваю себя: зачем и для кого я это пишу?
   Некогда, отмечая события, происходившие за время нашего путешествия через мертвую пустыню, и позже, описывая первые годы нашей жизни на Луне, я думал, что оставлю этот дневник лунным людям, чтобы будущие поколения знали, как попали мы сюда, что пришлось нам выстрадать и преодолеть, прежде чем мы нашли мало-мальски подходящие для жизни условия. Но теперь… Ведь это же смешно — так думать! Лунные люди, такие, как они есть, никогда этого не прочтут. И я даже не хочу, чтобы они читали. Что им до того? Что им до моих переживаний, чувств, страданий? Разве они смогут понять? Разве они увидят в этих листках нечто большее, чем фантастический и не очень внятный рассказ? А если б и смогли понять, то зачем им знать, что они — выродившиеся остатки великого племени, дух которого подчинил себе далекую и прекрасную звезду? С того дня, как они узнали бы об этом, им осталось бы только страдать от тоски, стыда и боли, как страдаю я, глядя на них.
   Так пусть уж здешнее человечество постепенно забывает, чем оно было некогда на другой планете, и пусть не навещает его «метафизическая грусть».
   Я этот дневник пишу теперь для самого себя. Если б я мог мечтать о том, чтобы каким-нибудь чудесным образом переправить его на Землю, я писал бы его как послание к братьям моим по духу, которые остались на Земле, приветствовал бы и благословлял на каждой странице земные широкие просторы, злаки, цветы и плоды, леса и сады, птиц и людей — все, все, что сегодня, в воспоминаниях, так невыразимо дорого мне!
   Но я знаю, к сожалению, что никогда этого не будет, что я не могу ни единого слова послать на Землю и устремляюсь к ней лишь мыслью да взглядом, когда порой одолевает меня тоска и я отправляюсь на рубеж Полярной Страны, чтобы увидеть отчизну, сияющую над пустынями. Итак, я пишу для себя. Болтаю сам с собой, как все старики. А если иногда мне удается на краткий миг обмануть себя, будто я пишу для людей, живущих на Земле, то сердце начинает живее биться в груди и кровь стучит в виски, ибо кажется мне тогда, что я протягиваю какую-то нить между собой и родной моей планетой, удаленной на сотни тысяч километров…
   Я бы тогда охотно описывал мельчайшие подробности здешней своей жизни, исповедовался бы в своих мыслях, жаловался на страдания и перечислял редкие, мимолетные радости.
   Только… радостей этих было так мало!
* * *
   Итак, я писал о весне, о единственной весне, которую пережил на этой печальной планете, глядя на пробуждающуюся любовь Тома и девушек.
   Возможно, следовало мне тогда остаться с ними… но мне казалось, что если я удалюсь от них на некоторое время, распорядившись, чтобы в мое отсутствие ничего важного не предпринимали, то продлю эту свежесть, весну эту, а вернусь в летнюю пору, чтобы вязать зрелые снопы.
   Безумец я старый! Ведь падающий камень не удержишь тем, что отвернешься от него! Жизнь пошла своим обычным путем.
   Когда я вернулся к морю через несколько лунных дней, прожитых в Полярной Стране, Том приветствовал меня с необычайной серьезностью и повел к старому дому, где мы жили все вместе.
   — Вот твой дом, — сказал он, — такой, каким ты его оставил. Мы ничего не трогали. Только Ада жила здесь без тебя, да два твоих старых пса, которых ты не взял с собой.
   — А ты? — спросил я. — А старшие сестры? Где же вы были?
   Том оглянулся. Я последовал за его взглядом и лишь теперь заметил, что неподалеку, средь зарослей на берегу теплого бассейна, расположенного повыше, стоит почти уже достроенный новый дом.
   — Я построил себе другой дом, — сказал Том.
   — Зачем? — невольно удивился я.
   Том слегка замялся, затем показал на Лили и Розу, как раз приближавшихся к нам, и произнес, глядя мне прямо в глаза:
   — Это мои жены!
   — Которая? — спросил я почти безотчетно.
   Наступило молчание. Том поник головой, а девушки встревоженно глядели на нас.
   — Которая из них? — повторил я уже сознательно.
   — Я их обеих люблю, — ответил Том, — и обе они мои!
   Сказав это, он взял девушек за руки и подвел ко мне.
   — Благослови нас, Старый Человек!
   Вот тогда он впервые и назвал меня этим именем, которое теперь ко мне приросло навсегда, как видно.
   С той поры в жизни нашей наступили перемены, с виду незначительные, но весьма существенные. В маленьком нашем обществе произошел раскол. Том с женами составлял отдельную, замкнутую в себе семью, узы которой все укреплялись по мере того, как на свет появлялись дети. Я и Ада остались в стороне. Я чувствовал, что с каждым днем становлюсь все менее нужным этому миру, и с каждым днем нарастала во мне тоска по моему родному миру, такому далекому и иному, а жизнь тем временем развивалась вокруг меня стремительно и неудержимо.
   Я неохотно думаю о дальнейшей совместной жизни Тома с сестрами. Он не был добр к ним, хоть они неизменно любили его до последнего вздоха. Слишком многого он от них требовал и слишком был деспотичен. Даже я потерял прежнее влияние на него. Эти неприятные взаимоотношения отчасти были причиной того, что я вторично отправился в Полярную Страну, взяв с собой Аду.
   А потом, по вторичном моем возвращении, начался уже, видимо, последний акт моей лунной трагедии — длится он по сей день. Страшная смерть Розы, помешательство Ады, затем кончина Тома и Лили, и эта безутешная моя тоска по Земле, и это ужасное одиночество, углубляющееся для меня день за днем, хотя здесь, на Луне, чуть ли не с каждым днем становится все многолюдней.
   Том от двух своих жен имел многочисленное потомство: шестерых сыновей и семерых дочерей, из которых, впрочем, самая младшая умерла через несколько лунных дней после рождения. Еще при жизни родителей Ян, старший сын Розы, достигнув примерно пятнадцати лет, женился на дочери Лили, а потом, постепенно подрастая, все разбивались на пары. Теперь, после смерти Тома, Розы и Лили, живут на Луне, кроме меня и Ады, двенадцать детей Тома, двадцать шесть его внучат и двое правнуков, от старшего сына Яна, женатого уже два года. Итого сорок два человека, которые обживают эту планету, расселяясь все дальше к западу вдоль морского побережья. Вместе с ними продвигается «цивилизация». Сооружаются дома, кузницы, псарни…
   Я остался в прежнем домике на Теплых Прудах и тут останусь, видимо, уже до самой смерти — лишь бы поскорей она пришла. Все равно я уже изгой в этом странном мире, где люди, пересаженные сюда с Земли, так рано созревают и умирают так рано…

IV

   Кажется мне, я был бы счастлив, если б мог подать хоть какой-то знак людям Земли, что живу здесь и думаю о них. Это так немного, но так хотелось бы мне это сделать! Ведь страшно становится, как подумаешь, сколько сотен тысяч километров, какая непреодолимая межпланетная бездна отделяет меня от той громады из камня и глины, на которой я родился. Сколь же счастливей эти карлики, которые думают лишь о том, чтобы улов на море был обильным, чтобы хорошо уродился салат и чтобы одичавшие собаки не загрызли яйценосных ящериц в загонах…
* * *
   Сегодня я провел несколько часов на Кладбищенском острове. Прежде, много лет назад, я любил подолгу сидеть там и думать о прошлой жизни ныне оцепеневшего лунного мира; теперь я снова стал часто туда наведываться, но, сидя на изрытом могилами зеленом холме над морем, я думаю лишь о Марте, Педро, о Томе и о себе; может, вскоре и я — наконец! наконец! — успокоюсь рядом с ними.
   Когда я там сегодня сидел вот так и смотрел на спокойную морскую гладь, нашла на меня вдруг такая безмерная скорбь, такая неутешная печаль, что я расплакался, как ребенок, и, простирая руки к могилам друзей, молил их, чтобы они вышли, поговорили со мной или взяли меня к себе.
   Чувствую, что дальше жить невозможно. И что меня, собственно, держит в этом мире? Страдания, скорбь, тоска, жесточайшее одиночество — все это я уже пережил, и давно никому я не нужен; пора уходить.
   Да, так и есть — пора уходить. Хочу только еще раз увидеть Землю, посмотреть на этот светлый шар, висящий в лазури, на щиты материков, медленно движущиеся по его поверхности, и на проплывающие над ними белые пятна облаков, хочу еще раз напрячь зрение: может, распознаю ту страну, где я родился… а потом…
   Когда я греб обратно к побережью, замысел мой созрел. Поеду в Полярную Страну, чтобы хоть посмотреть на Землю.
   С таким решением приближался я к дому, мысленно планируя всю эту поездку и обдумывая, что нужно будет сделать для подготовки к ней.
   На пороге летнего домика я увидел Аду. Она пришла в обычный час и, не застав меня, терпеливо дожидалась, когда я вернусь. Сердце мое было так переполнено надеждой снова увидеть Землю хоть издалека, что я не мог сдержаться и поделился своими замыслами с Адой.
   — Слушай! — воскликнул я, когда она приветствовала меня — Скоро уже я уйду от вас!
   Она посмотрела на меня с той таинственной, маниакальной почтительностью, которую всегда проявляет в обращении со мной, и после паузы ответила:
   — Я знаю, Старый Человек, что ты уйдешь, когда захочешь… но..
   Никогда еще, пожалуй, не была мне до такой степени неприятна эта странная манера обращаться со мной — впрочем, мне уже следовало бы к ней привыкнуть. В первый миг сердце мое сжалось от ощущения невыразимого одиночества, мучительной горечи, а потом вдруг злость меня разобрала.
   — Хватит с меня этих комедий! — закричал я, топнув ногой. — Я уйду, когда мне захочется и куда мне понравится, но ничего в этом нет ни таинственного, ни необыкновенного! Иди к Яну и скажи ему, что мне завтра утром понадобятся ездовые собаки — я отправляюсь в Полярную Страну.
   Ада не ответила ни слова и пошла выполнять мой приказ.
   Часа через два я заметил, что перед домом собрался народ. Ян с братьями и дети их — словом, все, не исключая и женщин, стояли с непокрытыми головами и молча, боязливо поглядывали на дверь. От них отделилась Ада и стала на пороге. Она была в торжественном одеянии: на голове сверкал венец, ожерелья из громадных кроваво-красных янтарей и голубоватых жемчужин свисали с ее шеи до самого пояса. В руке она держала посох, сделанный из позвонков пса, отшлифованных и плотно нанизанных на длинный медный прут.
   — Старый Человек! Мы хотим говорить с тобой!
   Меня охватила невыразимая ярость. В первое мгновение хотел я снять со стены ременную плетку и разогнать этот сброд, который явился ко мне с такой нелепой торжественностью, но потом жалко мне их стало. Чем они виноваты… Я пересилил себя и вышел на порог, решив, что еще раз постараюсь образумить их.
   Общий одобрительный гомон, поднявшийся после слов Ады, немедленно утих, как только я появился на пороге. В тишине слышался только плач младшего внука Яна и отчаянный приглушенный шепот матери:
   — Тише, тише, а то Старый Человек рассердится…
   Безграничная жалость овладела мной.
   — Что надо вам от меня? — спросил я, отстраняя Аду.
   Тогда Ян выдвинулся вперед. Он с минуту смотрел мне в глаза взглядом беспомощного оробевшего карлика, наконец оглянулся, словно рассчитывал набраться отваги при виде товарищей, и проговорил:
   — Мы хотим просить тебя, Старый Человек, чтобы ты от нас еще не уходил.
   — Да, да! Не уходи еще! — повторили за ним тридцать с лишним голосов.
   Была в них такая боязнь и такая мольба, что я снова почувствовал волнение.
   — А что вам до моего ухода? — спросил я скорее самого себя, чем их.
   Ян немного подумал, а потом медленно заговорил, явно с трудом увязывая в фразы свои смутные, разбегающиеся мысли:
   — Мы были бы одни… Пришла бы длинная ночь и мороз — о! злой мороз, он кусается, как собака, — а мы были бы одни… Потом Солнце взошло бы, а тебя бы не было, Старый Человек… Ада, — тут он оглянулся на стоящую рядом «жрицу», — Ада говорила нам, что ты знаком с Солнцем и еще с другой звездой, которая больше Солнца, она таинственная, иногда черная, а иногда светлая… Ада видела ее, когда была с тобой там, на севере… Она говорила, что ты оттуда пришел и что ты говоришь с этой звездой, когда ее увидишь, на святом языке… На том, на котором нам надлежит говорить с тобой… Мы боимся, чтобы ты не вернулся туда, на ту звезду, потому что мы остались бы одни… И мы тебя просим…
   — Да, да, мы просим тебя! Останься с нами! — кричали карлики и карлицы, договаривая за Яна.
   Некоторое время я стоял молча и совершенно не знал, что ответить. Мужчины и женщины теснились вокруг меня, простирали руки и молили тревожно:
   — Останься с нами! Останься!
   Я видел — бесполезно повторять сейчас им то, о чем я столько раз уже говорил: что я обыкновенный человек, не наделенный никакими таинственными способностями и подвластный смерти, как все они. Я не знал, что делать, и только звучало немолчно у меня в ушах, словно тягучая молитва: «Останься с нами!»
   Я глянул на Аду. Она стояла неподалеку в своем жреческом одеянии и держалась с необыкновенным достоинством, но показалось мне, что она улыбнулась — не то язвительно, не то грустно.
   — Зачем ты их сюда привела? — спросил я.
   Она вновь улыбнулась и подняла на меня дотоле потупленный взор.
   — Ведь ты слышишь, Старый Человек, чего хотят они от тебя.
   Вокруг неустанно раздавалось:
   — Останься с нами!
   Для меня это было уже чересчур.
   — Нет! Не останусь! — крикнул я непреклонно. — Не останусь, потому что…
   И опять я не находил слов. Как объяснить им, что я иду посмотреть на Землю, громадную яркую звезду, по которой тоскую? Ведь это лишь утвердит их в убеждении, что я — существо сверхъестественное.
   Вокруг меня все затихло. Я посмотрел на них и — кто бы мог поверить! — увидел: эти карлики плачут при мысли, что я их покину. Они не кричали уже, не молили, но в их заплаканных глазах, устремленных на меня, читалась собачья покорность, немая мольба — и она была сильнее, чем крик.
   Жалко мне их стало.
   — Я уйду от вас, — сказал я уже мягче, — но еще не сейчас. Можете спать спокойно!
   Смутный вздох облегчения вырвался из десятков грудей.
   — А когда я отправлюсь в путь, — добавил я, осененный внезапной мыслью, — в путь туда, на север, где сверкает прекраснейшая звезда, о которой вы слыхали от меня и от Ады, тогда я и вас возьму с собой, чтобы вы эту звезду увидели и могли потом рассказывать о ней своим детям и внукам…
   — Ты велик, Старый Человек! Велик и милостив! — хором ответили мне радостные голоса. — Только не уходи от нас на ту звезду, о которой ты говоришь!
   — Если б я мог уйти! — я невольно вздохнул. — Но, к сожалению, я только человек, такой же человек, как и вы…
   Карлики задвигались и оживились. Они переглядывались, и казалось мне, что на их толстых губах играет понимающая усмешка — дескать, знаем уж мы, знаем, Ада нам говорила, Старый Человек неизвестно почему не хочет, чтобы мы знали, что он… Старый Человек.
   Снова охватило меня уныние, я повернулся и ушел к себе. Карлики загомонили; из окна я видел, что все столпились вокруг Ады, которая о чем-то оживленно разглагольствовала, — наверное, о моих сверхъестественных свойствах.
   Сейчас уже близится закат, и лунные людишки давно ушли к своим домикам, лепящимся по каменистым берегам Теплых Прудов, которые длинной вереницей тянутся к юго-западу. Часов через пятнадцать все погрузятся в долгий сон, и сниться им будет, наверное, путешествие, обещанное Старым Человеком, и Земля, громадная, изменчивая звезда, которую они знают лишь понаслышке.
* * *
   Через пятнадцать часов я буду единственным бодрствующим существом на Луне. Но пока еще повсюду царит движение. Я вижу в окно, как возле дома Яна суетятся его старшие сыновья, невдалеке от них женщины подготавливают запас продовольствия, торопясь управиться до наступления ночи.
   Не знаю, хорошо ли я делаю, оставаясь среди этих людей… Впрочем, что тут думать, я ведь обещал им, что еще побуду здесь.
   Но утешься, старое сердце мое, уже недолго я тут останусь! Еще несколько дней, самое большее двенадцать-тринадцать долгих лунных дней, и я двинусь на север, в Полярную Страну, чтобы там и окончить жизнь, глядя на Землю.
   Я знаю, эти люди, помня мое обещание, захотят пойти со мной. Что ж, возьму несколько человек, пускай увидят Землю и пускай вернутся потом к своим родичам — без меня.
   Слишком уж сильно гнетет меня тоска. Я жалею, что уступил и обещал пока остаться, и временами тревожусь лишь об одном: хватит ли у меня сил, чтобы уйти отсюда в тот край, где Земля будет у меня перед глазами!
   Но нет! Хватит еще моих сил, хватит! Я сам иногда дивлюсь своей неутомимости. Ведь мне уж сто лет почти, а каждый новый день вместо того, чтобы истощать мои силы и подтачивать здоровье, будто лишь закаляет меня.
   И снова я невольно думаю об этом смешном, но пугающем поверье здешних людей — что я никогда не умру…
   Ужасающая, чудовищная мысль! Ведь, к сожалению, лишь тело человека может свыкнуться с тем, что ему не соответствует, а душа — никогда и никак! Скорбь моя и тоска моя не только не уменьшаются с годами, а наоборот, возрастают непрестанно, сверх меры…
   Гоню от себя эту мысль, а взамен того с наслаждением и умиротворением думаю о том, что через несколько лунных дней я увижу Землю. Сердце мое колотится так странно и страстно, будто я — двадцатилетний юнец и иду на свидание с пленительной, бесконечно мне дорогой девушкой, с которой я раньше отваживался говорить лишь в своих снах…
   Но я знаю — моя возлюбленная останется холодной, безмолвной и далекой, и только я буду, отчаявшись, истосковавшись, простирать к ней руки, только я буду взывать к ней через эти непреодолимые небесные бездны, а она не услышит меня, не подумает обо мне, не вспомнит…
   Странно это и страшно — чтобы то, о чем тоскуешь, находилось на небе… Мне кажется, я привязан к этой далекой, невидимой отсюда родной моей звезде длинной нитью, продернутой сквозь сердце, и нить эта может растягиваться до бесконечности, но никогда не порвется. И я, связанный с уже недоступным мне миром, чувствую, что эта почва под моими ногами чужда мне и останется чуждой навсегда.
   Страшно это — любить звезду. Ведь Земля для меня теперь — только звезда, которую я люблю превыше всего.
   Если бывает так, что духи из великолепных светлых миров или с пламенных солнц падают на темные планеты, то, сохранив память, они терпят жесточайшие муки, которые и мне суждено было переносить…
   Сколько раз на дню повторяю я себе, что этот лунный карликовый народец, который я презираю и жалею, который чуть ли не во прахе ползает передо мной, Старым Человеком, — что он ведь во сто крат счастливей меня.
   Вот и сейчас, окончив работу, бродят эти человечки у своих домиков и улыбаются друг другу безмятежно и довольно. Ян, который по естественному праву старшинства считается у них главным, созовет их вечером, чтобы совместно прочесть несколько отрывков из назначенных мною книг, как я велел, раз навсегда, много лет назад. Некогда, еще при жизни Тома, когда Ян был малышом, я обычно сам председательствовал на этих вечерних собраниях, толковал им Библию или другие книги, отобранные мной для чтения, и рассказывал длинные истории о Земле и о людях, но теперь даже не показываюсь на месте, где проходят собрания, — там, под крестом, значение которого они еле понимают. Что мне с ними говорить, когда они любое мое слово по-своему, навыворот, истолковывают и к любой истине немедленно присочиняют наивные фантастические легенды?
   Хотя, опять-таки повторяю, чем они виноваты! Чем виноваты, что все услышанное относят к себе, так как неспособны подняться мыслью над тем клочком сухопутья, который они заселяют? Чем они виноваты, что, слушая библейские сказания, думают о своем деде Педро, могилу которого видели на Кладбищенском острове, и обращают глаза ко мне с идолопоклонническим страхом? Что люди могут жить в другом мире, на какой-то из звезд, вроде тех, которые сверкают по ночам над ними, — это они считают чем-то таким, во что, правда, следует верить, раз это сказал я, но что представить себе невозможно.
   Я сделал все, что было в моих силах, чтобы пробудить душу в этих людях, и опустил руки лишь тогда, когда убедился в полнейшей бесплодности своих стараний; так что я не должен был бы себя попрекать, а все же чувствую лежащую на мне страшную ответственность за этот упадок племени человеческого, которое было мне доверено.
   И опять — ирония жизни: они считают себя счастливыми, а я горюю над ними и бессильной тревогой о них усиливаю свою муку, свою тоску…

V

   Снова годы прошли на Земле с тех пор, как я в последний раз перелистывал эти страницы. Сегодня я открываю дневник, чтобы записать дату ухода из этой страны над морем. Ухожу наконец в Полярную Страну — навсегда уже, кажется.
   От Исхода нашего лунных дней шестьсот девяносто один.
* * *
   Все уже готово; в старую нашу машину, вдвое уменьшенную и отремонтированную, я погрузил запас продовольствия и топлива, такой, чтобы его надолго хватило в Полярной Стране… Может, на более долгий срок, чем мне понадобится… Ведь стар я уже…
   Я собирался отправиться в путь сегодня утром, но неожиданное происшествие заставляет меня отложить отъезд по крайней мере на один лунный день.
   Дело обстояло так. После экспедиции на юг, за которую Том едва не поплатился жизнью, я запретил такие затеи, будучи заранее уверен, что они ничего не дают, а путешественники подвергаются бессмысленной опасности. До сих пор мой приказ свято выполнялся, и мне думалось, что так всегда оно и будет, ибо это племя не отличается особой предприимчивостью и целиком обращено к практическим и повседневным житейским делам.