Страница:
(* "Литературная газета", 1988, 3 августа. *)
Свидетельство Лондона, бывшего интербригадовца, участника французского Сопротивления, узника Маутхаузена, особенно впечатляет, потому что гитлеровцам не удалось вырвать у него ни слова. Но арестованный своими, этот закаленный боец в конце концов - правда, после многомесячных истязаний и яростной "битвы во тьме" - капитулировал. Прежде всего потому, что был "безоружен перед представителями этой партии... этого строя, созданию которого помогал в течение стольких лет борьбы и жертв". Накануне процесса Лондона, признавшего себя агентом гестапо, сионистом, американским шпионом и прочая, посетил член Политбюро, министр госбезопасности Бацилек, чтобы заявить (совсем по Кёстлеру!): партия ожидает, что он будет руководствоваться её интересами. И перед выходом на сцену Лондон услышит от следователя сакраментальное напутствие: "Партийное руководство... надеется, что все обвиняемые окажутся на высоте"! Они оказались на виселице... Когда в 1968 году всех казненных реабилитировали, из архивов МГБ были извлечены их прощальные письма, в которых мы найдем слова, звучащие почти цитатой из "Слепящей тьмы". "Я признавался потому, что считал это своим долгом и политической необходимостью" (К. Шваб). "Я признавался потому, что хотел по мере сил выполнить свой долг перед трудящимися и Коммунистической партией Чехословакии" (Л. Фрейка). Они оказались на высоте... Как и Рубашов. "Лучшие молчали (имеется в виду - не использовали трибуну суда для обвинения обвинителей - М. 3.), чтобы выполнить последнее партийное поручение, то есть добровольно приносили себя в жертву", - подводит итог Кёстлер. По мере того как проясняется и набирает силу эта тема, роман обретает масштабы и дыхание трагедии. Сквозь темное марево кошмара, опутавшего героя, робко пробивается какой-то далекий свет, мерцающий в конце его жертвенного пути. Публичный позор и унижение Рубашова, когда он "преклоняет колена перед партийными массами", жаждущими его крови, автор не показывает. Мы знаем о суде из газетного отчета, который читает дворнику Василию, в молодости воевавшему в рубашовской бригаде, его дочь Вера. Василий слушает и не слушает ее. Он вспоминает гражданскую войну и своего лихого командира, вспоминает тысячные толпы, приветствовавшие товарища Рубашова, когда он "вырвался живым от иностранных буржуев", и под оголтелое газетное улюлюканье бормочет с детства знакомые слова из Библии, выброшенной на помойку идейно бдительной Верой: "...И одели его в багряницу, и, сплетши терновый венец, возложили на него... И били его по голове тростью, и плевали на него..." А тем временем Рубашов, которого должны расстрелять еще до полуночи, шагает по камере, подводя последние итоги. Слепящая тьма, помрачавшая его разум, рассеялась, растаяла, и на душу нисходит ясная, дотоле неведомая тишина. Заключительная глава называется "Немой Собеседник" - с ним, то есть со своим истинным Я, герой проведет отпущенные ему до казни часы. Свободный от долгов и обязательств (а может быть, просто свободный?), Рубашов пересмотрит и переоценит свое прошлое, поставит под сомнение все, во что верил. "Так во имя чего он должен умереть? На этот вопрос у него не было ответа". Он знал лишь, что "теперь он действительно расплатился за все"... Автор подарил герою больше, чем легкую смерть, - покой: "Набежавшая волна тихий вздох вечности - подняла его и неспешно покатилась дальше". На этом можно было бы вместе с Кёстлером поставить точку, если б его книга не давала нам ключ к еще одному историческому феномену, не менее загадочному, чем признания обвиняемых на московских процессах. Настолько загадочному, что иные всерьез поговаривают о всемирном заговоре левой интеллигенции против России, в котором участвовали А. Барбюс, Р. Роллан, Л. Арагон, Т. Драйзер, Б. Шоу, Л. Фейхтвангер, Ф. Жолио-Кюри, настоятель Кентерберийского собора Хьюлетт Джонсон и другие (а из наших - В. Маяковский, М. Горький, И. Эренбург и, конечно же, М. Кольцов, сказавший Арагону перед отъездом в Москву в предчувствии ареста: "Запомните, что Сталин всегда прав"). Не буду обсуждать сей детективный сюжет, подозрительно смахивающий на те антисоветские заговоры, которые сочинялись на Лубянке. Но отношение интеллектуальной элиты Запада к этим грубо сфабрикованным фальшивкам, к массовым арестам и ко всему, что происходило в те страшные годы в нашей стране, упорство, с которым именитые, уважаемые писатели игнорировали преступления сталинского режима и тем самым покрывали их (а кое-кто даже славил советские "лагеря по перевоспитанию граждан" как "замечательное достижение социализма"), ошеломляет и требует объяснения. Что это было? Какая "слепящая тьма" застила им глаза? Все та же: мы обнаруживаем здесь "синдром Рубашова" в чистом виде - ведь им-то не угрожали пытки!.. Они верили - или хотели верить, - что в СССР "закладывается фундамент великого счастья всего человечества", и ради взлелеянной ими мечты оберегали и поддерживали миф, созданный сталинской пропагандой. "Так уж получилось, - с горечью говорил Бухарин одному из своих парижских знакомых, - что Сталин стал как бы символом партии". Или символом социализма, могли бы сказать зарубежные друзья Октября. "Получилось", добавлю, не без их соучастия. Однако в отличие от Рубашова и его товарищей эти высоколобые гуманисты пользовались всеми правами и благами мнимой свободы, которых была лишена страна, воплощавшая их социальный идеал!.. Загипнотизированные альтернативой "кто не с нами, тот против нас", они позорно провалились на экзамене Истории и, когда их грозно спросили: "С кем вы, мастера культуры?" - выбрали Сталина. "Какова бы ни была природа нынешней диктатуры в России - несправедливая или какая хотите... пока нынешнее напряженное военное положение не смягчится... и пока вопрос о японской опасности не прояснится, я не хотел бы делать ничего такого, что могло бы нанести ущерб положению России. И, с Божьей помощью, не сделаю", - заявил в 1933 году Драйзер, объясняя свой отказ заступиться за группу арестованных "троцкистов", коим, впрочем, "очень сочувствовал". А Жолио-Кюри, который в 1938 году по просьбе Кёстлера написал письмо Сталину в защиту арестованного в СССР австрийского физика-коммуниста Вайсберга (впоследствии переданного в соответствии с советско-германским договором гестапо), в конце 40-х, когда во Франции вышла "Слепящая тьма", а Вайсберг вернулся из концлагеря, публично клеймил Кёстлера как очернителя и клеветника! Еще десять лет спустя, после официального разоблачения "культа личности", тот же Жолио-Кюри признался Эренбургу, что давно видел все "изъяны", и добавил: "Пожалуйста, при детях расскажите о том хорошем, что у вас делается". В сущности, и к своему народу и ко всему человечеству эти интеллектуалы относились, как к детям, которым надо рассказывать лишь о хорошем, чтобы они не разочаровались в социализме!.. Да, они ведали, что творят, и во имя ложно понятого долга предали не только себя, но и нас. Они изменили заветам европейской культуры и тому главному долгу, который диктовал Золя его знаменитое "Я обвиняю" и побуждает каждого истинного интеллигента при виде несправедливости браться за перо и бить тревогу. Лишь немногие из прогрессивных решались говорить правду о "стране победившей революции". Мы теперь даже представить себе не можем, сколько мужества требовалось этим "вероотступникам", как поносили и проклинали этих, по словам Кёстлера, "падших ангелов, которые имели бестактность разгласить, что рай находится не там, где предполагалось". Случай сугубо беспартийного "перебежчика" Андре Жида весьма показателен в этом отношении. Известный французский писатель, издали видевший в СССР "пример того нового общества, о котором мы мечтали, уже не смея надеяться", был глубоко разочарован советской реальностью. В предисловии к "Возвращению из СССР" (1936) он пытался объяснить, что, поддерживая ложь, "лишь причинил бы вред Советскому Союзу и одновременно тому делу, которое он олицетворяет в наших глазах"; что, относясь с симпатией к России, долго колебался, прежде чем пришел к такому решению, ибо так уж сложилось, что "правду об СССР говорят с ненавистью, а ложь - с любовью". Книга Кёстлера написана в уверенности, что спасение только в правде, и написана с любовью к стране и народу, задыхающемуся под игом сталинской диктатуры. Впрочем, народ, оставшийся фактически за рамками изображения, обозначен в романе заведомо условно. Схематизм этих образов, особенно очевидный и, возможно, даже обидный для русского читателя, объясняется просто тем, что автор не смог художественно освоить "народный" (и инородный) материал. И однако же Кёстлер сумел с редкой для заезжего иностранца проницательностью разглядеть сквозь казенный оптимизм, пропагандистский лак и немоту страха живую душу народа. В "Невидимых письменах", автобиографической книге, написанной двадцать лет спустя, мы найдем поразительные слова о прямых, надежных, бесстрашных людях, чьи гражданские доблести противоречат самой сути режима и на которых, по убеждению Кёстлера, и держится наша страна. "Я встречал таких повсюду в СССР. Эти люди, коммунисты или беспартийные, - патриоты в том смысле, в каком это слово было впервые употреблено при Французской революции... В стране, где каждый боится и избегает личной ответственности, они чувствуют себя в ответе за все; проявляют инициативу и независимость суждений там, где в норме слепое повиновение; верны и преданы друзьям, близким в мире, где верность и преданность требуются лишь по отношению к начальству и государству. Им присущи личная честь и естественное достоинство поведения там, где понятия эти неуместны и нелепы... Их существование представляется мне почти чудом. И в том, что они таковы, как есть, несмотря на революционное воспитание, я вижу торжество неразрушимой человеческой сути над обесчеловечивающим окружением". Хочу отметить напоследок, что именно к этой категории людей принадлежал Андрей Кистяковский, в чьем замечательном переводе мы читаем сегодня "Слепящую тьму". Он работал над переводом без всякой надежды на публикацию, во времена, когда подобная самодеятельность считалась уголовным преступлением. Впрочем, под действие Уголовного кодекса подпадало и дело милосердия - помощь политзаключенным и их семьям, - которое Кистяковский взял на себя после ареста очередного распорядителя фонда. Но это уж другая история.
Русская книга за рубежом
М. УЛАНОВСКАЯ. Свобода и догма. Жизнь и творчество Артура Кёстлера, Иерусалим. 1996. 175 стр. (Евреи в мировой культуре).
Первая на русском языке биография Артура Кёстлера (1905 - 1983) вышла с обидным опозданием. Интерес к автору "Слепящей тьмы", вспыхнувший у нас в стране в конце 80-х в связи с публикацией его знаменитого романа (который даже полвека спустя после написания стал литературно-общественным событием), нынче явно сошел на нет. В представлении российских читателей, которые судят о писателе по единственному переведенному у нас роману, Кёстлер ассоциируется с разоблачением сталинизма и московских процессов, с демифологизацией нашего тоталитарного прошлого - и там, в этом прошлом (от которого мы поспешили откреститься, устав разбираться), остался. Это верно лишь отчасти. Книги Кёстлера, неотделимые от минувшей эпохи, - действительно не из тех, которые хочется перечитывать. Возможно, для большинства из них время и впрямь прошло. Парадокс, однако, в том, что личность Кёстлера значительнее отдельных его вещей. Теперь, на расстоянии, видно, что самым ярким его творением была собственная жизнь, и эта невыдуманная история, в которой отразился век, заслуживает нашего внимания и прочтения. Но описать ее чрезвычайно трудно. Не только потому, что Кёстлер - "последний homo universale нашего века" (по слову Улановской) - отличался редкой широтой и разнообразием интересов и его работы, посвященные психологии, биологии, философии, истории науки и истории как таковой, требуют от биографа соответствующих знаний. Проблема состоит еще и в непривычном смешении жанров (если позволено так сказать о жизни). Биография Кёстлера дает материал для авантюрного романа - и для драмы утраченных иллюзий, для хроники политической борьбы времен тоталитаризма и революций - и для философского эссе о духовных странствиях человека, томимого жаждой Абсолюта и не способного ни поверить в Бога, ни принять жизнь и мир без высшего смысла. Кёстлер так и просится в герои "романизированной биографии" в духе цвейговской "Совести против насилия". Но, конечно, для подобного художественного исследования нужен талант Цвейга, его психологическая проницательность и дар сопереживания. Не говоря уж о пере. Так что оставим пустые мечтания и обратимся к книге нашего автора. Улановская не пытается нарочито "оживить" образ или подогнать его к некой заранее заданной концепции и навязать читателю свою точку зрения. Объективность, научная основательность и корректность - вот очевидные достоинства "Свободы и догмы", обеспечивающие ей знак качества. И потребовавшие, добавим, огромной предварительной работы. В самом деле, Улановская внимательно прочла не только все книги Кёстлера (а их около тридцати) и статьи, разбросанные по старым газетам, но большую часть того, что о нем написано; выделила, отобрала самое существенное и сумела уложить всю необходимую информацию на каких-нибудь ста семидесяти страницах. Прежде всего именно информацию - о событиях жизни и содержании произведений Кёстлера. Такова первая задача, которую ставит себе - вынужден ставить себе - автор, открывая русскоязычному читателю Кёстлера и "кёстлериану". (Отсутствие переводов несомненно во многом обусловило принцип подачи материала.) Улановская предъявляет нам факты и тексты, дабы мы могли составить себе собственное представление об этом выдающемся писателе, публицисте, общественном деятеле, который "разделял с самыми яркими представителями своего поколения их заблуждения и славу... менял убеждения, привязанности, страны и оставался самим собой... оспаривал признанные авторитеты и законы природы и умер по своей воле на избранной им самим родине" (то есть в Англии). Здесь не место пересказывать, вслед за Улановской, прихотливый сюжет кёстлеровской судьбы. Нужно лишь обозначить ее основные моменты и противоречивые черты личности, эту судьбу предопределившие. Человек действия и мечтатель с трезвым аналитическим умом, индивидуалист, жаждущий общественного служения и почти болезненно со-страдаюший обездоленным, Кёстлер с молодости жил в состоянии "хронического негодования", яростно бунтовал против несправедливости и гонялся за утопиями земного рая, а посему оказывался в самых горячих точках; был сионистом, коммунистом и - до конца своих дней - антифашистом; агентом Коминтерна, узником франкистской тюрьмы и французского концлагеря, наконец, антикоммунистом и "рыцарем холодной войны" - и все это время неустанно "бил в барабан", то есть писал романы, статьи, репортажи, памфлеты, очерки, документальные книги, обращения к общественности, пытаясь своим словом повлиять на ход исторических событий (как ни удивительно, в некоторых случаях это ему удавалось). А после пятидесяти, разочаровавшись в политике, Кёстлер с тем же жаром, с каким воевал за очередное "правое дело", отдался поискам ответа на вечные вопросы о смысле жизни и истории, бунтовал против ограниченности науки и несовершенства человеческой природы (каковую надеялся исправить с помощью некоего чудесного энзима) и упорно мечтал о вере, которая "предоставит моральное руководство, научит потерянной способности созерцать и восстановит контакт со сверхъестественным, не требуя отречься от разума". Об этом напряженном, полном крутых поворотов и острых конфликтов, побед и поражений пути автор повествует в спокойной, беспристрастной манере, в какой мы, бывало, писали рефераты в Институте научной информации, где работала до эмиграции Улановская, и этот холодноватый тон составляет странный контраст с высоким накалом кёстлеровской ангажированности. Впрочем, факты и тексты (Кёстлера) действительно говорят сами за себя. Хотя, конечно, в их отборе сказалась организующая воля исследовательницы. И все-таки мне порой недостает большей определенности авторского взгляда. Тем более, что повествование явно выигрывает, обретает энергию, когда Улановская нарушает нейтралитет. А происходит это в случаях особой личной заинтересованности (которая, право же, не мешает "научности" информации). Например, когда дело касается весьма двойственного, амбивалентного отношения Кёстлера к Израилю, еврейской проблеме и собственному еврейству, автор позволяет себе сдержанно-иронический комментарий, в котором я узнаю живой голос Улановской. Так же, как и в интересном критическом анализе "Слепящей тьмы". Но это скорее исключения. Большей же частью Улановская скромно держится в тени, а если высказывается по ходу дела, то обычно слишком кратко и иной раз недостаточно внятно. Вот я читаю, к примеру: "...бывшим коммунистам грозит опасность стать крайними правыми или удариться в религию", - и останавливаюсь в недоумении, напрасно силясь понять, почему именно коммунисту "опасна" религия. Ежели судить по нашим начальникам-градоначальникам и прочим правителям, которые, в отличие от Кёстлера, все, как один, ударились в религию, то это совершенно безопасный номер. Но - шутки в сторону. Ведь речь идет о весьма серьезной и притом злободневной нравственной проблеме, которую мало кто из наших современников, вдруг сделавшихся светочами демократии, сумел решить пристойно. Бывший коммунист Кёстлер мог бы служить примером того, как достойно расставаться с недостойным прошлым. Я хочу подчеркнуть это еще и потому, что Улановская рассматривает преимущественно одну сторону дела. То есть освещает "роковые" ошибки, компромиссы, умолчания, сделки с совестью, на которые Кёстлер шел во имя коммунистического идеала, широко цитируя при этом его автобиографические книги и удивляясь иным признаниям (которые "трудно переварить современному читателю"), но как бы не замечает, что свидетелем обвинения выступает сам автор, сознательно подставивший себя под удар - нам в назидание и предостережение. Воспоминания Кёстлера ("Стрела в небе", "Невидимые письмена" и др.) несомненно заслуживают отдельного разговора. Это не просто правдивое жизнеописание-исследование пережитого, а редкая по искренности и беспощадности к себе исповедь. Акт покаяния, продиктованный обостренным чувством вины и неутихшей болью. Какой урок всем нам (и не только бывшим коммунистам)! ...Жаль, что Улановская упустила эту возможность показать, сколь актуален Кёстлер. В заключение я хотела бы, по заведенному обычаю, написать, что наши читатели наконец смогут познакомиться с жизненным и творческим путем Артура Кёстлера, но... Первая русская биография Кёстлера вышла в Иерусалиме. Возможно, ее прочтут те израильские граждане, которые в прежней своей жизни считали себя русскими интеллигентами. Что касается российских читателей, то я не уверена, что "Свобода и догма" попадет к ним в руки. Впрочем, судьбы книг, как и людей, непредсказуемы.
XII Заключение
1
Я кончал эту двухлетнюю работу, когда 9-го сентября мне случилось ехать по железной дороге в местность голодавших в прошлом году и еще сильнее голодающих в нынешнем году крестьян Тульской и Рязанской губерний. На одной из железнодорожных станций поезд, в котором я ехал, съехался с экстренным поездом, везшим под предводительством губернатора войска с ружьями, боевыми патронами и розгами для истязаний и убийства этих самых голодающих крестьян. Истязание людей розгами для приведения в исполнение решения власти, несмотря на то, что телесное наказание отменено законом 30 лет тому назад, в последнее время всё чаще и чаще стало применяться в России. Я слыхал про это, читал даже в газетах про страшные истязания, которыми как будто хвастался нижегородский губернатор Баранов, про истязания, происходившие в Чернигове, Тамбове, Саратове, Астрахани, Орле, но ни разу мне не приходилось, как теперь, видеть людей в процессе исполнения этих дел. И вот я увидал воочию русских, добрых и проникнутых христианским духом людей с ружьями и розгами, едущими убивать и истязать своих голодных братьев. Повод, по которому они ехали, был следующий: В одном из имений богатого землевладельца крестьяне вырастили на общем с помещиком выгоне лес (вырастили, т. е. оберегали во время его роста) и всегда пользовались им, и потому считали этот лес своим или по крайней мере общим; владелец же, присвоив себе этот лес, начал рубить его. Крестьяне подали жалобу. Судья первой инстанции неправильно (я говорю - неправильно со слов прокурора и губернатора, людей, которые должны знать дело) решил дело в пользу помещика. Все дальнейшие инстанции, в том числе и сенат, хотя и могли видеть, что дело решено неправильно, утвердили решение, и лес присужден помещику. Помещик начал рубить лес, но крестьяне, не могущие верить тому, чтобы такая очевидная несправедливость могла быть совершена над ними высшею властью, не покорились решению и прогнали присланных рубить лес работников, объявив, что лес принадлежит им и они дойдут до царя, но не дадут рубить леса. О деле донесено в Петербург министру. Министр доложил государю, государь велел министру привести решение суда в исполнение. Министр предписал губернатору. Губернатор потребовал войско. И вот солдаты, вооруженные ружьями со штыками, боевыми патронами, кроме того с запасом розог, нарочно приготовленных для этого случая и везомых в одном из вагонов, едут приводить в исполнение это решение высшей власти. Приведение же в исполнение решения высшей власти совершается убийством, истязанием людей или угрозой того или другого, смотря по тому, окажут или не окажут они сопротивление. В первом случае, если крестьяне оказывают сопротивление, совершается в России (то же самое совершается везде, где только есть государственное устройство и право собственности) - совершается следующее: начальник говорит речь и требует покорности. Возбужденная толпа, большею частью обманутая своими вожаками, ничего не понимает из того, что говорит чиновничьим, книжным языком представитель власти, и продолжает волноваться. Тогда начальник объявляет, что если они не покорятся и не разойдутся, то он принужден будет прибегнуть к оружию. Если толпа и при этом не покоряется и не расходится, начальник приказывает заряжать ружья и стрелять через головы толпы. Если толпа и при этом не расходится, начальник приказывает стрелять прямо в толпу, в кого попало, и солдаты стреляют, и по улице падают раненые и убитые люди, и тогда толпа обыкновенно разбегается, и войска по приказанию начальников захватывают тех, которые представляются им главными зачинщиками, и отводят их под стражу. После этого подбирают окровавленных, умирающих, изуродованных, убитых и раненых мужчин, иногда женщин, детей; мертвых хоронят, а изуродованных отсылают в больницу. Тех же, которых считают зачинщиками, везут в город и судят особенным военным судом. И если с их стороны было насилие, приговаривают к повешению. И тогда ставят виселицу и душат веревками несколько беззащитных людей, кик это делалось много раз в России, как это делается и не может не делаться везде, где общественный строй стоит на насилии. Так это делается в случае сопротивления. Во втором же случае, в случае покорности крестьян, совершается нечто особенное и специально русское. Совершается следующее: губернатор, приехав на место действия, произносит речь народу, упрекая его за его непослушание, и или становит войско по дворам деревни, где солдаты в продолжение месяца иногда разоряют своим постоем крестьян, или, удовлетворившись угрозой, милостиво прощает народ и уезжает, или, что бывает чаще всего, объявляет ему, что зачинщики за это должны быть наказаны, и произвольно, без суда, отбирает известное количество людей, признанных зачинщиками, и в своем присутствии производит над ними истязания. Для того, чтобы дать понятие о том, как совершаются эти дела, опишу такое дело, совершенное в Орле и получившее одобрение высшей власти. Совершилось в Орле следующее: точно так же, как здесь, в Тульской губернии, помещик пожелал отнять собственность крестьян, и точно так же крестьяне воспротивились этому. Дело было в том, что владелец без согласия крестьян пожелал держать на своей мельнице воду на том высоком уровне, при котором заливались их луга. Крестьяне воспротивились этому. Помещик принес жалобу земскому начальнику. Земский начальник незаконно (как это впоследствии признано и судом) решил дело в пользу помещика, разрешив ему поднять воду. Помещик послал рабочих прудить канаву, через которую спускалась вода. Крестьяне возмутились этим неправильным решением и выслали своих женщин для того, чтобы помешать рабочим помещика прудить канаву. Женщины вышли на плотину, перевернули телеги и прогнали рабочих. Помещик подал жалобу на женщин за самоуправство. Земский начальник сделал распоряжение о том, чтобы посадить во всей деревне из каждого двора по одной женщине в тюрьму ("холодную"). Решение было неудобоисполнимое, так как в каждом дворе было несколько женщин: нельзя было знать, какая подлежит аресту, и потому полиция не приводила решения в исполнение.
Свидетельство Лондона, бывшего интербригадовца, участника французского Сопротивления, узника Маутхаузена, особенно впечатляет, потому что гитлеровцам не удалось вырвать у него ни слова. Но арестованный своими, этот закаленный боец в конце концов - правда, после многомесячных истязаний и яростной "битвы во тьме" - капитулировал. Прежде всего потому, что был "безоружен перед представителями этой партии... этого строя, созданию которого помогал в течение стольких лет борьбы и жертв". Накануне процесса Лондона, признавшего себя агентом гестапо, сионистом, американским шпионом и прочая, посетил член Политбюро, министр госбезопасности Бацилек, чтобы заявить (совсем по Кёстлеру!): партия ожидает, что он будет руководствоваться её интересами. И перед выходом на сцену Лондон услышит от следователя сакраментальное напутствие: "Партийное руководство... надеется, что все обвиняемые окажутся на высоте"! Они оказались на виселице... Когда в 1968 году всех казненных реабилитировали, из архивов МГБ были извлечены их прощальные письма, в которых мы найдем слова, звучащие почти цитатой из "Слепящей тьмы". "Я признавался потому, что считал это своим долгом и политической необходимостью" (К. Шваб). "Я признавался потому, что хотел по мере сил выполнить свой долг перед трудящимися и Коммунистической партией Чехословакии" (Л. Фрейка). Они оказались на высоте... Как и Рубашов. "Лучшие молчали (имеется в виду - не использовали трибуну суда для обвинения обвинителей - М. 3.), чтобы выполнить последнее партийное поручение, то есть добровольно приносили себя в жертву", - подводит итог Кёстлер. По мере того как проясняется и набирает силу эта тема, роман обретает масштабы и дыхание трагедии. Сквозь темное марево кошмара, опутавшего героя, робко пробивается какой-то далекий свет, мерцающий в конце его жертвенного пути. Публичный позор и унижение Рубашова, когда он "преклоняет колена перед партийными массами", жаждущими его крови, автор не показывает. Мы знаем о суде из газетного отчета, который читает дворнику Василию, в молодости воевавшему в рубашовской бригаде, его дочь Вера. Василий слушает и не слушает ее. Он вспоминает гражданскую войну и своего лихого командира, вспоминает тысячные толпы, приветствовавшие товарища Рубашова, когда он "вырвался живым от иностранных буржуев", и под оголтелое газетное улюлюканье бормочет с детства знакомые слова из Библии, выброшенной на помойку идейно бдительной Верой: "...И одели его в багряницу, и, сплетши терновый венец, возложили на него... И били его по голове тростью, и плевали на него..." А тем временем Рубашов, которого должны расстрелять еще до полуночи, шагает по камере, подводя последние итоги. Слепящая тьма, помрачавшая его разум, рассеялась, растаяла, и на душу нисходит ясная, дотоле неведомая тишина. Заключительная глава называется "Немой Собеседник" - с ним, то есть со своим истинным Я, герой проведет отпущенные ему до казни часы. Свободный от долгов и обязательств (а может быть, просто свободный?), Рубашов пересмотрит и переоценит свое прошлое, поставит под сомнение все, во что верил. "Так во имя чего он должен умереть? На этот вопрос у него не было ответа". Он знал лишь, что "теперь он действительно расплатился за все"... Автор подарил герою больше, чем легкую смерть, - покой: "Набежавшая волна тихий вздох вечности - подняла его и неспешно покатилась дальше". На этом можно было бы вместе с Кёстлером поставить точку, если б его книга не давала нам ключ к еще одному историческому феномену, не менее загадочному, чем признания обвиняемых на московских процессах. Настолько загадочному, что иные всерьез поговаривают о всемирном заговоре левой интеллигенции против России, в котором участвовали А. Барбюс, Р. Роллан, Л. Арагон, Т. Драйзер, Б. Шоу, Л. Фейхтвангер, Ф. Жолио-Кюри, настоятель Кентерберийского собора Хьюлетт Джонсон и другие (а из наших - В. Маяковский, М. Горький, И. Эренбург и, конечно же, М. Кольцов, сказавший Арагону перед отъездом в Москву в предчувствии ареста: "Запомните, что Сталин всегда прав"). Не буду обсуждать сей детективный сюжет, подозрительно смахивающий на те антисоветские заговоры, которые сочинялись на Лубянке. Но отношение интеллектуальной элиты Запада к этим грубо сфабрикованным фальшивкам, к массовым арестам и ко всему, что происходило в те страшные годы в нашей стране, упорство, с которым именитые, уважаемые писатели игнорировали преступления сталинского режима и тем самым покрывали их (а кое-кто даже славил советские "лагеря по перевоспитанию граждан" как "замечательное достижение социализма"), ошеломляет и требует объяснения. Что это было? Какая "слепящая тьма" застила им глаза? Все та же: мы обнаруживаем здесь "синдром Рубашова" в чистом виде - ведь им-то не угрожали пытки!.. Они верили - или хотели верить, - что в СССР "закладывается фундамент великого счастья всего человечества", и ради взлелеянной ими мечты оберегали и поддерживали миф, созданный сталинской пропагандой. "Так уж получилось, - с горечью говорил Бухарин одному из своих парижских знакомых, - что Сталин стал как бы символом партии". Или символом социализма, могли бы сказать зарубежные друзья Октября. "Получилось", добавлю, не без их соучастия. Однако в отличие от Рубашова и его товарищей эти высоколобые гуманисты пользовались всеми правами и благами мнимой свободы, которых была лишена страна, воплощавшая их социальный идеал!.. Загипнотизированные альтернативой "кто не с нами, тот против нас", они позорно провалились на экзамене Истории и, когда их грозно спросили: "С кем вы, мастера культуры?" - выбрали Сталина. "Какова бы ни была природа нынешней диктатуры в России - несправедливая или какая хотите... пока нынешнее напряженное военное положение не смягчится... и пока вопрос о японской опасности не прояснится, я не хотел бы делать ничего такого, что могло бы нанести ущерб положению России. И, с Божьей помощью, не сделаю", - заявил в 1933 году Драйзер, объясняя свой отказ заступиться за группу арестованных "троцкистов", коим, впрочем, "очень сочувствовал". А Жолио-Кюри, который в 1938 году по просьбе Кёстлера написал письмо Сталину в защиту арестованного в СССР австрийского физика-коммуниста Вайсберга (впоследствии переданного в соответствии с советско-германским договором гестапо), в конце 40-х, когда во Франции вышла "Слепящая тьма", а Вайсберг вернулся из концлагеря, публично клеймил Кёстлера как очернителя и клеветника! Еще десять лет спустя, после официального разоблачения "культа личности", тот же Жолио-Кюри признался Эренбургу, что давно видел все "изъяны", и добавил: "Пожалуйста, при детях расскажите о том хорошем, что у вас делается". В сущности, и к своему народу и ко всему человечеству эти интеллектуалы относились, как к детям, которым надо рассказывать лишь о хорошем, чтобы они не разочаровались в социализме!.. Да, они ведали, что творят, и во имя ложно понятого долга предали не только себя, но и нас. Они изменили заветам европейской культуры и тому главному долгу, который диктовал Золя его знаменитое "Я обвиняю" и побуждает каждого истинного интеллигента при виде несправедливости браться за перо и бить тревогу. Лишь немногие из прогрессивных решались говорить правду о "стране победившей революции". Мы теперь даже представить себе не можем, сколько мужества требовалось этим "вероотступникам", как поносили и проклинали этих, по словам Кёстлера, "падших ангелов, которые имели бестактность разгласить, что рай находится не там, где предполагалось". Случай сугубо беспартийного "перебежчика" Андре Жида весьма показателен в этом отношении. Известный французский писатель, издали видевший в СССР "пример того нового общества, о котором мы мечтали, уже не смея надеяться", был глубоко разочарован советской реальностью. В предисловии к "Возвращению из СССР" (1936) он пытался объяснить, что, поддерживая ложь, "лишь причинил бы вред Советскому Союзу и одновременно тому делу, которое он олицетворяет в наших глазах"; что, относясь с симпатией к России, долго колебался, прежде чем пришел к такому решению, ибо так уж сложилось, что "правду об СССР говорят с ненавистью, а ложь - с любовью". Книга Кёстлера написана в уверенности, что спасение только в правде, и написана с любовью к стране и народу, задыхающемуся под игом сталинской диктатуры. Впрочем, народ, оставшийся фактически за рамками изображения, обозначен в романе заведомо условно. Схематизм этих образов, особенно очевидный и, возможно, даже обидный для русского читателя, объясняется просто тем, что автор не смог художественно освоить "народный" (и инородный) материал. И однако же Кёстлер сумел с редкой для заезжего иностранца проницательностью разглядеть сквозь казенный оптимизм, пропагандистский лак и немоту страха живую душу народа. В "Невидимых письменах", автобиографической книге, написанной двадцать лет спустя, мы найдем поразительные слова о прямых, надежных, бесстрашных людях, чьи гражданские доблести противоречат самой сути режима и на которых, по убеждению Кёстлера, и держится наша страна. "Я встречал таких повсюду в СССР. Эти люди, коммунисты или беспартийные, - патриоты в том смысле, в каком это слово было впервые употреблено при Французской революции... В стране, где каждый боится и избегает личной ответственности, они чувствуют себя в ответе за все; проявляют инициативу и независимость суждений там, где в норме слепое повиновение; верны и преданы друзьям, близким в мире, где верность и преданность требуются лишь по отношению к начальству и государству. Им присущи личная честь и естественное достоинство поведения там, где понятия эти неуместны и нелепы... Их существование представляется мне почти чудом. И в том, что они таковы, как есть, несмотря на революционное воспитание, я вижу торжество неразрушимой человеческой сути над обесчеловечивающим окружением". Хочу отметить напоследок, что именно к этой категории людей принадлежал Андрей Кистяковский, в чьем замечательном переводе мы читаем сегодня "Слепящую тьму". Он работал над переводом без всякой надежды на публикацию, во времена, когда подобная самодеятельность считалась уголовным преступлением. Впрочем, под действие Уголовного кодекса подпадало и дело милосердия - помощь политзаключенным и их семьям, - которое Кистяковский взял на себя после ареста очередного распорядителя фонда. Но это уж другая история.
Русская книга за рубежом
М. УЛАНОВСКАЯ. Свобода и догма. Жизнь и творчество Артура Кёстлера, Иерусалим. 1996. 175 стр. (Евреи в мировой культуре).
Первая на русском языке биография Артура Кёстлера (1905 - 1983) вышла с обидным опозданием. Интерес к автору "Слепящей тьмы", вспыхнувший у нас в стране в конце 80-х в связи с публикацией его знаменитого романа (который даже полвека спустя после написания стал литературно-общественным событием), нынче явно сошел на нет. В представлении российских читателей, которые судят о писателе по единственному переведенному у нас роману, Кёстлер ассоциируется с разоблачением сталинизма и московских процессов, с демифологизацией нашего тоталитарного прошлого - и там, в этом прошлом (от которого мы поспешили откреститься, устав разбираться), остался. Это верно лишь отчасти. Книги Кёстлера, неотделимые от минувшей эпохи, - действительно не из тех, которые хочется перечитывать. Возможно, для большинства из них время и впрямь прошло. Парадокс, однако, в том, что личность Кёстлера значительнее отдельных его вещей. Теперь, на расстоянии, видно, что самым ярким его творением была собственная жизнь, и эта невыдуманная история, в которой отразился век, заслуживает нашего внимания и прочтения. Но описать ее чрезвычайно трудно. Не только потому, что Кёстлер - "последний homo universale нашего века" (по слову Улановской) - отличался редкой широтой и разнообразием интересов и его работы, посвященные психологии, биологии, философии, истории науки и истории как таковой, требуют от биографа соответствующих знаний. Проблема состоит еще и в непривычном смешении жанров (если позволено так сказать о жизни). Биография Кёстлера дает материал для авантюрного романа - и для драмы утраченных иллюзий, для хроники политической борьбы времен тоталитаризма и революций - и для философского эссе о духовных странствиях человека, томимого жаждой Абсолюта и не способного ни поверить в Бога, ни принять жизнь и мир без высшего смысла. Кёстлер так и просится в герои "романизированной биографии" в духе цвейговской "Совести против насилия". Но, конечно, для подобного художественного исследования нужен талант Цвейга, его психологическая проницательность и дар сопереживания. Не говоря уж о пере. Так что оставим пустые мечтания и обратимся к книге нашего автора. Улановская не пытается нарочито "оживить" образ или подогнать его к некой заранее заданной концепции и навязать читателю свою точку зрения. Объективность, научная основательность и корректность - вот очевидные достоинства "Свободы и догмы", обеспечивающие ей знак качества. И потребовавшие, добавим, огромной предварительной работы. В самом деле, Улановская внимательно прочла не только все книги Кёстлера (а их около тридцати) и статьи, разбросанные по старым газетам, но большую часть того, что о нем написано; выделила, отобрала самое существенное и сумела уложить всю необходимую информацию на каких-нибудь ста семидесяти страницах. Прежде всего именно информацию - о событиях жизни и содержании произведений Кёстлера. Такова первая задача, которую ставит себе - вынужден ставить себе - автор, открывая русскоязычному читателю Кёстлера и "кёстлериану". (Отсутствие переводов несомненно во многом обусловило принцип подачи материала.) Улановская предъявляет нам факты и тексты, дабы мы могли составить себе собственное представление об этом выдающемся писателе, публицисте, общественном деятеле, который "разделял с самыми яркими представителями своего поколения их заблуждения и славу... менял убеждения, привязанности, страны и оставался самим собой... оспаривал признанные авторитеты и законы природы и умер по своей воле на избранной им самим родине" (то есть в Англии). Здесь не место пересказывать, вслед за Улановской, прихотливый сюжет кёстлеровской судьбы. Нужно лишь обозначить ее основные моменты и противоречивые черты личности, эту судьбу предопределившие. Человек действия и мечтатель с трезвым аналитическим умом, индивидуалист, жаждущий общественного служения и почти болезненно со-страдаюший обездоленным, Кёстлер с молодости жил в состоянии "хронического негодования", яростно бунтовал против несправедливости и гонялся за утопиями земного рая, а посему оказывался в самых горячих точках; был сионистом, коммунистом и - до конца своих дней - антифашистом; агентом Коминтерна, узником франкистской тюрьмы и французского концлагеря, наконец, антикоммунистом и "рыцарем холодной войны" - и все это время неустанно "бил в барабан", то есть писал романы, статьи, репортажи, памфлеты, очерки, документальные книги, обращения к общественности, пытаясь своим словом повлиять на ход исторических событий (как ни удивительно, в некоторых случаях это ему удавалось). А после пятидесяти, разочаровавшись в политике, Кёстлер с тем же жаром, с каким воевал за очередное "правое дело", отдался поискам ответа на вечные вопросы о смысле жизни и истории, бунтовал против ограниченности науки и несовершенства человеческой природы (каковую надеялся исправить с помощью некоего чудесного энзима) и упорно мечтал о вере, которая "предоставит моральное руководство, научит потерянной способности созерцать и восстановит контакт со сверхъестественным, не требуя отречься от разума". Об этом напряженном, полном крутых поворотов и острых конфликтов, побед и поражений пути автор повествует в спокойной, беспристрастной манере, в какой мы, бывало, писали рефераты в Институте научной информации, где работала до эмиграции Улановская, и этот холодноватый тон составляет странный контраст с высоким накалом кёстлеровской ангажированности. Впрочем, факты и тексты (Кёстлера) действительно говорят сами за себя. Хотя, конечно, в их отборе сказалась организующая воля исследовательницы. И все-таки мне порой недостает большей определенности авторского взгляда. Тем более, что повествование явно выигрывает, обретает энергию, когда Улановская нарушает нейтралитет. А происходит это в случаях особой личной заинтересованности (которая, право же, не мешает "научности" информации). Например, когда дело касается весьма двойственного, амбивалентного отношения Кёстлера к Израилю, еврейской проблеме и собственному еврейству, автор позволяет себе сдержанно-иронический комментарий, в котором я узнаю живой голос Улановской. Так же, как и в интересном критическом анализе "Слепящей тьмы". Но это скорее исключения. Большей же частью Улановская скромно держится в тени, а если высказывается по ходу дела, то обычно слишком кратко и иной раз недостаточно внятно. Вот я читаю, к примеру: "...бывшим коммунистам грозит опасность стать крайними правыми или удариться в религию", - и останавливаюсь в недоумении, напрасно силясь понять, почему именно коммунисту "опасна" религия. Ежели судить по нашим начальникам-градоначальникам и прочим правителям, которые, в отличие от Кёстлера, все, как один, ударились в религию, то это совершенно безопасный номер. Но - шутки в сторону. Ведь речь идет о весьма серьезной и притом злободневной нравственной проблеме, которую мало кто из наших современников, вдруг сделавшихся светочами демократии, сумел решить пристойно. Бывший коммунист Кёстлер мог бы служить примером того, как достойно расставаться с недостойным прошлым. Я хочу подчеркнуть это еще и потому, что Улановская рассматривает преимущественно одну сторону дела. То есть освещает "роковые" ошибки, компромиссы, умолчания, сделки с совестью, на которые Кёстлер шел во имя коммунистического идеала, широко цитируя при этом его автобиографические книги и удивляясь иным признаниям (которые "трудно переварить современному читателю"), но как бы не замечает, что свидетелем обвинения выступает сам автор, сознательно подставивший себя под удар - нам в назидание и предостережение. Воспоминания Кёстлера ("Стрела в небе", "Невидимые письмена" и др.) несомненно заслуживают отдельного разговора. Это не просто правдивое жизнеописание-исследование пережитого, а редкая по искренности и беспощадности к себе исповедь. Акт покаяния, продиктованный обостренным чувством вины и неутихшей болью. Какой урок всем нам (и не только бывшим коммунистам)! ...Жаль, что Улановская упустила эту возможность показать, сколь актуален Кёстлер. В заключение я хотела бы, по заведенному обычаю, написать, что наши читатели наконец смогут познакомиться с жизненным и творческим путем Артура Кёстлера, но... Первая русская биография Кёстлера вышла в Иерусалиме. Возможно, ее прочтут те израильские граждане, которые в прежней своей жизни считали себя русскими интеллигентами. Что касается российских читателей, то я не уверена, что "Свобода и догма" попадет к ним в руки. Впрочем, судьбы книг, как и людей, непредсказуемы.
XII Заключение
1
Я кончал эту двухлетнюю работу, когда 9-го сентября мне случилось ехать по железной дороге в местность голодавших в прошлом году и еще сильнее голодающих в нынешнем году крестьян Тульской и Рязанской губерний. На одной из железнодорожных станций поезд, в котором я ехал, съехался с экстренным поездом, везшим под предводительством губернатора войска с ружьями, боевыми патронами и розгами для истязаний и убийства этих самых голодающих крестьян. Истязание людей розгами для приведения в исполнение решения власти, несмотря на то, что телесное наказание отменено законом 30 лет тому назад, в последнее время всё чаще и чаще стало применяться в России. Я слыхал про это, читал даже в газетах про страшные истязания, которыми как будто хвастался нижегородский губернатор Баранов, про истязания, происходившие в Чернигове, Тамбове, Саратове, Астрахани, Орле, но ни разу мне не приходилось, как теперь, видеть людей в процессе исполнения этих дел. И вот я увидал воочию русских, добрых и проникнутых христианским духом людей с ружьями и розгами, едущими убивать и истязать своих голодных братьев. Повод, по которому они ехали, был следующий: В одном из имений богатого землевладельца крестьяне вырастили на общем с помещиком выгоне лес (вырастили, т. е. оберегали во время его роста) и всегда пользовались им, и потому считали этот лес своим или по крайней мере общим; владелец же, присвоив себе этот лес, начал рубить его. Крестьяне подали жалобу. Судья первой инстанции неправильно (я говорю - неправильно со слов прокурора и губернатора, людей, которые должны знать дело) решил дело в пользу помещика. Все дальнейшие инстанции, в том числе и сенат, хотя и могли видеть, что дело решено неправильно, утвердили решение, и лес присужден помещику. Помещик начал рубить лес, но крестьяне, не могущие верить тому, чтобы такая очевидная несправедливость могла быть совершена над ними высшею властью, не покорились решению и прогнали присланных рубить лес работников, объявив, что лес принадлежит им и они дойдут до царя, но не дадут рубить леса. О деле донесено в Петербург министру. Министр доложил государю, государь велел министру привести решение суда в исполнение. Министр предписал губернатору. Губернатор потребовал войско. И вот солдаты, вооруженные ружьями со штыками, боевыми патронами, кроме того с запасом розог, нарочно приготовленных для этого случая и везомых в одном из вагонов, едут приводить в исполнение это решение высшей власти. Приведение же в исполнение решения высшей власти совершается убийством, истязанием людей или угрозой того или другого, смотря по тому, окажут или не окажут они сопротивление. В первом случае, если крестьяне оказывают сопротивление, совершается в России (то же самое совершается везде, где только есть государственное устройство и право собственности) - совершается следующее: начальник говорит речь и требует покорности. Возбужденная толпа, большею частью обманутая своими вожаками, ничего не понимает из того, что говорит чиновничьим, книжным языком представитель власти, и продолжает волноваться. Тогда начальник объявляет, что если они не покорятся и не разойдутся, то он принужден будет прибегнуть к оружию. Если толпа и при этом не покоряется и не расходится, начальник приказывает заряжать ружья и стрелять через головы толпы. Если толпа и при этом не расходится, начальник приказывает стрелять прямо в толпу, в кого попало, и солдаты стреляют, и по улице падают раненые и убитые люди, и тогда толпа обыкновенно разбегается, и войска по приказанию начальников захватывают тех, которые представляются им главными зачинщиками, и отводят их под стражу. После этого подбирают окровавленных, умирающих, изуродованных, убитых и раненых мужчин, иногда женщин, детей; мертвых хоронят, а изуродованных отсылают в больницу. Тех же, которых считают зачинщиками, везут в город и судят особенным военным судом. И если с их стороны было насилие, приговаривают к повешению. И тогда ставят виселицу и душат веревками несколько беззащитных людей, кик это делалось много раз в России, как это делается и не может не делаться везде, где общественный строй стоит на насилии. Так это делается в случае сопротивления. Во втором же случае, в случае покорности крестьян, совершается нечто особенное и специально русское. Совершается следующее: губернатор, приехав на место действия, произносит речь народу, упрекая его за его непослушание, и или становит войско по дворам деревни, где солдаты в продолжение месяца иногда разоряют своим постоем крестьян, или, удовлетворившись угрозой, милостиво прощает народ и уезжает, или, что бывает чаще всего, объявляет ему, что зачинщики за это должны быть наказаны, и произвольно, без суда, отбирает известное количество людей, признанных зачинщиками, и в своем присутствии производит над ними истязания. Для того, чтобы дать понятие о том, как совершаются эти дела, опишу такое дело, совершенное в Орле и получившее одобрение высшей власти. Совершилось в Орле следующее: точно так же, как здесь, в Тульской губернии, помещик пожелал отнять собственность крестьян, и точно так же крестьяне воспротивились этому. Дело было в том, что владелец без согласия крестьян пожелал держать на своей мельнице воду на том высоком уровне, при котором заливались их луга. Крестьяне воспротивились этому. Помещик принес жалобу земскому начальнику. Земский начальник незаконно (как это впоследствии признано и судом) решил дело в пользу помещика, разрешив ему поднять воду. Помещик послал рабочих прудить канаву, через которую спускалась вода. Крестьяне возмутились этим неправильным решением и выслали своих женщин для того, чтобы помешать рабочим помещика прудить канаву. Женщины вышли на плотину, перевернули телеги и прогнали рабочих. Помещик подал жалобу на женщин за самоуправство. Земский начальник сделал распоряжение о том, чтобы посадить во всей деревне из каждого двора по одной женщине в тюрьму ("холодную"). Решение было неудобоисполнимое, так как в каждом дворе было несколько женщин: нельзя было знать, какая подлежит аресту, и потому полиция не приводила решения в исполнение.