Любое сопротивление подавлялось в зародыше. С особенно строптивыми и правдолюбцами расправлялись жестоко, вплоть до убийства, чтобы неповадно были другим. Суд вершили руками "шестерок" - рядовых жуликов, и за страх и за совесть преданных своим главарям.
   С одним из главарей мне довелось познакомиться чуть ли не сразу же после прибытия на "Глухарь".
   - Тебя хочет видеть дядя Паша! - сказал мне один из блатных, с которым я сидел в карцере.
   - Зачем я ему понадобился?
   - Он сам тебе скажет. Пошли.
   Не пойти было нельзя. Ослушников дядя Паша не любил и строго наказывал.
   О дяде Паше - "крестном отце" блатного мира Омчагских лагерей - ходили легенды. Я слышал о нем еще на транзитке во Владивостоке, в ожидании этапа на Колыму... Оказывается, и до него добрался Лебедев, и его упек на штрафной "Глухарь"!.. Ну и молодец Николай Иванович!
   В бараке, куда мы пришли, жили придурки и прочие привилегированные зеки, не занятые на грязных физических работах в забое... Здесь было тихо, чисто. Сюда редко заглядывало начальство.
   Тут, в самом дальнем углу, и располагался упырь дядя Паша.
   Тихий, чахоточного вида "пахан" лет пятидесяти пяти мирно сидел на одеялах, разостланных на нарах, и потягивал из алюминиевой кружки "чифирок". За его спиной знакомая компания блатных, недавно вместе со мной отбывавшая десять суток карцера, резалась в карты, в "коротенькую"...
   Вот, значит, какой он, знаменитый "дядя Паша"!.. Вор "в законе", один из немногих, остав-шихся еще в живых на Колыме, "королей". Верховный судья и прокурор всех блатных, "качавших права" друг с другом...
   Я поздоровался.
   Дядя Паша зацепился за меня колючим, как репей, взглядом. Далеко запрятанные за лохматы-ми короткими бровями острые глазки изучали меня.
   - Доброго здоровьичка, милок!.. Доброго здоровьичка... Присаживайся.Он приветливо закивал головой, не спуская с меня нацеленных глаз.
   Я примостился на краешке соседних нар рядом с ним.
   - Слышал, что ты артист, милок, да?
   Я утвердительно кивнул головой, не понимая, к чему он клонит.
   - Мы тоже артисты! - Дядя Паша улыбнулся, обнажив частокол нержавеющих зубов.- Артисты-рецидивисты!
   Блатные засмеялись. Он поставил в сторону кружку, вытащил из-под матраца четвертушку бумаги, развернул ее, спросил:
   - Рисовать можешь?
   - Честно сказать - совсем не умею.
   - Честно, милок, только честно и никак иначе - нечестных не люблю!.. Врать будешь начальнику, понял меня?
   От его тихого, елейного тона стало не по себе, по спине побежали мурашки...
   - Вы все вокруг да около, дядя Паша. Говорите, зачем вызвали? - сказал я.
   - "Не спеши в Лепеши, в Сандырях ночевать будешь!" - Дядя Паша любил, видно, присказки.- Дай сперва наглядеться на тебя, милок... Должен же я понять, с кем имею дело? Значит, говоришь, в гараже РЭКСа диспетчером работал?
   - Да.
   - Так, ладно, милок...- Дядя Паша положил на одеяло листок бумаги, тщательно разгладил его и сказал:- Смотри сюда. Узнаешь?
   На бумаге карандашом был набросан какой-то план. Прямоугольники, квадраты, помеченные разными буквами и цифрами, обозначали какие-то строения, что ли?.. Какие-то линии...
   - Что это, не понимаю?
   - План РЭКСа, где ты работал. Не так что-нибудь?
   Я внимательно вгляделся в бумагу.
   - Все не так! - сказал я.
   - Да? Обожди-ка...
   Дядя Паша полез в изголовье, достал чистую бумагу. Завернув угол матраца, расстелил бумагу на нарах, дал мне в руки карандаш и приказал:
   - Рисуй по-своему. Только честно, милок, как есть, понял?
   - Чего рисовать-то?
   - Все! Укажи, где контора, где магазин, склад, гараж, где "хавира" завхоза... Рисуй, я подскажу.
   Я подчинился. Ничего другого мне и не оставалось. Шутить с дядей Пашей в этих обстоятель-ствах не следовало. Тем более что смысл происходящего постепенно становился ясен.
   Пока я чертил, он внимательно наблюдал, вникал в каждую мелочь, задавал вопросы, требовал подробностей...
   Когда я закончил, дядя Паша похвалил меня:
   - А говорил, не умеешь рисовать?! Все получилось в лучшем виде... Налейте артисту "чифирку", что ли! - он повернулся к блатным.- Еще несколько вопросов, милок!
   Мне передали кружку с "чифиром". Дядя Паша продолжал:
   - Ты магазинщика знаешь?
   - Да.
   - А завхоза?
   - И завхоза знаю.
   - Перерыв на обед в магазине бывает?
   - А как же!
   - Каждый день?
   - Да. С часу до двух.
   - Магазинщик обедает у себя?
   - Нет. У завхоза.
   - Всегда?
   - Всегда.
   - Магазин в это время закрыт?
   - Да.
   - Долго они обедают?
   - Не меньше часу, а то и больше. Они ведь поддают за обедом. Магазинщик после обеда почти всегда веселенький...
   - Так. Ладно, милок, все. Спасибо. Канай в барак. Спи.
   Неделю спустя на "Глухаре" стало известно, что в РЭКСе во время обеденного перерыва был начисто ограблен магазин.
   А еще через пару дней, после вечерней поверки, ко мне подошел незнакомый зек, сунул в руки небольшой узелок и сказал:
   - От дяди Паши.
   В узелке лежали несколько больших кусков колотого сахара. Моя доля!
   * * *
   Как говорится, первый блин комом! Не пробыв в должности хлебореза и недели, я понял, что взялся не за свое дело. В первые же сутки я оставил без законной пайки человек пятнадцать, в том числе и себя... Проторговался начисто.
   Слава богу, недостачу начальство простило. Списало на счет моей неопытности. Начальник лагеря вынужден был пожертвовать свой личный премиальный фонд. Спасибо, конечно, что поняли, вошли в положение, но дальше-то как? Тем более та же картина повторилась в последующие дни. Я был в панике.
   Срочно надо было предпринимать что-то... Но что?
   Перво-наперво я проверил всю цепочку, начиная с получения хлеба на пекарне и кончая выдачей хлеба в виде взвешенной пайки из хлеборезки лагеря.
   Оказалось, что потери начинались уже на самой пекарне, где хлеб, как правило, взвешивался и отпускался горячим (пекарня не справлялась с выпечкой). Остывая, он, естественно, терял вес.
   Учитывать это никто не хотел, и меньше всего сам заведующий пекарней широкомордый деляга, получивший срок за какие-то спекулятивные махинации на воле.
   Я пытался заговорить с ним о своей проблеме с хлебом, но он не стал меня даже слушать. По-моему, он поставил целью изжить меня вовсе. Чем-то я не устраивал его с первого появления в этой должности. Видимо, я не подходил под его мерку представлений о "настоящем" хлеборезе, с которым можно иметь дело. Поэтому о нужном мне позарез хлебе разговаривать с ним было бесполезно. Впору было следить за ним, чтобы не обвесил...
   Хлеб воровали на пекарне. Воровали в пути, те, кто нес его в мешках в лагерь. Воровали оба мои помощника в хлеборезке, пока разделывали на пайки...
   Отчаянные воровали прямо из-под ножа. Улучив момент, хватали хлеб через раздаточное окно прямо с весов, рискуя. Сгоряча я мог хватануть ножом, отрубить руку. Отнять уворованную пайку никогда не удавалось, я всегда опаздывал. За время, пока я выскакивал из хлеборезки и догонял укравшего, он ухитрялся проглотить пайку не разжевывая. Никакие угрозы, никакие уговоры не действовали. Голодный человек способен на все.
   Я кричу: "Руку отрублю!" Мне на это отвечают: - "Ну и х... с ней, с рукой!.. Я есть хочу!.."
   Так было до меня, и так будет после меня! Так будет всегда, пока существует штрафной лагерь "Глухарь", где волки и овцы согнаны в один общий загон, где царствует произвол, где торжеству-ет беззаконие и подлость!
   Хлеборезку много раз пытались взломать... Сворачивали замки, подпиливали, подкапывали... Устраивали на меня покушения, чтобы завладеть ключами. Без двух ножей за голенищами сапог я не рисковал ходить даже в уборную, боясь неожиданного нападения.
   Но не будь всего этого, ничего не изменилось бы... Хлеба не хватало!
   А то дополнительное количество хлеба, полагающееся на "усушку и утруску", и наполовину не покрывало практических его потерь при транспортировке, расфасовке и прочих непредвиден-ных, но обязательных тратах.
   И если даже хлеборез - человек честный (что маловероятно), не обманывает, не ловчит, не обвешивает полуголодных работяг, прилепляя "грузики" под чашку весов, как это практикует большинство,- хлеба не хватит! Дебет с кредитом не сойдется. Нужда в дополнительном хлебе останется.
   Недавно мне довелось познакомиться с неким документом, из которого явствует, что современный лагерный хлеборез не только не озабочен хронической нехваткой хлеба, а, наоборот, чуть ли не ежедневно десятками килограммов сдает начальству лишний, сэкономленный. И вместо того, чтобы быть судимым за эти "художества", его же еще и представляют к условно-досрочному освобождению! Как инициатора движения: "Хлеба к обеду в меру бери, хлеб - драгоценность, его береги".
   Вот этот документ:
   "Сообщаю вам, что гражданин Н. Н. находится в учреждении №... под г. Ярославлем.
   С первых же дней заключения показал себя человеком, осознавшим свою вину и благотворно действующим на окружающих его заключенных.
   Является руководителем группы политинформаторов. Его сообщения всегда содержательны и интересны.
   Гр-н Н. Н.- непременный участник всех концертов самодеятельности в качестве чтеца-конферансье.
   На своей основной работе - хлебореза в столовой - явился инициатором движения: "Хлеба к обеду в меру бери, хлеб - драгоценность, его береги". За последний год сэкономлено ... кг хлеба.
   Характеристика нужна для условно-досрочного освобождения.
   Нач. учрежд. № ... (подпись)".
   Бумага эта была прислана в адрес месткома театра. В ней предлагалось присоединиться к характеристике, данной учреждением № ... человеку, до заключения работавшему в театре администратором и осужденному за преступные махинации с антиквариатом и валютой.
   Наличие прорезавшихся талантов "политинформатора" и "чтеца-конферансье", обнаружен-ных лагерным начальством в этом человеке, явилось для меня настолько удивительным и неправдоподобным, что не позволило с достаточной серьезностью и доверием отнестись к остальным положениям этого канцелярского творения и подписаться под характеристикой.
   А уж пункт: хлеборез "явился инициатором движения..." - и вовсе из области шедевров последней страницы "Литературной газеты".
   Конечно, времена изменились к лучшему, и лагеря уже, наверное, не те, что сорок лет назад, дай-то бог!.. Но вот формализм, щедрость и доброта начальства на характеристики, пахнущие откровенной "липой", никуда, видно, не делись, цветут по-прежнему.
   Мой знакомый хлеборез из "политинформаторов", не отсидев положенного срока, с помощью друзей и добренького на характеристики лагерного начальства, условно-досрочно освобожден, по-прежнему живет в Москве и благополучно администрирует в одном из областных театров. Не будет ничего удивительного, если скоро снова окажется в академическом театре,- с такой характеристикой впору в партии восстанавливаться.
   Не знаю, удалось ли бы мне избежать участи большинства хлеборезов встать на путь обмана, заделаться в конце концов жуликом,- если бы не случайность... Счастливый случай, давший возможность иметь лишний хлеб и тем самым сдержать данную себе клятву никого ни на грамм не обвешивать.
   В хлебе под верхней коркой обнаружилась крыса... Распластанная по всей буханке, запеченная крыса, размером с сиамскую кошку.
   Радости моей не было предела. Ура!.. О такой удаче я и не мечтал... Выход найден!
   Перво-наперво, в присутствии Габдракипова и коменданта, был составлен соответствующий акт, после чего, запихнув буханку с "кошкой" в мешок, я помчался на пекарню.
   Мордатый был в своем закутке на пекарне один. Я вытащил из мешка буханку, сунул ему под нос и приподнял верхнюю корку...
   - Смотри сюда, падла! - сказал я ему.- Этот "пушной зверь" продается. Условия божеские: двадцать килограмм хлеба ежедневно, в течение месяца. Понял?.. Если устраивает - забирай "зверя", он твой! Если нет - несу эту "кулебяку" Лебедеву! Он с тебя, сука, шкуру сдерет. Ну?.. Решай! Быстро!
   В течение нескольких минут "сиамская крыса" была продана. Мордатый даже не торговался. Он понимал, чем это грозит ему, окажись крыса у Лебедева.
   Ситуация с хлебом рассосалась, по крайней мере на целый месяц.
   Для страховки на гвозде в хлеборезке висел акт, на случай возможного вероломства со стороны Мордатого.
   На этот же гвоздь, наряду с разными документами, я накалывал для отчета и письменные распоряжения самого Габдракипова о выдаче дополнительного хлеба тому или иному зеку.
   Формулировал он свои указания весьма странно: "Товарищ Жженов, прошу, если можешь, отпусти бригадиру такому-то столько-то кг хлеба. Сегодня его бригада хорошо работала. Габдракипов".
   И сколько бы я ни просил его писать свои записки иначе, без компрометирующих его самого слов "товарищ", "прошу", "если можешь",- писать в приказной форме, как обычно и поступает начальство, давая письменное распоряжение заключенному, Габдракипов меня не слушал.
   - В приказном порядке я могу распоряжаться своим фондом,- говорил он.А распоря-жаться хлебом, который мне не принадлежит, я не имею права. Поэтому не приказываю, а прошу.
   На случай внезапной проверки, из осторожности, я уничтожил следы его деликатности.
   Не знаю, чем бы закончилась в конце концов моя ссылка на "Глухарь", не заболей я желтухой... Как говорится, "не было бы счастья - да несчастье помогло!".
   Желтуха - болезнь заразная. Необходимо было срочно принимать меры.
   Я держался на ногах из последних сил, не рискуя оставить хлеборезку без присмотра. Ходил злой, с температурой и головной болью. Желтый, как тухлое яйцо... Габдракипов позвонил Лебедеву.
   Когда тот явился, я пришел в контору, где оба они находились, вытащил из-за голенищ ножи, с которыми в последнее время не расставался ни на минуту, достал ключи от хлеборезки, выложил все это на стол и сказал:
   - Гражданин начальник! Забирайте своих солдатиков, больше в эту игру я не играю!.. Что хотите делайте со мной, сажайте в карцер, заводите новое дело, отправляйте в забой... Куда хотите, но хлеборезом не буду!.. Не могу больше, хватит!.. Не умею!.. Не хочу быть жуликом.
   "Моя судьба" мрачно и раздумчиво молчал. Молчал Габдракипов. Молчал и я, понимая, что сейчас решается моя судьба, а может быть, и вся жизнь...
   Нарушил молчание Лебедев:
   - До прииска Тимошенко дойти сможешь?
   - Попробую... Под гору ведь!
   - Тогда марш в барак и собирайся. Через час жду на вахте.
   Наконец-то! Прощай, "Глухарь" - век бы мне тебя больше не видеть!.. Прощайте и Вы, Сергей Халилович Габдракипов - уважаемый человек! Спасибо Вам за все, что Вы сделали для меня! Спасибо за Вашу доброту и человеческую порядочность.
   Несколько дней я провалялся в санитарном изоляторе лагеря на прииске Тимошенко. Когда болезнь отступила и мне стало полегче, Николай Иванович вызвал конвоира, вручил ему мое личное дело и с попутной машиной отправил меня в Усть-Омчуг - в артисты! Одарив на прощание пачкой махорки.
   * * *
   Константина Александровича Никанорова уже не было в культбригаде, его отозвали в Магадан, в театр.
   Я огорчился: все-таки легче начинать новую жизнь, когда рядом находится доброжелательный к тебе человек...
   Страшновато мне было еще и потому, что тенькинская культбригада, куда меня с "почетом" доставили, являлась первой эстрадной труппой, с которой начиналась моя сценическая жизнь. Никакого опыта работы в театре или на эстраде у меня не было.
   Правда, в 1938 году я сделал попытку поступить в театр - показывался Макарьеву Леониду Федоровичу в Ленинградском театре юного зрителя и был принят (читал "Шуточку"), но судьба тогда распорядилась иначе: через несколько месяцев, еще не начав работать в театре, я был арестован.
   И вот снова чеховская "Шуточка" вмешалась в мою жизнь...
   Комендантский лагпункт, куда меня привезли, чистенький, ухоженный, напоминал летний лагерь любой воинской части, с выбеленными известью стенами бараков...
   От центра (места поверок и разводов) к баракам разбегались, наподобие солнечных лучей, утрамбованные щебенкой аккуратные дорожки, ограниченные с боков пунктиром прикопанного, крашенного под кирпич камня.
   В бараке, где жили артисты, чисто, просторно, нары одноэтажные... Бачок с кипяченой водой и кружкой, половички на полу, простыни... И это после "Глухаря" - невероятно!.. Такое чувство, будто попал в рай!
   Память вернула в прошлое. Высветила воспоминание.
   Камера на Шпалерке... Утро. Нас - двое. Мой сокамерник сидит на откидном металлическом стульчике, вделанном в стенку. Сидит спиной к "глазку" (это не полагается). Перед ним на столике раскрытая книга благодарность его следователя за "хорошее", послушное поведение на допросах (вместо чечевичной похлебки)... В камере холодно - зима. Ноги моего сокамерника укрыты одеялом. Я, как всегда, хожу... Пять шагов от окна к двери, пять шагов назад - от двери к окну. Привычка, укоренившаяся во мне навсегда. Мы разговариваем. Тема в общем-то одна: что делать?..
   Он мучается. Его следователь, убедившись, что подследственный патологически боится физической боли, на каждом допросе требует жертв... Требует называть фамилии новых и новых "сообщников" его контрреволюционной деятельности. Очевидно, следствие сочиняло очередную версию группового преступления по статье 58, через пункт 11.
   После каждого возвращения с допроса, мучимый совестью от того, что опять не устоял перед угрозой быть избитым и опять, в который уже раз, смалодушествовал и подарил следователю очередную порцию фамилий ни в чем не виновных людей, большинство из которых по его вине завтра же окажется в тюрьме,- он страдал и мучился...
   Проклинал собственное слабоволие, трусость... Давал пустые зароки впредь быть твердым на допросах, искал у меня сочувствия и понимания, плакал, жаловался... У всех, кого только что предал, просил прощения и без конца причитал: "Что делать, что делать?"
   Тяжело было видеть все это!
   Как-то я сказал, что быть ему судьей не хочу, не имею права, я и сам вел себя на следствии по-разному - и бунтовал, и впадал в отчаяние, всякое было... Но всегда это касалось только меня, моей жизни и ничьей больше!.. Его поведение вне моего понимания, поэтому рассчитывать на мое сочувствие не следует. В подобных ситуациях люди на его месте задумываются, стоит ли жить на свете, имея на душе такой великий грех!.. Его никогда и ничем не отмоешь.
   Вчера его опять вызывали.
   Привели с допроса поздно ночью.
   Утром, после подъема, подняв койки к стенам (днем - сидеть и лежать запрещено) и получив через форточку двери по кружке кипятку с пайкой хлеба и порцией сахара, мы позавтракали и занялись каждый своим обычным делом: он устроился у столика с книгой, я отправился в свой маятниковый поход по камере...
   Поначалу говорили о чем-то, но постепенно разговор иссяк, он замолчал, склонившись над книгой, видно, задремал.
   Я продолжал мерить шагами камеру, занимаясь сочинительством: придумывал рифмы к именам наших высоких истязателей: "Прочел на двери я Лаврентий Палыч Берия!"...
   Это был период консервации - несколько месяцев меня не вызывали на допросы. Нервы были натянуты до предела, как струны, могли вот-вот лопнуть! В эти именно моменты предельного напряжения и возникла острая потребность стихотворчества...
   Из задумчивости вывел резкий, нетерпеливый стук ключа об дверь надзиратель должен видеть все, что делает заключенный! "Запрещается спать с укрытой одеялом головой! Запрещается прислоняться к стене! Запрещается находиться спиной к "глазку".
   Стук не прекращался. Продолжая ходить, я сказал:
   - Повернитесь!.. Он же не отстанет.
   Мой сокамерник не реагировал. "Цирик" стучал все настойчивее.
   - Да проснитесь вы, наконец! - Я взял его за плечо и потряс.
   Под моей рукой он как-то странно осел, сполз со стульчика и рухнул на пол... У его ног, по цементному полу, растекалась лужа крови!.. И он от пояса до башмаков, и одеяло были густо пропитаны кровью...
   В камеру ворвались надзиратель, корпусной... Пришел врач.
   С пола подобрали остро заточенную пряжку от брюк, по недосмотру оставшуюся при нем. Ею он и вскрыл себе в паху вены. А чтобы не обнаружили раньше времени и не помешали самоубий-ству, он проделал это, укрыв ноги одеялом.
   Его унесли. Унесли и немногие принадлежавшие ему вещи, в том числе и книгу. Она называлась "Повести покойного Ивана Петровича Белкина".
   Меня заставили замыть кровь на полу. Жизнь продолжалась...
   Находиться дальше в этой камере стало невмоготу, сдали нервы, я попросил корпусного перевести меня. К моему удивлению, просьбу удовлетворили.
   Меня перевели куда-то вниз, в сырую полутемную камеру, где двадцать четыре часа в сутки в зарешеченном оконце тускло брезжил электрический свет, а в углу пугал по ночам всегда мокрый канализационный стояк...
   Однажды я проснулся от ощущения, что кто-то на меня смотрит. Открыв глаза, я увидел в нескольких сантиметрах от лица морду огромной крысы! Она сидела у меня на груди, на одеяле, и пристально смотрела мне в глаза...
   С криком ужаса я поддал крысу вместе с одеялом кверху! Стукнвушись о потолок камеры, она плюхнулась на цемент пола и не торопясь пошла к унитазу, оглядываясь на меня и угрожающе-презрительно "тс-тс-тс-сыкая"... Взобравшись на унитаз, крыса в последний раз оскалилась в мою сторону и исчезла.
   После этой ночи я снова запросился в другую камеру. Мне отказали. Сочли повторную просьбу то ли за блажь с моей стороны, то ли за непонятный злой умысел.
   Я потребовал врача. Мне отказали. Тогда я, что называется, психанул: отодрал крышку унитаза и погнул с ее помощью все, что можно было погнуть в камере, включая водопроводные трубы. Я заявил: "Если в течение суток не позовут врача, я разобью себе голову о стену! И мне наплевать, устраивает это их или нет!"
   Мой вид, очевидно, произвел впечатление на корпусного - врача ко мне привели в тот же день.
   Врач тщательно и со знанием дела, как мне показалось, осмотрел меня. Искрестил мне грудь чем-то металлическим, стукал по суставам молоточком, заглядывал в глаза, расспрашивал. В результате на следующий день я переведен был в... общую камеру! К людям! Там находилось сто с лишним человек! Я встретил знакомых и по тюрьме, и по воле - там была жизнь! Радость моя не знала границ, будто я не из камеры в камеру переведен, а чудом очутился в репинской "Запорожской Сечи".
   ...Похожее чувство я испытывал и сейчас, пожимая руки и знакомясь со своими новыми товарищами по культбригаде.
   Всего нас собрали вместе из разных лагерей Тенькинского управления человек двадцать. Основное ядро бригады составлял джаз-оркестр, имевший двух классных певцов-исполнителей.
   Лирический тенор - Тит Епифанович Яковлев, исполнитель русских народных песен! Профессиональный оперный артист, завезенный на Колыму чуть ли не прямо с гастролей Большого театра в Париже. Баритон Саша Грызлов, по кличке "Часики" - кумир колымских женщин! Саша Часики - профессиональный жулик, "честный вор", имевший в своем репертуаре джазовые песни исключительно лирического, любовного жанра, единственно допустимого воровской цензурой к исполнению со сцены (без элементов конъюнктуры или агитации в пользу Советской власти).
   Из жулья была и пара танцоров, "бацавших" лихо цыганские танцы...
   Оригинальный жанр представлял иллюзионист Дима Волков - мой земляк, с мягкими, вкрадчивыми манерами джентльмена из мелодраматического заграничного фильма. Фанатик жанра, до сих пор удивляющий различными фокусами публику сочинских курортов!
   После отъезда Никанорова пополнить раздел драматических артистов привезли меня в компанию к двум уже имевшимся в бригаде актерам. Все вместе мы и разыгрывали одноактные патриотические пьески и скетчи из эстрадных сборников.
   За неимением женщин (тогда в культбригаду их еще не допускали) все женские роли, если они встречались, играли сами - как в японском театре "Кабуки"... Те из нас, кто был помоложе и смазливее. К ним принадлежал и наш новый руководитель - Гриша Маевский, недавно появив-шийся в бригаде из больницы Усть-Омчуга... Его сняли с этапа, проходившего через Усть-Омчуг, с острым приступом какой-то болезни. В больнице он провалялся три с лишним месяца и по выздоровлении оставлен был в культбригаде, актером.
   Сразу после отъезда Никанорова в Магадан культурно-воспитательный отдел управления утвердил Гришу в качестве руководителя культбригады.
   Таким образом, он стал совмещать обязанности актера, режиссера и администратора. Ему это нравилось... Ладить с начальством он умел, да и оно с ним считалось. В КВО к нему явно благоволили.
   С нами он держался просто, не выпендривался, не строил из себя начальство. Иногда, правда, чувствовалась некоторая интонация превосходства, пижонство, свойственное молодым столичным актерам. Он и был москвичом.
   В 1940 году завербовался на три года на Колыму, в Магаданский театр.
   Причины, по которым люди добровольно меняли Москву на Магадан, были разные...
   Молодых влекла романтика окраинных рубежей Родины - комсомол призывал осваивать Сибирь и Дальний Восток...
   Многие ехали на Колыму за "длинным рублем", подзаработать.
   Были и такие, кто сам предпочитал сменить на время Москву на Магадан, будучи не в ладах с Уголовным кодексом (таких примеров было полно).
   Кое-кто выбирал "северо-восточный маршрут" заранее из осторожности: как-никак с Запада все сильнее и сильнее пахло "жареным" - уже громыхнуло в Финляндии! Большая война, подобно грозе, неотвратимо накатывалась...
   Так или иначе, летом 1940 года коренной москвич Гриша Маевский, только что окончивший театральный институт (ГИТИС), появился в заполярном театре Магадана.