Обитателей ночлежки, людей опустившихся и давно махнувших на все рукой, отличала среди прочих особенностей невероятная живучесть. Поэтому все решили, что раз он, несмотря на столь страшный внешний вид, до сих пор не окочурился, то, значит, будет жить. А раз так, то о своем пропитании пусть сам и позаботится. После чего мамаша Джонс погрузилась с головой в свои дела, и статус Убогого скатился в самый низ местной табели о рангах. Убогий полежал еще несколько дней в дальнем углу ночлежки, потом голод заставил его подняться, и вот уже второй месяц он числился в помощниках у мамаши Джонс, делая кое-что по хозяйству. Хотя толку от него пока что было немного. Руки слушались его все еще плохо. Правая уже почти совсем восстановила подвижность, и основная проблема была в том, что на пальцах почти не осталось плоти, а вот с левой дело обстояло намного хуже. Но самое ужасное было не это – он ничегошеньки не помнил. Ни имени, ни кем он был раньше, ни даже того, кто и за что его так изуродовал.
Это не была полная амнезия, когда стираются абсолютно все воспоминания, так что человека приходится заново учить самым элементарным вещам, но вся его сущность, привычки, воспоминания детства и всей остальной жизни, короче, все то, что и составляет человеческую личность, все это было утрачено. Кто-то хорошо поработал над его мозгом. Как и над всем остальным. Похоже, этот кто-то очень хотел, чтобы не только у Убогого не осталось никаких воспоминаний, но и из этого мира исчезла всякая память о том, что данная личность когда-то существовала. Судя по ожогам, его, прежде чем бросить в огонь, хорошенько полили каким-то маслом или иной горючей жидкостью, отчего на пальцах левой руки сухожилия сгорели почти полностью и он лишился нескольких фаланг. Как и почему это случилось, он совершенно не помнил. В памяти осталось только ощущение нестерпимой боли и удивление пополам с недоверием. Будто он никак не мог поверить в то, что все это произошло именно с ним. Словно с тем, кем он был тогда, не могло приключиться ничего подобного. И это удивление вновь и вновь всплывало в его беспокойных снах. Однако до его переживаний никому не было дела. Здесь действовал один принцип – как хочешь, так и выживай, а сдохнешь – что ж, туда тебе и дорога. Так что каждый выживал как мог. Кто нищенствовал, кто воровал, кто грабил, кто перебивался случайными разгрузками в космопорту, кто нанимался на сезонную работу к крепким хозяевам в близлежащие деревни, остальные лизали зад всякому, кто хоть что-то имел, и за это получали право подбирать упавшие со стола крохи. Убогому было отведено место среди последних.
– Эй, Убогий, там в котле немного мучной болтушки, можешь дохлебать. А как закончишь – помоешь котел.
Голос мамаши Джонс оторвал его от тягостных раздумий. Он торопливо кивнул и, опираясь на стену, поднялся на ноги. Сегодня ему повезло. По меркам Убогого, его ждал роскошный ужин, если, конечно, его не опередит кто-нибудь такой же убогий, но покрепче и пошустрее. А потому следовало торопиться. Он подтянул костыль, сделанный из той самой доски, с помощью которой уковылял со смутно припоминаемого пепелища, – дерево хорошо прокалилось, и когда счистили верхний слой, то под углями оказалась крепкая, неповрежденная сердцевина, – и торопливо двинулся к закутку с очагом, служившему кухней мамаше Джонс. Слава богу, он успел раньше остальных.
Вечером, лежа на своей подстилке в самом сыром углу ночлежки, он в сотый раз мучительно думал о том, кто же он такой. Это уже стало навязчивой идеей. Временами ему казалось, что еще чуть-чуть – и он вспомнит что-то очень важное, может быть даже все, но это ощущение проходило, и он оставался наедине с тем обрубком человека, которым стал.
Мимо, ругаясь сквозь зубы, протопали три «ночных богомола», как в ночлежке звали громил, промышлявших тем, что грабили подгулявших завсегдатаев припортовых баров. Один из них бросил в его сторону брезгливый взгляд и поморщился. Убогий этого не заметил, но инстинктивно поежился и судорожным движением поглубже зарылся в кучу грязных, вонючих тряпок, будто стараясь спрятаться от своих мучительных мыслей. Он уже привык к этой вони, но где-то в глубине подсознания сохранилось ощущение того, что тот, кем он был раньше, вряд ли бы стал терпеть подобную вонь даже в течение минуты. И это воспоминание – скорее даже намек на его прежнее «Я», случайно пробившийся сквозь стену, которая отделяла его от собственного прошлого, – согревало душу Убогого сильнее, чем лишняя ложка мучной болтушки. Но сейчас он был совершенно другим человеком, и этот человек был даже рад этой вони, потому что благодаря ей он мог быть спокоен, зная, что на тряпки, служившие ему одеждой и постелью, никто не покусится.
Из темноты показалась грузная фигура Грязного Буча. Тот до сих пор не мог простить себе, что приволок в ночлежку «этого урода». Убогий вжался в стену и подгреб тряпки ближе к себе, но на этот раз Буч прошел мимо, едва удостоив его взглядом. Когда его громоздкая фигура исчезла за углом, Убогий облегченно вздохнул. За последние два месяца он научился многому из того, что крысы знают от рождения. А также чего можно ожидать от человека, который считает тебя намного ниже себя и абсолютно уверен в собственной безнаказанности. Знать это было жизненно необходимо. Главное же из всего, что он успел понять за последние недели, было следующее: его первейшая забота – выжить, ни о чем другом он не должен даже думать. Все, что выходит за этот четко очерченный круг, любая мысль и переживание – в его положении непозволительная роскошь.
Мамаша Джонс подняла его на рассвете. Выглядел этот подъем довольно бесцеремонно. Убогий проснулся от чувствительной затрещины, и, пока он ошеломленно хлопал глазами, мамаша Джонс сунула ему в руки миску овсянки, скупо приправленной НАСТОЯЩИМ МАСЛОМ, и добродушно пробормотала:
– Ешь, страдалец.
Убогий, несколько ошарашенный столь щедрым подношением, тут же принялся торопливо уплетать кашу. В его положении грех было бы упустить такую возможность набить брюхо.
Мамаша вернулась спустя пару минут, когда Убогий уже долизывал донышко тарелки. Забрав тарелку, она поманила его за собой. Убогий поднялся и, опираясь на костыль, шустро поковылял за ней. В закутке мамаши Джонс стояло большое корыто, наполненное горячей водой, от которой поднимался белый пар, рядом лежала относительно чистая тряпица и потрепанный, но чистый комбинезон портового рабочего. А также совершенно не подходящий к нему дорожный термоплащ с давно выпотрошенными внутренностями. В таком виде он вряд ли мог кого-то согреть, но для любого ночлежника был бы шикарным подарком, поскольку выглядел почти целым. А большинство обитателей ночлежки носили свою одежду до тех пор, пока общая площадь дыр не становилась больше площади оставшейся ткани. Впрочем, многие и после этого продолжали таскать свои одежки, просто надевая их в несколько слоев, так, чтобы верхняя закрывала прорехи нижней и так далее. Убогий и сам сейчас был одет именно так.
Рядом с корытом стоял Грязный Буч, переругиваясь то ли с мамашей, то ли с корытом, поскольку мамаша Джонс не обращала на него никакого внимания. Когда Убогий, переступив порог, настороженно замер, готовый броситься вон, если вдруг Буч обратит свой гнев на него, мамаша Джонс повернулась к нему и показала рукой на корыто:
– Раздевайся.
Убогий удивленно воззрился на нее. Он знал, что мамаша относится к нему неплохо, но то, что он видел перед собой, по местным меркам было настоящим, стопроцентным чудом. А то, что в этом участвует Грязный Буч… И тут Буч напомнил о себе. Он шагнул вперед и рявкнул:
– Шевелись, мешок с костями, я что, должен тут сгнить, пока ты соизволишь раздеться?!
Убогий тут же начал непослушными руками торопливо стягивать с себя тряпье, а мамаша Джонс посмотрела на Буча и укоризненно покачала головой:
– Ты мог бы быть с ним поласковей, Бучито.
– Еще чего, – пробормотал тот, но, когда Убогий наконец разоблачился, он подхватил его, почти не причинив боли, и опустил в корыто.
Спустя полчаса Убогий сидел на табурете, облаченный в поношенную, но чистую одежду, и наслаждался давно забытым ощущением хорошо вымытой кожи и отсутствием уже ставшей привычной вони. Вернее, вонь не исчезла окончательно, ведь никуда не исчезла ночлежка, просто по сравнению с тем облаком вони, которое постоянно окружало его последнее время, то, что ощущал сейчас его нос, казалось просто свежим дыханием майского утра. Очевидно, все это было написано у него на лице, потому что мамаша Джонс, жалостливо посмотрев на него, порылась в своем закутке, шаркая ногами, подошла к Убогому и протянула ему замасленный кулек. Убогий вскинул удивленный взгляд на Мамашу, осторожно взял кулек и развернул: на измятом листке бумаги лежало два небольших желтоватых кусочка сала. Убогий тупо уставился на этот немыслимый деликатес. Он подействовал на него как холодный душ. По своей наивности Убогий еще мог принять за нечаянное чудо все, что произошло с ним до сего момента, но сало… Он поднял на мамашу Джонс испуганные глаза и спросил срывающимся голосом:
– Что со мной сделают?
Мамаша всхлипнула и отошла в сторону, а н;а пороге каморки появился отлучавшийся куда-то Грязный Буч. Бросив сердитый взгляд на мамашу Джонс, он повернулся к Убогому и рявкнул:
– Ну, ты готов? Убогий вздрогнул:
– К чему?
Грязный Буч посмотрел из-под насупленных бровей на мамашу, потом на Убогого и кивнул в сторону двери:
– Вставай. Пошли.
– Куда? – Убогий не двигался.
С перекошенным от бешенства лицом Буч схватил Убогого за шиворот, стащил с табурета и, встряхнув несколько раз, проорал:
– Куда надо!
Мамаша Джонс всплеснула руками:
– Бучито!
Тот недовольно покосился на мамашу Джонс, однако выпустил воротник Убогого, который мешком свалился на пол с лицом, мокрым от слез, и комком горечи во рту. Он в очередной раз почувствовал себя унизительно слабым и никчемным, и ему подумалось, что лучше бы ему сейчас же умереть.
Буч не дал ему долго размышлять. Он легонько пнул его под ребра и, бросив на мамашу Джонс настороженный взгляд, примирительно сказал:
– Ну ладно, вставай, пора.
Убогий понимал, что всякое сопротивление с его стороны бесполезно, будет только хуже. Грязный Буч еще больше разозлится и вообще перестанет обращать внимание на мамашу Джонс, а это значит, что его все равно доставят туда, куда хотят, да перед этим еще и изобьют Поэтому он неуклюже поднялся, с каким-то странным в данных обстоятельствах огорчением подумав об испачканных штанах, и обреченно заковылял к двери. Буч подхватил упавший костыль, догнав Убогого, сунул ему в руку, распахнул дверь и, поддерживая его под локоть, вывел наружу.
Последний раз Убогий был на улице три месяца назад, но единственным сохранившимся воспоминанием было ощущение влаги на лице, то ли от дождя, застигнувшего его в лесу, то ли оттого, что во время очередного падения он упал лицом в лужу. Больше он ничего не помнил, поэтому, выйдя из дверей, он невольно остановился и зажмурился. Как ни удивительно, Буч не стал пихать Убогого в спину, а терпеливо дождался, пока тот откроет глаза, и лишь потом осторожно подтолкнул в поясницу. То ли от яркого света, то ли от свежего ветерка, то ли еще почему, но Убогий вдруг почувствовал такой прилив сил, что сумел без посторонней помощи сделать несколько шагов и перейти через переулок, в котором и располагалась ночлежка. Однако, дойдя до угла, он почувствовал, что задыхается, с трудом подошел к стене и, прислонившись к ней спиной, повернулся в сторону ночлежки. Он впервые видел ее с улицы. Ночлежка занимала цокольный этаж обгоревшего, полуразрушенного здания, судя по всему до пожара бывшего припортовым складом. Убогий из разговоров знал, что в припортовом районе есть и другие ночлежки и что в сравнении с многими из них берлога мамаши Джонс – грязная дыра. Но на протяжении нескольких месяцев она была его домом. К тому же ночлежки получше, как правило, принадлежали «крутым», и вряд ли Убогому удалось бы протянуть там дольше, чем требуется для того, чтобы извлечь нож и полоснуть им по горлу. Он еще раз посмотрел на ночлежку и с какой-то мрачной иронией подумал: «От пепелища ушел и к пепелищу пришел». В темном провале двери белели лица ночлежников, следивших за ним с некоторой жалостью, любопытством и даже злорадством. Убогий вдруг разозлился на себя и, решительно оттолкнувшись от стены, крикнул Грязному Бучу:
– Ну, так куда мы идем?
Буч, различив новые нотки в голосе жалкого урода, удивленно вскинул бровь и ехидным тоном, в котором, однако, сквозило невольное уважение, ответил:
– На «мясной склад», парень. Это было что-то новенькое. Но Убогий просто кивнул и, опираясь на костыль, двинулся вперед, на ходу бросив:
– Я не совсем понял, какое отношение это имеет ко мне. Если ты только не собираешься сдать меня на консервы.
– Ты не знаешь, что такое «мясной склад»? – изумился Буч. – Как же ты попал на Варангу?
В голове у Убогого что-то забрезжило. Наверное, смутное воспоминание из его прошлой жизни, хотя сам он еще этого не осознавал. Он застыл на месте словно пораженный громом:
– Ты хочешь сказать…
Буч кивнул, настороженно глядя на Убогого, будто собираясь решительно пресечь всякую попытку неповиновения. Что со стороны Убогого было бы просто смешно. Он лишь постоял неподвижно, переваривая эту новость, а потом даже слегка усмехнулся:
– Ну что ж, мне кажется, в моем положении это не худший вариант.
Буч в изумлении качнул головой. Этот калека словно нарочно решил сегодня удивлять его. Впервые ему попался человек, который не боится «мясного склада». На многих пограничных планетах до сих пор не хватало чернорабочих, и многочисленные компании с готовностью брались решить эту проблему. Официально они занимались вербовкой людей в отсталых мирах, а так как требовалась дешевая рабочая сила, то компании старались экономить на всем. Один из способов экономии Заключался в том, что отобранных, а кое-где и просто отловленных людей заталкивали в криохолодильники и отправляли к месту назначения, набив под завязку холодильные камеры, устроенные в грузовых трюмах тихоходных транспортных кораблей, замороженными телами. В достаточной мере отработанная технология позволяла оживить практически всех. Другое дело, что некоторые становились дебилами, другие по каким-то причинам просыпались с напрочь отмороженными пальцами, мужчины теряли то, чем больше всего дорожили, женщины – груди, кое-кто мог очнуться и вообще без рук без ног. Но в подавляющем большинстве работать они могли, а ведь стоили компаниям ненамного дороже мороженой сублимированной говядины. Конечно, с подобными конторами вряд ли можно было столкнуться в достаточно цивилизованных мирах, во всяком случае легально. Поговаривали, что многие крупные корпорации на цивилизованных планетах тоже используют партии «мороженого мяса», скажем, для работы на отдаленных рудниках или в подводных перерабатывающих заводах, а уж на таких, как Варанга, они орудовали почти не скрываясь. Во всяком случае, именно благодаря тому что ночлежка мамаши Джонс не реже одного раза в неделю поставляла «товар» на «мясной склад», которому покровительствовал местный полицай-премьер, обитатели ночлежки могли жить относительно спокойно. Разве что на склад поступил бы действительно крупный заказ… Тогда, конечно, негласная договоренность была бы тут же отброшена в сторону, но можно ли ожидать иного в этом столь несправедливом мире?.. В конце концов, некоторым ночлежкам приходилось еще хуже, ибо зачем тратить, пусть даже гроши, на официальный наем и рисковать, опять же, деньгами, пусть и мизерными, на выплату компенсации в случае необратимого ухудшения здоровья, что очень вероятно при подобной практике, если можно просто послать с десяток дюжих полицейских в ближайшую ночлежку и загрести нужное количество бессловесных скотов, по внешнему виду напоминающих людей. А если вдруг окажется, что у них не все в порядке со здоровьем, что ж, это можно списать на последствия заморозки. Ведь коли нет официального договора о найме, то нет и никаких финансовых последствий типа выплаты компенсации. В этом бизнесе никто не требовал товара высшего качества. Счет шел по головам, по числу, а это конторы обеспечивали.
Убогий упорно ковылял вперед, с каждым шагом все больше убеждаясь, что его болячки были следствием не только тяжких испытаний, но и в немалой степени того, что он сам согласился с положением полной развалины. Возможно, поначалу подействовало потрясение из-за потери памяти и подсознательного ощущения, что когда-то прежде он занимал намного более высокое социальное положение. Однако сейчас он понимал, что его физическое состояние было бы уже намного лучше, если б он задолго до сегодняшнего похода перестал жалеть себя и распускать сопли. Грязный Буч, всю дорогу поглядывавший на него с нескрываемым удивлением, замедлил шаг, крепко взял Убогого за руку и остановился.
– Уже пришли?
Буч кивнул, забрал у Убогого костыль, отбросил его в сторону, придирчиво осмотрел спутника и, продолжая крепко сжимать его руку, повернул к большой двери, видневшейся на противоположной стороне улицы. Они перешли через дорогу, и Буч несмело постучал в дверь, затем приоткрыл ее и просунул голову в щель:
– Можно?
– Ну?! – гаркнул чей-то голос, и Буч поспешно протиснулся внутрь, таща за собой Убогого.
Они оказались в небольшой комнатушке, в которой господствовал огромный стол. Половину стола занимал полицейский пульт, остальное пространство было завалено какими-то распечатками. Над всем этим хаосом гордо возвышались панероновые каблуки полицейских сапог, владелец которых лениво рассматривал вошедших между носками вытянутых ног, словно сквозь коллиматорный прицел тяжелого полевого плазмобоя. Буч подтолкнул Убогого вперед:
– Вот, господин полицай-премьер… – Он неуклюже сдернул с головы шляпу и переступил с ноги на ногу.
– Этот урод? – В недовольном голосе хозяина комнаты выразилось сомнение.
– Не сомневайтесь, г-господин полицай-премьер, он достаточно крепок. Если бы вы видели его три месяца назад, то удивились бы, что он так хорошо выглядит.
Полицейский снял ноги со стола и, подавшись вперед, уставился на Убогого, затем встал, обошел вокруг него, бесцеремонно пощупал мышцы и оттянул верхнюю губу.
– И это ты называешь «хорошо»?! – прокричал он Грязному Бучу, брызгая слюной. – Да ты смеешься надо мной, вонючка!
Буч, красный как рак, пролепетал:
– Никак нет, ваша честь. – Он торопливо сунул руку за пазуху и выудил оттуда какой-то сверток. – Вот, господин полицай-премьер, мамаша Джонс велела передать. – Буч потерянно развел руками. – Все, что могли, вы уж простите…
Полицейский взял сверток, сунул его, не разворачивая, в карман и сказал уже тоном ниже:
– Черт знает что. – Он подозрительно взглянул на Убогого и с сомнением добавил: – А не подохнет при заморозке?
Буч энергично замотал головой:
– Я же говорю, живучий, как крыса. Полицейский, вздохнув, вернулся к столу и принял прежнюю позу:
– Ладно, передай привет мамаше Джонс, но чтоб в следующий раз «мясо» было качественным. – Он нажал клавишу на пульте: – Эй, Орбах, сучий потрох, быстро ко мне, заберешь «мясо».
Минут через двадцать Убогого привычным пинком впихнули в камеру отправки. В отсеке уже находилось человек сорок, и вряд ли среди них был хотя бы один, кто пришел сюда по своей воле. Когда дюжие охранники приволокли Убогого к внешней двери и, держа оружие наготове, втолкнули в решетчатый тамбур, несколько человек попытались кинуться на решетку, но охранники явно ожидали такого поворота и несколькими разрядами искровиков заставили менее решительных отскочить назад, а самых ярых просто вырубили. Так что появление Убогого в камере было ознаменовано этаким электрическим салютом. Обозленные бунтовщики, прежде чем разойтись по своим углам, усесться на пол и отупело уставиться в стену, излили свой гнев на вновь прибывшего, несколько раз пнув его в ребра. Убогий привычно перетерпел пинки, а когда драчуны разошлись, поднялся на ноги, упрямо стиснув зубы, и принялся осматривать камеру. По дороге из ночлежки он дал себе слово больше не раскисать и теперь намерен был упорно претворять в жизнь свое решение.
– Эй, добрый человек, иди сюда, здесь для тебя найдется местечко.
Убогий повернул голову. Из дальнего угла ему махал здоровенный краснорожий мужик с объемистым брюхом, одетый во что-то отдаленно напоминавшее рясу. Убогий заколебался было, глядя на мужика, но тот выглядел не опаснее других, и он решил принять приглашение. Когда он добрался до мужика, тот приветливо улыбнулся и кивнул на место рядом с собой:
– Садись, добрый человек, и да хранит тебя Господь.
Из-за плеча мужика тут же высунулась чья-то голова и зло прошипела:
– Эй, урод, жратва есть?
Убогий по привычке вжал голову в плечи, но, вспомнив о своем решении, выпрямился и ответил тихо, но твердо:
– Нет.
Последовало заключение:
– Ну ты козел, – а другой голос добавил:
– Глянь, Кабан, у него неплохие шмотки. Пригласивший Убогого человек возмущенно всплеснул руками:
– Прости, Господи, этих людей, зачем вам его вещи, вы же знаете, что через несколько часов мы все останемся нагими и босыми перед нечестивыми фарисеями, использующими создания разума человеческого, дарованного нам Господом нашим, в своих непотребных целях?
– Заткнись, монах, – прорычал первый голос, – а то и тебя пощипаем.
Монах сложил ладони и, прошептав: «Прости мне, Господи, прегрешения мои», слегка повернулся всем корпусом и двинул локтем по кадыку первого из говоривших, да так, что тот отлетел к стене, сопровождаемый изумленным взглядом ошарашенного подельника. А святой отец, не дожидаясь, пока подельник опомнится, хватил и его кулаком по темечку. Тот рухнул на пол. Монах кряхтя поднялся, подхватил обмякшее тело под мышки и отволок к первому, после чего опустился на колени рядом с ними и, молитвенно сложив руки, что-то забормотал. Когда он вернулся к Убогому, в отсеке камеры все еще царило мертвое молчание. Монах опустился на свою циновку и с легким поклоном представился:
– Мое имя – фра Так, добрый человек, – и после короткого молчания простодушно спросил: – А не соблаговолишь ли ты назвать свое?
Убогий пробормотал себе под нос:
– Скорее фра Кулак, – и чуть громче сказал: – Я вряд ли смогу назвать его тебе, святой отец. Мое имя умерло вместе с тем человеком, которым я был раньше. Так что зови меня так, как это тебе больше нравится, а хочешь, – Убогий печально улыбнулся, – стань моим крестным отцом. – Он немного помедлил и тихо добавил все с той же горькой улыбкой: – Накануне нашего паломничества в неизвестный новый мир.
Монах, улыбнувшись в ответ, кивнул головой:
– Со смирением соглашаюсь и с первым, и со вторым, – Он перевел дыхание и с хитрой миной пророкотал: – Нарекаю тебя, раб божий, именем Корн, что на языке уттаров, среди которых я усмирял свою душу последние двадцать лет, означает «Ищущий утраченную силу». – Монах замолчал, наслаждаясь удивлением, написанным на лице Убогого, и, наклонившись к нему, уже тише добавил под дружный хохот сокамерников, которые приняли это за очень удачную шутку: – Что не так далеко от истины, как может показаться. Не правда ли, сын мой?
* * *
Холод… Холод, вызывающий дрожь во всем теле, и вата, набившаяся в рот, уши, нос, и песок… Песок под веками, под ногтями, песок в желудке, мошонке и под крайней плотью, и зуд… Убогий почувствовал, что вот-вот закричит в голос от этих невыносимых ощущений, но тут сквозь вату пробились какие-то голоса. Сначала речь была невнятной, будто кто-то гонял рекордер на разной, по большей части низкой, скорости, потом стали проскальзывать отдельные высокие звуки, а спустя несколько мгновений Убогий понял, что различает отдельные слова. Говорили двое. Первый говорил хриплым голосом и шепелявил, словно у него не хватало зубов, второй при каждом слове причмокивал.
– …Такой урод, куда он годится?
– Заткнись, Пристукнутый, чего еще ты ожидал? Или ты думаешь, что «белолицые» делают нам такие подарки к каждому Рождеству?
– Но… до Рождества еще целых два месяца! Второй фыркнул:
– Тем более, идиот. Мы получили это «мясо» просто потому, что им дешевле оформить бесплатную выдачу, чем отправлять его назад. А с тех пор как тут появился новый военный комендант, на нелегальной утилизации можно запросто попасться.
Собеседники ненадолго замолчали, потом первый голос заговорил снова:
– Да он не заработает даже себе на еду!
– Заработает, в крайнем случае позовем Пыхтягу, чтобы он отрубил ему ногу по ягодицу, может, еще и левую руку, да на морде шрамы сделаем побольше, и пусть Белобрысая Грета берет в свою команду, в развлекательный центр. Будет ветераном. Здесь не внутренние планеты – после Зовроса, Нупатки и Нового Магдебурга народец изрядно напуган и защитничку-инвалиду накидают мелочишки.