Страница:
Раб, которого она избавила от кандалов, действительно сбежал, как и предсказывал полковник. Его изловили, и два метиса привели его, крепко связав ему руки веревкой. Делать нечего, сказал полковник, на этот раз негру надо всыпать по первое число еще и за то, что он злоупотребил доверчивостью Лениты. Надо снова заковать его в кандалы и больше не снимать ни под каким видом.
Хорошо все обдумав, Ленита решила не вмешиваться. Ее разбирало жгучее любопытство увидеть, как производится порка, увидеть воочию это легендарное, унизительное, жестокое и в то же время любопытное наказание. Она от души радовалась единственному, может быть, представившемуся ей случаю, с необъяснимым, порочным наслаждением предвкушала вид корчащегося от боли, жалобно кричащего несчастного негра, который совсем еще недавно пробуждал в ней сострадание. С осторожностью, стремясь ничем не выдать себя и не касаясь сути дела, Ленита выведала у полковника, что наказание должно состояться в арестантской на рассвете следующего дня.
Ночь она провела тревожно, ежечасно пробуждаясь от страха, что крепкий предутренний сон не позволит ей увидеть столь вожделенное зрелище.
Встала она рано, еще затемно, вышла, пересекла двор и так, чтобы никто не видел, проскользнула в сад.
С восточной стороны сад был огорожен бараками для негров-рабов с высокими, примыкавшими друг к другу, сильно потрескавшимися глинобитными стенами. Один из бараков был вдвое вместительнее остальных. Это и была арестантская.
Приблизившись, Ленита прислонилась к стене и, достав из-за пазухи ножницы, принялась выковыривать дырку на уровне глаз между двумя поперечными балками и двумя рейками, в самом подходящем месте, где уже едва держался потрескавшийся глиняный ком.
Ножницы были маленькие, но крепкие, из отличной стали, фирмы Роджерс. Дело кипело – Ленита работала с жаром, но вместе с тем терпеливо и ловко. Сталь пронзала и перемалывала рассыпчатую глину почти бесшумно. Струйка желтой пыли запачкала девушке черное платье. Наконец глиняный ком подался и упал вовнутрь, глухо ударившись о мягкую, почти не утоптанную землю. Дырка была готова.
Ленита отпрянула и застыла, затаив дыхание. Через несколько мгновений она вытянула шею и заглянула в дырку. Внутри было темно и ничего не видно. Слышались лишь какие-то неясные отзвуки.
Время шло. Звезды померкли. Сноп белого света показался на потолке, потом сделался алым с золотыми отблесками. Воздух стал тоньше и прозрачнее, а хор птиц затянул нестройный, но веселый, праздничный, титанический гимн нарождающемуся дню. На фазенде послышался мелодичный колокольный звон.
Ленита снова принялась подсматривать. В арестантской все уже стало видно.
В углу высился крепко сбитый деревянный помост, натертый до блеска грязными человеческими телами. Доска в нижней части помоста была распилена вдоль, и обе части накладывались друг на друга: одна крепилась дверной петлей, другая – амбарным замком. В верхней и нижней части распиленной доски были вытесаны полукруглые отверстия, которые при наложении образовывали правильные круги сантиметров десять в диаметре. Это были колодки.
На помосте, с ногами в колодках, укрытый старым, грязным, изодранным бурым одеялом, спал на спине беглый раб.
От колокольного звона он проснулся. Схватившись обеими руками за колено, он сел, потянулся всем своим затекшим телом и снова лег.
Дверь отворилась, и вошел управляющий в сопровождении двух метисов, которые поймали беглеца.
– Ну, парень! – крикнул метис.– Сейчас будет тебе и кофе, и шоколад, и все, что угодно. Всыплю тебе как следует. Полсотни горячих тебе положено, чтобы бегать неповадно было. Ты что, не знаешь, что от этого убыток хозяину? Сейчас я тебя этой плеточкой всего разукрашу!
И он свирепо потряс плетью – этим мерзким, гнусным, отвратительным орудием, зато простым и в обращении и в изготовлении, когда берется полоска сыромятной кожи пяди в три длиной и в два пальца шириной, разрезается вдоль, но не до конца ни с одной, ни с другой стороны. Замачивается в воде, затем отжимается и прибивается гвоздями для просушки. Когда кожа как следует затвердеет, она с одной стороны крепится к рукоятке, а с другой стороны надрезается перочинным ножиком, чтобы получилось два хвоста. Вот и все.
Управляющий разомкнул колодки, и несчастный негр поднялся, дрожа всем телом. Лицо его перекосилось от страха. Он рухнул на колени, воздел руки к небу и сложил узловатые пальцы в умоляющем жесте.
Это была крайняя степень падения человека, когда им овладевает чисто животный страх. Он внушал одновременно и сострадание, и отвращение.
– Ради Бога, клянусь святым Бенедиктом, больше не убегу!
И он разрыдался от отчаяния.
– Не шуми, парень,– отозвался управляющий.– Хозяин велел – значит, так нужно.
– Позовите хозяина!
– Хозяин спит, нельзя его беспокоить. Покончим с этим. Спускай штаны и ложись.
– Пресвятая Богородица, спаси меня!
– Богородицу призываешь, а сам удрать хотел! – нетерпеливо крикнул метис.– Давай, давай – скорее покончим с этим.
Несчастный оглядывался по сторонам, словно ища лазейку. Но укрыться было негде, и он смирился. Дрожащими руками он медленно расстегнул грязные штаны, упавшие к его щиколоткам и обнажившие тощие ягодицы, и без того уже густо испещренные рубцами. Метис встал слева, чуть поодаль, слегка наклонился, отставил назад левую ногу, взмахнул плетью справа налево – быстро, сильно, но не напрягаясь, умело, искусно, элегантно, как профессионал, обожающий свое дело.
Два жестких, крепких, звучных ремня со свистом впились заостренными концами в кожу беглеца. Две белесых полоски с неровными краями образовались на лиловой коже правой ягодицы.
Негр испустил ужасный вопль.
Плеть мерно вздымалась и со свистом опускалась, облизывая и рассекая голое тело. Появились первые капли крови, словно жидкие рубины, потом они слились в ручейки и потекли на пол.
Негр извивался точно уж на сковородке, впивался ногтями в земляной пол, мотал головой, кричал и выл.
– Раз! Два! Три! Пять! Десять! Пятнадцать! Двадцать! Двадцать пять!
На минуту палач остановился, но не для того, чтобы отдохнуть – он ничуть не устал,– а для того, чтобы продлить удовольствие. Так завзятый чревоугодник не спешит употребить изысканное лакомство.
Он перешагнул через негра, встал в другую позу и принялся махать плетью в противоположном направлении, нанося удары по другой ягодице.
– Раз! Два! Три! Пять! Десять! Пятнадцать! Двадцать! Двадцать пять!
Вопли негра стали хриплыми и сдавленными. Его курчавые волосы были перепачканы землей, которая от пота превратилась в липкую массу.
Метис положил плеть на помост с колодками и произнес:
– А теперь польем рассольчиком, чтобы покрепче запомнил.
И, взяв из рук управляющего заранее припасенный тыквенный сосуд, он вылил содержимое на истерзанную плоть.
Негр выгнул спину, словно кот. Из его глотки вырвался сдавленный рев, в котором уже не угадывалось ничего человеческого, и он потерял сознание.
Лениту всю трясло от наслаждения. Она побледнела, глаза метали молнии. Ее била лихорадка. Жестокая, ледяная улыбка кривила ей рот, обнажая ослепительно белые зубы и розовые десны.
Свист плети, корчи и крики истязуемого, струйки крови опьяняли ее, сводили с ума, доводили до неистовства. Она нервно ломала руки и притопывала ногами. Словно весталке на гладиаторских играх, ей хотелось повелевать жизнью и смертью; хотелось продолжать истязание, покуда жертва не лишится жизни; хотелось дать знак большим пальцем – pollice verso![4],– чтобы поверженного добили.
Она вся дрожала от неведомых прежде ощущений, от болезненного сладострастия. Вот рту она чувствовала привкус крови.
Глава VII
Хорошо все обдумав, Ленита решила не вмешиваться. Ее разбирало жгучее любопытство увидеть, как производится порка, увидеть воочию это легендарное, унизительное, жестокое и в то же время любопытное наказание. Она от души радовалась единственному, может быть, представившемуся ей случаю, с необъяснимым, порочным наслаждением предвкушала вид корчащегося от боли, жалобно кричащего несчастного негра, который совсем еще недавно пробуждал в ней сострадание. С осторожностью, стремясь ничем не выдать себя и не касаясь сути дела, Ленита выведала у полковника, что наказание должно состояться в арестантской на рассвете следующего дня.
Ночь она провела тревожно, ежечасно пробуждаясь от страха, что крепкий предутренний сон не позволит ей увидеть столь вожделенное зрелище.
Встала она рано, еще затемно, вышла, пересекла двор и так, чтобы никто не видел, проскользнула в сад.
С восточной стороны сад был огорожен бараками для негров-рабов с высокими, примыкавшими друг к другу, сильно потрескавшимися глинобитными стенами. Один из бараков был вдвое вместительнее остальных. Это и была арестантская.
Приблизившись, Ленита прислонилась к стене и, достав из-за пазухи ножницы, принялась выковыривать дырку на уровне глаз между двумя поперечными балками и двумя рейками, в самом подходящем месте, где уже едва держался потрескавшийся глиняный ком.
Ножницы были маленькие, но крепкие, из отличной стали, фирмы Роджерс. Дело кипело – Ленита работала с жаром, но вместе с тем терпеливо и ловко. Сталь пронзала и перемалывала рассыпчатую глину почти бесшумно. Струйка желтой пыли запачкала девушке черное платье. Наконец глиняный ком подался и упал вовнутрь, глухо ударившись о мягкую, почти не утоптанную землю. Дырка была готова.
Ленита отпрянула и застыла, затаив дыхание. Через несколько мгновений она вытянула шею и заглянула в дырку. Внутри было темно и ничего не видно. Слышались лишь какие-то неясные отзвуки.
Время шло. Звезды померкли. Сноп белого света показался на потолке, потом сделался алым с золотыми отблесками. Воздух стал тоньше и прозрачнее, а хор птиц затянул нестройный, но веселый, праздничный, титанический гимн нарождающемуся дню. На фазенде послышался мелодичный колокольный звон.
Ленита снова принялась подсматривать. В арестантской все уже стало видно.
В углу высился крепко сбитый деревянный помост, натертый до блеска грязными человеческими телами. Доска в нижней части помоста была распилена вдоль, и обе части накладывались друг на друга: одна крепилась дверной петлей, другая – амбарным замком. В верхней и нижней части распиленной доски были вытесаны полукруглые отверстия, которые при наложении образовывали правильные круги сантиметров десять в диаметре. Это были колодки.
На помосте, с ногами в колодках, укрытый старым, грязным, изодранным бурым одеялом, спал на спине беглый раб.
От колокольного звона он проснулся. Схватившись обеими руками за колено, он сел, потянулся всем своим затекшим телом и снова лег.
Дверь отворилась, и вошел управляющий в сопровождении двух метисов, которые поймали беглеца.
– Ну, парень! – крикнул метис.– Сейчас будет тебе и кофе, и шоколад, и все, что угодно. Всыплю тебе как следует. Полсотни горячих тебе положено, чтобы бегать неповадно было. Ты что, не знаешь, что от этого убыток хозяину? Сейчас я тебя этой плеточкой всего разукрашу!
И он свирепо потряс плетью – этим мерзким, гнусным, отвратительным орудием, зато простым и в обращении и в изготовлении, когда берется полоска сыромятной кожи пяди в три длиной и в два пальца шириной, разрезается вдоль, но не до конца ни с одной, ни с другой стороны. Замачивается в воде, затем отжимается и прибивается гвоздями для просушки. Когда кожа как следует затвердеет, она с одной стороны крепится к рукоятке, а с другой стороны надрезается перочинным ножиком, чтобы получилось два хвоста. Вот и все.
Управляющий разомкнул колодки, и несчастный негр поднялся, дрожа всем телом. Лицо его перекосилось от страха. Он рухнул на колени, воздел руки к небу и сложил узловатые пальцы в умоляющем жесте.
Это была крайняя степень падения человека, когда им овладевает чисто животный страх. Он внушал одновременно и сострадание, и отвращение.
– Ради Бога, клянусь святым Бенедиктом, больше не убегу!
И он разрыдался от отчаяния.
– Не шуми, парень,– отозвался управляющий.– Хозяин велел – значит, так нужно.
– Позовите хозяина!
– Хозяин спит, нельзя его беспокоить. Покончим с этим. Спускай штаны и ложись.
– Пресвятая Богородица, спаси меня!
– Богородицу призываешь, а сам удрать хотел! – нетерпеливо крикнул метис.– Давай, давай – скорее покончим с этим.
Несчастный оглядывался по сторонам, словно ища лазейку. Но укрыться было негде, и он смирился. Дрожащими руками он медленно расстегнул грязные штаны, упавшие к его щиколоткам и обнажившие тощие ягодицы, и без того уже густо испещренные рубцами. Метис встал слева, чуть поодаль, слегка наклонился, отставил назад левую ногу, взмахнул плетью справа налево – быстро, сильно, но не напрягаясь, умело, искусно, элегантно, как профессионал, обожающий свое дело.
Два жестких, крепких, звучных ремня со свистом впились заостренными концами в кожу беглеца. Две белесых полоски с неровными краями образовались на лиловой коже правой ягодицы.
Негр испустил ужасный вопль.
Плеть мерно вздымалась и со свистом опускалась, облизывая и рассекая голое тело. Появились первые капли крови, словно жидкие рубины, потом они слились в ручейки и потекли на пол.
Негр извивался точно уж на сковородке, впивался ногтями в земляной пол, мотал головой, кричал и выл.
– Раз! Два! Три! Пять! Десять! Пятнадцать! Двадцать! Двадцать пять!
На минуту палач остановился, но не для того, чтобы отдохнуть – он ничуть не устал,– а для того, чтобы продлить удовольствие. Так завзятый чревоугодник не спешит употребить изысканное лакомство.
Он перешагнул через негра, встал в другую позу и принялся махать плетью в противоположном направлении, нанося удары по другой ягодице.
– Раз! Два! Три! Пять! Десять! Пятнадцать! Двадцать! Двадцать пять!
Вопли негра стали хриплыми и сдавленными. Его курчавые волосы были перепачканы землей, которая от пота превратилась в липкую массу.
Метис положил плеть на помост с колодками и произнес:
– А теперь польем рассольчиком, чтобы покрепче запомнил.
И, взяв из рук управляющего заранее припасенный тыквенный сосуд, он вылил содержимое на истерзанную плоть.
Негр выгнул спину, словно кот. Из его глотки вырвался сдавленный рев, в котором уже не угадывалось ничего человеческого, и он потерял сознание.
Лениту всю трясло от наслаждения. Она побледнела, глаза метали молнии. Ее била лихорадка. Жестокая, ледяная улыбка кривила ей рот, обнажая ослепительно белые зубы и розовые десны.
Свист плети, корчи и крики истязуемого, струйки крови опьяняли ее, сводили с ума, доводили до неистовства. Она нервно ломала руки и притопывала ногами. Словно весталке на гладиаторских играх, ей хотелось повелевать жизнью и смертью; хотелось продолжать истязание, покуда жертва не лишится жизни; хотелось дать знак большим пальцем – pollice verso![4],– чтобы поверженного добили.
Она вся дрожала от неведомых прежде ощущений, от болезненного сладострастия. Вот рту она чувствовала привкус крови.
Глава VII
Вот уже почти неделю безостановочно лил дождь. Кроны воспрянувших, налитых живительным соком, чисто вымытых лесов отяжелели от воды. Густой ковер палой листвы, покрывавший почву в лесах, намок и, разбухая, постепенно превращался в перегной. Обнаженная земля на дорогах, раскисшая, зеленоватая на откосах и на обочинах, пропаханная тележными колеями, измятая, разрыхленная копытами вьючных животных, где-то вздыбливалась, словно взбитая грязевая перина, а где-то скрывалась под лужами мутной от глины воды – кое-где желтой, а в иных местах кроваво-красной. Со склонов стремительно неслись бурлящие ручьи, разлиновывая поверхность земли как тетрадный лист; широко разливаясь, они омывали и освежали корни злаков на целинной земле. Поля превратились в болота, болота – в озера.
В саду ветви апельсиновых деревьев поникли под тяжестью влаги; кешью, сливы, манговые и персиковые деревья наливались жизненным соком, а листья на них ярко блестели. Темное небо низко нависло над землей. Разлившийся ручей бурлил и журчал.
Ленита печально сидела в гамаке, по-китайски скрестив ноги и зябко кутаясь в шаль. Большую часть суток она проводила за чтением. Казалось, ей ни до чего не было дела.
Иногда она задумывалась о душевных и телесных переменах, произошедших с ней на фазенде, где не нашлось девушки ее возраста и ее уровня, которая могла бы ее выслушать, понять, дать совет и хоть немного успокоить ее расстроенные нервы. Она пыталась анализировать истерический срыв, эротические фантазии и вспышку жестокости. Размышляла о своем иссушающем душу унынии, соседствующем с необъяснимыми желаниями. Ей самой было удивительно, отчего она так часто помимо воли думает о полковничьем сыне – мужчине уже зрелом, женатом, которого она к тому же никогда не видела; она чувствовала, что у нее начинает учащенно биться сердце, когда в ее присутствии говорили о нем. И делала вывод, что ее подтачивает какой-то неисцелимый недуг.
Потом она переменила мнение: это была не болезнь, не патология, а просто физиология. Ее, точно острый шип, язвил зов пола, голос плоти, требовавший, чтобы она заплатила дань любви, объявляющий о ее плодородии и о возможности увековечить себя в потомстве.
И она вспомнила о нимфомании, о донжуанстве, обо всех этих мерзостях, которыми природа наказывает самцов и самок, нарушающих ее законы, сохраняя непосильную девственность; вспоминала о священном ужасе, который наводила на греков и римлян Венерина кара. Словно в тумане, проносились перед ее мысленным взором греческие менады, римские весталки, восточные одалиски, христианские монахини – бледные, бьющиеся в судорогах, с искусанными в кровь губами, с горящими глазами, извивающиеся в страстях в лесу или на одиноком ложе, обезумевшие, озверелые, истерзанные шипами вожделения.
Ощутимо, как живые, перед нею представали похотливые Пасифая и Федра; Юлия, Мессалина, Теодора и Империя; Лукреция Борджа и российская императрица Екатерина II.
Однажды в комнату к Лените вбежал полковник.
– Хорошая новость! Приезжает мой мальчик... Что я говорю, он уже давно не мальчик... Возвращается с охоты из Паранапанемы.
– Ваш сын?
– Он самый. Я уже успел по нему соскучиться.
– Что же он не предупредил? Мы бы выслали ему навстречу экипаж.
– А разве я не говорил, что он чудак? Невтерпеж, видите ли, ему! Настрелял дичи в Риу-Клару и домой заторопился.
– А как вы об этом узнали?
– Приехал оттуда один метис. Только что заходил сюда.
– Вымок, небось, ваш сын – льет ведь, как из ведра.
– Да ему все нипочем – не привыкать.
– В котором часу он приедет?
– Тут шесть лиг пути. Наверняка он выехал после завтрака, часов в десять. Дорогу всю размыло, так что ехать ему часов шесть, а то и все семь. Ты будешь ужинать в обычное время или подождем его?
– Да подождем, конечно!
Полковник удалился.
Ленита проворно спрыгнула с гамака, побежала в спальню, тщательно причесалась, подняла волосы и заколола на макушке, оставляя затылок открытым. Затянувшись в корсет, она облачилась в мериносовое платье с высоким воротом – очень скромное, но элегантное. Надела ониксовые серьги, брошь, браслеты, обула туфельки с белыми подковками в стиле Людовика XV, низкий подъем которых открывал черный шелковый чулок. На левой стороне груди она приколола две пышные, душистые белые розы.
– Ну и ну! Какая у нас красавица сеньора дона Ленита! – воскликнул полковник, в восхищении глядя на нее.– Парню моему это, правда, как мертвому припарки. Только он сам виноват – ничего не поделаешь.
Ленита слегка покраснела и засмеялась.
– Ну-ка, пойдем в дом – пускай и старуха моя на тебя полюбуется. Правда, ты такая красавица, что хоть самому святому Антонию голову вскружишь! Как тебе к лицу это закрытое черное платье! Да, ничего не скажешь!
Вечерело. Дождь все не утихал. Повсюду в рытвинах скапливалась вода, стекая ручьями со всех склонов.
На вершине пограничного холма, пересеченного дорогой, показались двое верховых и вьючный осел. Медленно, то и дело скользя по грязному, раскисшему склону, стали они спускаться в направлении фазенды. Распыленные в воздухе водные брызги делали неясными их очертания, окутывая серой дымкой, которую рассекали наискось дождевые струи. Но полковник разглядел их сквозь запотевшие окна.
– Мандука едет! – воскликнул он.– Бедняга! Мокрый, как курица!
Ленита прекратила раскачиваться в кресле-качалке, отложила газету «Вестник Европы», которую до этого читала, уронила руки на бедра, откинулась головой на спинку, побледнела и замерла, как будто лишилась чувств. Кровь отхлынула у нее от забившегося сердца.
Путники прибыли. Послышался нервный звон трензелей, потом тяжелая поступь размокших, грязных сапог и звяканье шпор на мощеной площадке у крыльца.
Прихрамывая, полковник бросился навстречу сыну.
– Черт знает, что за погода! – пробурчал тот, входя в переднюю, очищая сапоги о порог, стаскивая резиновый плащ и водружая его на вешалку.– Ну, здравствуй, отец! Ты вроде в порядке, как я погляжу. Мать – тоже, так ведь?
– Всё как обычно. А ты? Здоров ли? Как поохотился?
– Поохотился великолепно, доложу я тебе. Здоровье железное, только вот эта чертова мигрень... Которая мне и теперь покою не дает. Схожу поздороваюсь с матерью да пойду к себе в комнату – она, надеюсь, готова. Вели, чтобы Амансиу принес мне чайник кипятку и немного горчицы – ноги себе попарю.
– Ты же наверняка не ужинал. Да и обедал ли? Съешь чего-нибудь – тебе и полегчает.
– Какое там! У меня же голова раскалывается.
– Жаль! А мы с Ленитой ждали тебя к ужину...
– С Ленитой? Кто такая Ленита?
– Внучка моего старинного друга Куньи Матозу, дочь моего ученика, доктора Лопеса Матозу, который умер вскоре после твоего отъезда в Паранапанему. Я тебе писал об этом. Ты что, не получил письма?
– Получил. Лопеса Матозу я хорошо помню. Так значит, его дочь здесь?
– Здесь, бедняжка. Невмоготу ей оставаться в городе, сильно горюет она по отцу. Поди сюда, Ленита, познакомься с моим сыном. Его зовут Мануэл Барбоза.
Ленита вышла из гостиной, подошла к прибывшему и приветствовала его кивком головы.
Тот снял намокшую шляпу и тоже приветствовал ее.
– К вашим услугам, досточтимая сеньора. Извините, что не подаю вам руки: я с головы до ног перепачкался глиной.
Мануэл Барбоза оказался довольно высоким, худощавым мужчиной. Мокрая одежда прилипла к его телу, обрисовывая угловатые очертания. С его длинных, грязных, ниспадающих на лоб и закрывающих уши волос стекала вода. Всклокоченная борода с проседью придавала ему диковатый, почти свирепый вид. Из-за мигрени его смугловатое лицо было бледным и землистым. Он часто моргал – свет явно резал ему глаза. Его набрякшие веки дрожали, а от уголков глаз разбегались «гусиные лапки».
Ленита, до крайности разочарованная, разглядывала его со скорбным любопытством.
– Сеньора,– продолжал приезжий,– очень сожалею, что вы изволили ожидать меня к ужину, но злополучная мигрень лишает меня возможности насладиться вашим обществом. Позвольте мне удалиться.
И он тяжелой поступью отправился в свою комнату, звеня шпорами и оставляя на паркете мокрые следы грязных сапог. Полковник последовал за ним.
Ленита ушла к себе в спальню, со стуком затворила окна и раздраженно сказала зашедшему к ней позже полковнику, что ужинать не станет, как тот ни уговаривал ее отведать хоть крылышко цыпленка, ломтик ветчины или, на худой конец, какой-нибудь десерт.
Ожесточенно сорвав с платья две красивые розы, она швырнула их на пол, растоптала и начала быстро раздеваться, в неистовстве отрывая пуговицы и крючки.
Резким движением скинув туфельки, отлетевшие в другой конец комнаты, она бросилась на кровать, свернулась калачиком и, кусая руки, разразилась судорожными рыданиями.
Плакала она долго. Нервная разрядка принесла ей облегчение. Успокоившись и утешившись, она углубилась в размышления.
Создать идеал, думала она, пестовать его, как мать пестует дитя, нянчить, одевать во все самое лучшее – а действительность вдруг оказывается уничтожающе грубой, прозаической, зверски скучной! Измыслить охотника, словно сошедшего со страниц Купера, или подобного Нимроду сильного зверолова пред Господом[5], мускулистого, словно античный герой, атлета – и оказаться лицом к лицу с неказистым, грязным, пожилым, лохматым, седобородым субъектом, похожим на погонщика и не слишком-то любезно обошедшимся с ней! В довершении всего она готова была поклясться, что от него жутко разило спиртным.
Но, в конце концов, что ей за дело до этого человека, с которым она ни разу не беседовала, никогда прежде не видела и вообще недавно узнала о его существовании? И не она ли не так давно отказывала целой туче назойливых искателей ее руки? Так может быть, оно и к лучшему, что все так вышло? У нее нет ни родителей, ни братьев, ни сестер. Она сама себе госпожа, ни от кого не зависит, богатая, красивая, умная, образованная. Ей достаточно показаться в городе, а еще лучше – в Сан-Паулу, в светском обществе, появляться на званых вечерах, позволять любоваться собою, чтобы владычествовать, чтобы принимать знаки поклонения, чтобы упиваться фимиамом лести. Не на фазенде же ей оставаться!
Если такова уж физиология, ее снедающая потребность в мужчине, то отчего бы ей не выбрать среди тысячи претендентов сильного, энергичного, властного, способного удовлетворить и насытить ее? А если не хватит одного, то отчего не пренебречь смехотворными предрассудками и не завести десять, двадцать, сто любовников, чтобы они утолили ее вожделение и удовлетворили органическую потребность? Что ей за дело до общества с его глупыми моральными предписаниями?
Ох уж это землистое лицо Мануэла Барбозы, его бегающие глаза, нестриженные волосы, мерзкая борода, мокрая одежда! А как разило от него спиртным!
Она не могла его простить, ненавидела его. Ей хотелось надавать ему пощечин, плюнуть в лицо.
Но это было бы безрассудством. Без конца она повторяла себе, что такое ничтожество, такое заурядное существо не стоит не только ненависти, но даже и того, чтобы о нем вообще думали.
Надо вернуться в город... А оттуда – в Сан-Паулу, остаться там навсегда, купить большой участок в аристократическом квартале – например, в Санта-Эфижениа, или в Ша, или на улице Руа-Алегри,– построить пышный, роскошный, элегантный особняк на восточный манер, который превзойдет и посрамит все эти уродливые, безвкусные кирпичные бараки, сооруженные на деревенский лад. Строительство возглавит Рамус Азеведу, а оформителями станут Аурелиу ди Фигейреду и Алмейда Жуниор. Ленита обставит особняк полированной мебелью из черного дерева, украшенной изящной резьбой. На парижских ventes[6] она, с помощью надежных агентов, приобретет письменные столы и ломберные столики от Буля.
У нее будут кордовская тисненая кожа, персидские ковры и гобелены, японские фукузы. На консолях, на полочках, на этажерках, в витринах, в резных шкафах черного дерева – повсюду она щедро расставит фарфор – белый и кремовый китайский, расписанный радостными, живыми красками, алый и золотистый из Японии, чудесный, вызывающий, роскошный, восхитительный; работы из сацумского песчаника, арабские по стилю, но почти европейские по верности рисунка. Она будет коллекционировать вазы и тарелки из севрского фарфора, расписанные Буше, Арманом, Шаво-отцом и обоими Сиу; с ними будет соседствовать фарфор Берлинской королевской и Венской императорской фабрик – те берлинской лазури, эти цвета меди; а рядом будут саксонские фарфоровые фигурки – тонкой, идеальной работы. Взор ее будет находить отдохновение на маслянистой патине японской бронзы, на реалистичных, человечных формах греческих статуй, с математической точностью отлитых в бронзе Кола и Барбедьеном. У нее будут мраморные изваяния Фальконе, терракотовые Клодиона, старинные миниатюрные резные нэцкэ. Смотреться она станет в венецианские зеркала, а духи хранить во флаконах из граненого богемского хрусталя. Шкатулки она наполнит старинными драгоценностями, хризолитами и бриллиантами, оправленными в серебро, золотыми ковчежцами из Порту.
В саду ветви апельсиновых деревьев поникли под тяжестью влаги; кешью, сливы, манговые и персиковые деревья наливались жизненным соком, а листья на них ярко блестели. Темное небо низко нависло над землей. Разлившийся ручей бурлил и журчал.
Ленита печально сидела в гамаке, по-китайски скрестив ноги и зябко кутаясь в шаль. Большую часть суток она проводила за чтением. Казалось, ей ни до чего не было дела.
Иногда она задумывалась о душевных и телесных переменах, произошедших с ней на фазенде, где не нашлось девушки ее возраста и ее уровня, которая могла бы ее выслушать, понять, дать совет и хоть немного успокоить ее расстроенные нервы. Она пыталась анализировать истерический срыв, эротические фантазии и вспышку жестокости. Размышляла о своем иссушающем душу унынии, соседствующем с необъяснимыми желаниями. Ей самой было удивительно, отчего она так часто помимо воли думает о полковничьем сыне – мужчине уже зрелом, женатом, которого она к тому же никогда не видела; она чувствовала, что у нее начинает учащенно биться сердце, когда в ее присутствии говорили о нем. И делала вывод, что ее подтачивает какой-то неисцелимый недуг.
Потом она переменила мнение: это была не болезнь, не патология, а просто физиология. Ее, точно острый шип, язвил зов пола, голос плоти, требовавший, чтобы она заплатила дань любви, объявляющий о ее плодородии и о возможности увековечить себя в потомстве.
И она вспомнила о нимфомании, о донжуанстве, обо всех этих мерзостях, которыми природа наказывает самцов и самок, нарушающих ее законы, сохраняя непосильную девственность; вспоминала о священном ужасе, который наводила на греков и римлян Венерина кара. Словно в тумане, проносились перед ее мысленным взором греческие менады, римские весталки, восточные одалиски, христианские монахини – бледные, бьющиеся в судорогах, с искусанными в кровь губами, с горящими глазами, извивающиеся в страстях в лесу или на одиноком ложе, обезумевшие, озверелые, истерзанные шипами вожделения.
Ощутимо, как живые, перед нею представали похотливые Пасифая и Федра; Юлия, Мессалина, Теодора и Империя; Лукреция Борджа и российская императрица Екатерина II.
Однажды в комнату к Лените вбежал полковник.
– Хорошая новость! Приезжает мой мальчик... Что я говорю, он уже давно не мальчик... Возвращается с охоты из Паранапанемы.
– Ваш сын?
– Он самый. Я уже успел по нему соскучиться.
– Что же он не предупредил? Мы бы выслали ему навстречу экипаж.
– А разве я не говорил, что он чудак? Невтерпеж, видите ли, ему! Настрелял дичи в Риу-Клару и домой заторопился.
– А как вы об этом узнали?
– Приехал оттуда один метис. Только что заходил сюда.
– Вымок, небось, ваш сын – льет ведь, как из ведра.
– Да ему все нипочем – не привыкать.
– В котором часу он приедет?
– Тут шесть лиг пути. Наверняка он выехал после завтрака, часов в десять. Дорогу всю размыло, так что ехать ему часов шесть, а то и все семь. Ты будешь ужинать в обычное время или подождем его?
– Да подождем, конечно!
Полковник удалился.
Ленита проворно спрыгнула с гамака, побежала в спальню, тщательно причесалась, подняла волосы и заколола на макушке, оставляя затылок открытым. Затянувшись в корсет, она облачилась в мериносовое платье с высоким воротом – очень скромное, но элегантное. Надела ониксовые серьги, брошь, браслеты, обула туфельки с белыми подковками в стиле Людовика XV, низкий подъем которых открывал черный шелковый чулок. На левой стороне груди она приколола две пышные, душистые белые розы.
– Ну и ну! Какая у нас красавица сеньора дона Ленита! – воскликнул полковник, в восхищении глядя на нее.– Парню моему это, правда, как мертвому припарки. Только он сам виноват – ничего не поделаешь.
Ленита слегка покраснела и засмеялась.
– Ну-ка, пойдем в дом – пускай и старуха моя на тебя полюбуется. Правда, ты такая красавица, что хоть самому святому Антонию голову вскружишь! Как тебе к лицу это закрытое черное платье! Да, ничего не скажешь!
Вечерело. Дождь все не утихал. Повсюду в рытвинах скапливалась вода, стекая ручьями со всех склонов.
На вершине пограничного холма, пересеченного дорогой, показались двое верховых и вьючный осел. Медленно, то и дело скользя по грязному, раскисшему склону, стали они спускаться в направлении фазенды. Распыленные в воздухе водные брызги делали неясными их очертания, окутывая серой дымкой, которую рассекали наискось дождевые струи. Но полковник разглядел их сквозь запотевшие окна.
– Мандука едет! – воскликнул он.– Бедняга! Мокрый, как курица!
Ленита прекратила раскачиваться в кресле-качалке, отложила газету «Вестник Европы», которую до этого читала, уронила руки на бедра, откинулась головой на спинку, побледнела и замерла, как будто лишилась чувств. Кровь отхлынула у нее от забившегося сердца.
Путники прибыли. Послышался нервный звон трензелей, потом тяжелая поступь размокших, грязных сапог и звяканье шпор на мощеной площадке у крыльца.
Прихрамывая, полковник бросился навстречу сыну.
– Черт знает, что за погода! – пробурчал тот, входя в переднюю, очищая сапоги о порог, стаскивая резиновый плащ и водружая его на вешалку.– Ну, здравствуй, отец! Ты вроде в порядке, как я погляжу. Мать – тоже, так ведь?
– Всё как обычно. А ты? Здоров ли? Как поохотился?
– Поохотился великолепно, доложу я тебе. Здоровье железное, только вот эта чертова мигрень... Которая мне и теперь покою не дает. Схожу поздороваюсь с матерью да пойду к себе в комнату – она, надеюсь, готова. Вели, чтобы Амансиу принес мне чайник кипятку и немного горчицы – ноги себе попарю.
– Ты же наверняка не ужинал. Да и обедал ли? Съешь чего-нибудь – тебе и полегчает.
– Какое там! У меня же голова раскалывается.
– Жаль! А мы с Ленитой ждали тебя к ужину...
– С Ленитой? Кто такая Ленита?
– Внучка моего старинного друга Куньи Матозу, дочь моего ученика, доктора Лопеса Матозу, который умер вскоре после твоего отъезда в Паранапанему. Я тебе писал об этом. Ты что, не получил письма?
– Получил. Лопеса Матозу я хорошо помню. Так значит, его дочь здесь?
– Здесь, бедняжка. Невмоготу ей оставаться в городе, сильно горюет она по отцу. Поди сюда, Ленита, познакомься с моим сыном. Его зовут Мануэл Барбоза.
Ленита вышла из гостиной, подошла к прибывшему и приветствовала его кивком головы.
Тот снял намокшую шляпу и тоже приветствовал ее.
– К вашим услугам, досточтимая сеньора. Извините, что не подаю вам руки: я с головы до ног перепачкался глиной.
Мануэл Барбоза оказался довольно высоким, худощавым мужчиной. Мокрая одежда прилипла к его телу, обрисовывая угловатые очертания. С его длинных, грязных, ниспадающих на лоб и закрывающих уши волос стекала вода. Всклокоченная борода с проседью придавала ему диковатый, почти свирепый вид. Из-за мигрени его смугловатое лицо было бледным и землистым. Он часто моргал – свет явно резал ему глаза. Его набрякшие веки дрожали, а от уголков глаз разбегались «гусиные лапки».
Ленита, до крайности разочарованная, разглядывала его со скорбным любопытством.
– Сеньора,– продолжал приезжий,– очень сожалею, что вы изволили ожидать меня к ужину, но злополучная мигрень лишает меня возможности насладиться вашим обществом. Позвольте мне удалиться.
И он тяжелой поступью отправился в свою комнату, звеня шпорами и оставляя на паркете мокрые следы грязных сапог. Полковник последовал за ним.
Ленита ушла к себе в спальню, со стуком затворила окна и раздраженно сказала зашедшему к ней позже полковнику, что ужинать не станет, как тот ни уговаривал ее отведать хоть крылышко цыпленка, ломтик ветчины или, на худой конец, какой-нибудь десерт.
Ожесточенно сорвав с платья две красивые розы, она швырнула их на пол, растоптала и начала быстро раздеваться, в неистовстве отрывая пуговицы и крючки.
Резким движением скинув туфельки, отлетевшие в другой конец комнаты, она бросилась на кровать, свернулась калачиком и, кусая руки, разразилась судорожными рыданиями.
Плакала она долго. Нервная разрядка принесла ей облегчение. Успокоившись и утешившись, она углубилась в размышления.
Создать идеал, думала она, пестовать его, как мать пестует дитя, нянчить, одевать во все самое лучшее – а действительность вдруг оказывается уничтожающе грубой, прозаической, зверски скучной! Измыслить охотника, словно сошедшего со страниц Купера, или подобного Нимроду сильного зверолова пред Господом[5], мускулистого, словно античный герой, атлета – и оказаться лицом к лицу с неказистым, грязным, пожилым, лохматым, седобородым субъектом, похожим на погонщика и не слишком-то любезно обошедшимся с ней! В довершении всего она готова была поклясться, что от него жутко разило спиртным.
Но, в конце концов, что ей за дело до этого человека, с которым она ни разу не беседовала, никогда прежде не видела и вообще недавно узнала о его существовании? И не она ли не так давно отказывала целой туче назойливых искателей ее руки? Так может быть, оно и к лучшему, что все так вышло? У нее нет ни родителей, ни братьев, ни сестер. Она сама себе госпожа, ни от кого не зависит, богатая, красивая, умная, образованная. Ей достаточно показаться в городе, а еще лучше – в Сан-Паулу, в светском обществе, появляться на званых вечерах, позволять любоваться собою, чтобы владычествовать, чтобы принимать знаки поклонения, чтобы упиваться фимиамом лести. Не на фазенде же ей оставаться!
Если такова уж физиология, ее снедающая потребность в мужчине, то отчего бы ей не выбрать среди тысячи претендентов сильного, энергичного, властного, способного удовлетворить и насытить ее? А если не хватит одного, то отчего не пренебречь смехотворными предрассудками и не завести десять, двадцать, сто любовников, чтобы они утолили ее вожделение и удовлетворили органическую потребность? Что ей за дело до общества с его глупыми моральными предписаниями?
Ох уж это землистое лицо Мануэла Барбозы, его бегающие глаза, нестриженные волосы, мерзкая борода, мокрая одежда! А как разило от него спиртным!
Она не могла его простить, ненавидела его. Ей хотелось надавать ему пощечин, плюнуть в лицо.
Но это было бы безрассудством. Без конца она повторяла себе, что такое ничтожество, такое заурядное существо не стоит не только ненависти, но даже и того, чтобы о нем вообще думали.
Надо вернуться в город... А оттуда – в Сан-Паулу, остаться там навсегда, купить большой участок в аристократическом квартале – например, в Санта-Эфижениа, или в Ша, или на улице Руа-Алегри,– построить пышный, роскошный, элегантный особняк на восточный манер, который превзойдет и посрамит все эти уродливые, безвкусные кирпичные бараки, сооруженные на деревенский лад. Строительство возглавит Рамус Азеведу, а оформителями станут Аурелиу ди Фигейреду и Алмейда Жуниор. Ленита обставит особняк полированной мебелью из черного дерева, украшенной изящной резьбой. На парижских ventes[6] она, с помощью надежных агентов, приобретет письменные столы и ломберные столики от Буля.
У нее будут кордовская тисненая кожа, персидские ковры и гобелены, японские фукузы. На консолях, на полочках, на этажерках, в витринах, в резных шкафах черного дерева – повсюду она щедро расставит фарфор – белый и кремовый китайский, расписанный радостными, живыми красками, алый и золотистый из Японии, чудесный, вызывающий, роскошный, восхитительный; работы из сацумского песчаника, арабские по стилю, но почти европейские по верности рисунка. Она будет коллекционировать вазы и тарелки из севрского фарфора, расписанные Буше, Арманом, Шаво-отцом и обоими Сиу; с ними будет соседствовать фарфор Берлинской королевской и Венской императорской фабрик – те берлинской лазури, эти цвета меди; а рядом будут саксонские фарфоровые фигурки – тонкой, идеальной работы. Взор ее будет находить отдохновение на маслянистой патине японской бронзы, на реалистичных, человечных формах греческих статуй, с математической точностью отлитых в бронзе Кола и Барбедьеном. У нее будут мраморные изваяния Фальконе, терракотовые Клодиона, старинные миниатюрные резные нэцкэ. Смотреться она станет в венецианские зеркала, а духи хранить во флаконах из граненого богемского хрусталя. Шкатулки она наполнит старинными драгоценностями, хризолитами и бриллиантами, оправленными в серебро, золотыми ковчежцами из Порту.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента