Эмиль Золя
МЕЧТА
I
Стояла суровая зима 1860 года, Уаза замерзла, и глубокий снег покрывал равнины Нижней Пикардии. В самый день рождества внезапно подул норд-ост, и Бомон был почти похоронен под снегом. Снег пошел с самого утра, к вечеру он еще усилился и всю ночь падал сплошной стеной. В верхнем городе, там, где фасад бокового придела собора черным клином врезается в улицу Орфевр, уносимый ветром снег скоплялся в сугробы, стучал в дверь собора св. Агнесы, – старинную дверь романского, почти готического, стиля, обильно украшенную скульптурой и резко выделявшуюся на голом фасаде. К утру здесь накопилось фута на три снега.
Улица еще спала после праздника. Пробило шесть часов. В голубых предрассветных сумерках, за пеленой медленно и упорно падающих снежинок, смутно виднелось одно-единственное живое существо: то была девочка лет девяти, приютившаяся под дверными сводами собора. Она провела здесь всю ночь, дрожа от холода и стараясь укрыться как можно лучше. На ней были какие-то лохмотья, голова повязана обрывком фуляра, грубые мужские башмаки надеты на босу ногу. Вероятно, девочка исходила весь город, прежде чем забиться сюда, и упала здесь, сраженная усталостью. Для нее это был край земли, последнее прибежище, и дальше – никого, ничего, полная заброшенность. Смертельный голод и холод терзали ее. Задыхаясь от слабости, со сдавленным тоскою сердцем, она уже перестала бороться, и, когда резкий порыв ветра вихрем завивал снег, только смутный инстинкт, бессознательная телесная воля заставляли ее шевелиться, менять место, стараясь поглубже забиться под эти древние каменные своды.
Часы проходили за часами. Девочка сидела, прислонившись к колонне, в простенке между двумя одинаковыми нишами с двустворчатыми дверьми. На колонне стояла статуя св. Агнесы, тринадцатилетней мученицы, такой же девочки, как и она сама, с пальмовой ветвью в руке, с ягненком у ног. А на фронтоне, над перекладиной, в наивных горельефах развертывалась вся история маленькой девственницы, Христовой невесты: вот ее воспитатель, после того как она отвергла его сына, приводит ее нагишом в зазорное место, но распущенные волосы Агнесы чудесно вырастают и закрывают ее; вот она на костре, но пламя, не трогая ее тела, разлетается в стороны и охватывает палачей, едва успевших поджечь хворост; вот чудо, сотворенное мощами Агнесы: излечение от проказы дочери императора Констанции, – и чудо, сотворенное иконой Агнесы: священник, отец Павлин, мучимый плотскими страстями, по совету папы подает иконе кольцо с изумрудом, а та протянула палец, взяла кольцо и убрала палец обратно, кольцо же можно видеть на нем и посейчас; этот случай исцелил отца Павлина. На верхушке фронтона было изображено, как св. Агнеса возносится наконец на небо и ее, такую маленькую, почти девочку, берет в жены ее нареченный Иисус и приникает к ней бесконечно сладостным поцелуем.
Пронизывающий ветер метался по улице, снег хлестал в лицо, казалось, белые сугробы совсем погребут под собою порог, и девочка, забравшись на подножие колонны, прижалась к статуям святых дев, стоявшим в амбразуре. То были подруги Агнесы, ее постоянные спутницы. Три из них помещались по правую сторону: св. Доротея, которая питалась в тюрьме хлебом, ниспосланным ей чудом, св. Варвара, жившая в башне, и св. Женевьева, чья девственность спасла Париж, – и три по левую: св. Агата с вывернутыми и вырванными грудями, св. Христина, бросившая в лицо истязавшему ее отцу кусок собственного мяса, и св. Цецилия, которую полюбил ангел. А над ними еще и еще возвышались девы. Три тесных ряда дев подымались вместе с тремя арками, украшая изгибы сводов торжествующим цветением девственных тел: внизу их терзали, раздирали на части, наверху их приветствовали летучие сонмы херувимов, и они в восторженном блаженстве водворялись среди небесных сфер.
Прошло много времени, становилось все светлее, пробило восемь часов, а никто еще не помог девочке. Если бы она не утаптывала снег, он засыпал бы ее до самых плеч. Старинная дверь за ее спиной была вся покрыта снегом и побелела, точно опушенная горностаем, как и скамья у подножия фасада, такого голого и гладкого, что ни одна снежинка не задерживалась на нем. Большие статуи дев в амбразуре были особенно пышно одеты снегом и сверкали чистотой от белых ног до белых волос. Группы на фронтоне над ними и маленькие девы, видневшиеся среди острых изломов под сводами, были расцвечены белыми мазками на темном фоне, а на самом верху фронтона, в заключительной сцене небесного брака Агнесы, казалось, архангелы прославляли деву, осыпая ее дождем белых роз. И над всем этим, сверкая девственной белизной тела, покрытого незапятнанным снегом, с белой пальмовой ветвью в руке, с белым ягненком у ног, среди жестокой неподвижности морозного воздуха стояла на колонне дева-ребенок, цепенея в таинственном сиянии торжествующей девственности. А у ног ее скорчился другой ребенок, такая же несчастная девочка, тоже вся белая под снегом, такая белая и окоченевшая, что ее уже нельзя было отличить от больших статуй, и казалось, что она тоже из камня.
Меж тем на одном из спящих фасадов вдруг хлопнул открывшийся ставень, и девочка подняла голову. Во втором этаже дома, примыкавшего к самому собору, справа от нее, распахнулось окно. Очень красивая темноволосая женщина лет. сорока выглянула на улицу. И хотя на дворе стоял мороз, а руки ее были обнажены, она застыла на минуту в окне, увидев шевелящегося на паперти ребенка. Удивление и жалость омрачили ее спокойное лицо. Потом женщина вздрогнула и захлопнула окошко. Но она унесла с собой мелькнувшее видение: повязанная обрывком фуляра белокурая детская головка с глазами цвета фиалки, продолговатое личико, покатые плечи и тонкая, длинная, изящная, как стебель лилии, шейка. Но лицо и шея посинели от холода, детские ручки и ножки помертвели, и живым казался только легкий пар дыхания.
Девочка все глядела вверх, на дом, узкий двухэтажный дом, очень старый, построенный, наверное, в конце пятнадцатого столетия. Он прижался к самому собору и выступал между двумя контрфорсами, как бородавка меж пальцев ноги великана. И укрытый таким образом дом великолепно сохранился. Его первый этаж был каменный, второй – деревянный, украшенный между бревен кирпичной облицовкой; конек над фронтоном выдавался на целый метр вперед, в левом углу возвышалась башенка с выступающей лестницей и старинным узким окошком, на котором еще сохранился свинцовый переплет. Но все-таки со временем пришлось кое-что изменить. Черепичная крыша относилась, вероятно, к эпохе Людовика XIV. Можно было легко различить и другие переделки той же поры: окно, прорубленное в подножии башенки, деревянные рамы взамен металлических переплетов прежних витражей. Средняя из трех оконных ниш второго этажа была заложена кирпичами, благодаря чему дом сделался симметричным, как и прочие, более поздние постройки на этой улице. Столь же очевидны были переделки в первом этаже: под лестницей взамен старинной железной двери была поставлена дубовая, а у некогда стрельчатой центральной арки, начинавшейся от самого фундамента, заложены камнем все основание, оба края и верхний свод, так что получилось что-то вроде широкого прямоугольного окна:
Девочка бездумно продолжала разглядывать это опрятное и почтенное жилище ремесленника и перечитывала прибитую слева от двери вывеску, на которой старинными черными буквами по желтому полю было написано: «Гюбер, мастер церковных облачений», – как вдруг ее внимание снова привлек стук открывшегося ставня. На сей раз это был ставень квадратного окна в первом этаже; к окну склонилось взволнованное лицо мужчины с орлиным носом, бугристым выпуклым лбом и густой шапкой волос, уже поседевших, хотя ему было едва сорок пять лет. Мужчина, в свою очередь, забылся на минуту у окна, разглядывая девочку, и его большой, выразительный рот сложился в горькую складку. Потом девочка увидела, как он выпрямился за мелкими зеленоватыми стеклами. Он повернулся, поманил кого-то рукой, и в окне появилась его красивая жена. Стоя рядом, плечо к плечу, с глубоко опечаленными лицами, они не шевелились и не спускали с девочки глаз.
Уже четыреста лет род Гюберов жил в этом доме. Все они были вышивальщики и передавали свое мастерство от отца к сыну. Дом был построен мастером церковных облачений еще при Людовике XI; при Людовике XIV потомок мастера перестроил его, и нынешний Гюбер жил все тут же, как и все его предки, вышивая ризы. Когда ему было двадцать лет, он полюбил шестнадцатилетнюю девушку Гюбертину, полюбил так страстно, что, несмотря на отказ, полученный от ее матери, вдовы чиновника, похитил ее и потом женился на ней. Она была на редкость красива, и эта красота заполняла их жизнь, была их счастьем и их горем. Когда через восемь месяцев уже беременная Гюбертина пришла проститься с умирающей матерью, та лишила ее наследства и прокляла. Гюбертина родила в тот же вечер, и ребенок умер. Казалось, упрямая чиновница не успокоилась даже на кладбище и мстила им из могилы, потому что, несмотря на пламенное желание, у супругов не было больше детей. Двадцать четыре года спустя они все еще оплакивали свою потерю и все больше отчаивались хоть когда-нибудь умилостивить покойницу.
Смущенная взглядами Гюберов, девочка глубже забилась за колонну св. Агнесы; ее беспокоило и то, что улица начала пробуждаться: открывались лавочки, стали появляться люди. Улица Орфевр упиралась концом в боковой фасад собора, дом Гюбера преграждал проход со стороны алтарной абсиды, так что улица была бы настоящим тупиком, если бы с другой стороны от нее не отходила Солнечная улица, которая тянулась узким проходом вдоль боковых часовен и выводила к главному фасаду, на Монастырскую площадь. Прошли две прихожанки и удивленно поглядели на маленькую нищенку, никогда доселе не виданную ими в Бомоне. Снег все падал, так же медленно и упорно. Казалось, с бледным дневным светом холод только усилился, белый саван одел весь город, и под его глухим и плотным покровом слышались лишь отдаленные звуки голосов.
Но вдруг девочка увидела прямо перед собой Гюбертину, вышедшую за хлебом – у нее не было прислуги, – и, дичась, стыдясь своей заброшенности как проступка, отодвинулась еще дальше за колонну.
– Что ты здесь делаешь, крошка? Откуда ты?
Девочка не ответила и закрыла лицо. А между тем она уже не чувствовала своего тела, руки и ноги стали как чужие, и, казалось, самое сердце остановилось и превратилось в ледяшку. Когда добрая женщина со скрытой жалостью отвернулась от нее, девочка, вконец ослабев, упала на колени, бессильно соскользнула в снег, и белые хлопья неслышно покрыли ее могильным саваном. Возвращаясь с еще горячим хлебом, женщина увидела ее на снегу и снова подошла к ней.
– Послушай, детка, тебе нельзя оставаться здесь, под дверью.
Тогда Гюбер, который тоже вышел и стоял на пороге дома, взял у жены хлеб и сказал:
– Возьми-ка ее, принеси!
Не говоря ни слова, Гюбертина взяла девочку на руки. Та не шевелилась, больше не сопротивлялась, ее уносили, как вещь, а она, стиснув зубы и закрыв глаза, совсем холодная и легонькая, точно выпавший из гнезда птенчик, неподвижно лежала на сильных руках.
Когда все вошли в дом, Гюбер закрыл дверь, а Гюбертина со своей ношей на руках прошла через комнату, выходившую на улицу и служившую гостиной. В большом квадратном окне было выставлено несколько вышитых штук материи. Потом она вошла в кухню, некогда служившую общей залой, сохранившуюся почти в полной неприкосновенности, с ее балками, выступающими на потолке, с плиточным полом, починенным в двадцати местах, и огромным камином с каменной облицовкой. На полках была расставлена кухонная утварь: горшки, кастрюли, миски вековой, а то и двухвековой давности, и тут же старинная глиняная посуда, старый фаянс, старые оловянные тарелки. Но в самом камине, во всю ширину очага, стояла настоящая современная плита, большая чугунная плита со сверкающими медными украшениями. Плита была раскалена докрасна, слышно было, как в чайнике кипела вода. А на краю плиты стояла кастрюля, полная горячего кофе с молоком.
– Черт возьми! Здесь, пожалуй, лучше, чем на улице, – сказал Гюбер, кладя хлеб на тяжелый стол времен Людовика XIII, занимавший середину комнаты. – Посади бедняжку возле печки, пусть отогреется.
Гюбертина уже усадила девочку, и пока та приходила в себя, супруги принялись разглядывать ее. Снег таял на ее одежде и стекал вниз тяжелыми каплями. Сквозь дыры огромных мужских башмаков виднелись ее помертвевшие ножки, а под тонким платьем вырисовывалось окоченелое тельце – жалкое тельце, говорившее о горе, о нищете. Вдруг девочку начал бить озноб, она открыла растерянные глаза и метнулась, как зверек, очутившийся в ловушке. Она втянула голову в плечи, стараясь спрятать лицо в тряпье, окутывавшее ее шею и подбородок. Супруги подумали было, что у нее повреждена правая рука: она все время держала ее неподвижно, крепко прижав к груди.
– Не бойся, мы тебе ничего плохого не сделаем… Откуда ты? Кто ты?
Чем дальше, они говорили, тем больше она пугалась. Она обернулась, как будто ожидала увидеть за спиной кого-то, кто сейчас начнет ее бить. Петом она украдкой осмотрела кухню – каменные плиты пола, балки на потолке, блестящую посуду; сквозь два окна неправильной формы, оставшиеся с давних пор, она обвела взглядом весь сад до деревьев епископского парка, белые силуэты которых поднимались над дальней стеной, и, казалось, была удивлена, заметив по левую сторону, за аллеей, абсиду собора с романскими окнами в приделах. Жар от плиты проникал в нее, но она опять задрожала, потом затихла и неподвижно уставилась в пол.
– Ты здешняя, из Бомона?.. Кто твой отец?
Девочка молчала, и Гюбер решил, что ей мешает говорить спазма в горле.
– Чем расспрашивать, – сказал он, – дадим-ка ей лучше чашку горячего кофе с молоком.
Это был разумный совет, и Гюбертина тотчас же дала девочке свою собственную чашку. Пока она готовила ей большие бутерброды, девочка подозрительно оглядывалась и все отодвигалась, но мучительный голод пересилил наконец недоверие, и она начала жадно есть и пить. Ее маленькая рука так дрожала, что проносила куски мимо рта, и взволнованные супруги молчали, чтобы не смущать ее. Девочка ела одной левой рукой, правая была упорно прижата к груди. Кончив есть, она чуть не уронила чашку и неловко, точно калека, поддержала ее локтем.
– У тебя поранена ручка? – спросила Гюбертина. – Не бойся, малютка, покажи нам.
Но едва только прикоснулись к ее руке, как девочка вскочила, стала яростно отбиваться и в борьбе нечаянно разжала руку. Маленькая книжечка в картонном переплете, которую она прижимала под платьем к телу, проскользнула сквозь дыру в лохмотьях и упала. Она хотела подхватить ее, но не успела; и, видя, что эти чужие люди уже открыли книжку и читают, застыла со сжатыми в бешенстве кулаками.
То была книжка воспитанницы попечительства о бедных департамента Сены. На первой странице под изображением Винсента де Поля[1] в овальной рамке был напечатан обычный формуляр: фамилия воспитанницы – просто чернильная черта на пустом белом поле; имя – Анжелика-Мария; время рождения – 22 января 1851 года; принята – 23-го числа того же месяца под номером 1634. Итак, отец и мать неизвестны, – и больше ничего, никакой бумажки, ни даже метрического свидетельства, – ничего, кроме этой холодной официальной книжечки в бледно-розовом матерчатом переплете. Никого на свете, только этот арестантский список, занумерованное одиночество, заброшенность, разнесенная по графам.
– А, подкидыш! – вскрикнула Гюбертина.
И тут в припадке безумного гнева Анжелика заговорила:
– Я лучше всех! Да, я лучше, лучше, лучше!.. Я никогда ни у кого не крала, а они у меня украли все. Отдайте мне то, что вы украли!
Беспомощная гордость, страстное желание стать сильнее до того переполняли все существо, маленькой женщины, что Гюберы застыли в полном изумлении. Они не могли узнать эту белокурую девочку с голубыми глазами и тонкой, стройной, как стебель лилии, шейкой. Глаза ее потемнели, лицо стало злым, а чувственная шея вздулась под притоком нахлынувшей крови. Теперь, отогревшись, она вытягивалась и шипела, точно змейка, подобранная на снегу.
– Какая ты злая! – тихо сказал вышивальщик. – Мы только хотим узнать, кто ты: ведь это для твоей же пользы.
И через женино плечо он снова стал просматривать книжку, которую та перелистывала. На второй странице стояло имя кормилицы: «25 января 1851 года девочка Анжелика-Мария поручена кормилице Франсуазе, жене г-на Гамелша, земледельца по роду занятий, проживающего в общине Суланж, Неверского округа. Упомянутая выше кормилица получила при отбытии плату за первый месяц кормления и вещи для ребенка». Затем следовало свидетельство о крещении, подписанное казенным священником приюта попечительства о бедных, и результаты медицинского освидетельствования ребенка при отъезде и по возвращении. Следующие четыре страницы были сплошь заполнены столбцами отметок о помесячной плате за содержание, и против каждой стояла неразборчивая подпись получившего.
– Вот оно что, Невер! – сказала Гюбертина. – Так ты воспитывалась возле Невера?
Анжелика, вся красная от сознания, что не может помешать этим людям читать, ожесточенно молчала. Но вдруг гнев ее прорвался наружу, она заговорила о своей кормилице:
– Ах, если бы здесь была мама Нини, она непременно побила бы вас. Она за меня заступалась, хоть и колотила. Уж, конечно, там, со свиньями, мне было лучше, чем здесь…
Голос ее пресекался, невнятно, обрывая фразы, она продолжала рассказывать о лугах, где она пасла корову, о большой дороге, где они играли, о том, как они пекли лепешки, как ее укусила большая собака.
Гюбер перебил ее и громко прочел:
– «В случае тяжелой болезни или дурного обращения с ребенком инспектор попечительства имеет право передать его другой кормилице».
Под параграфом имелась запись, что девочка Анжелика-Мария была передана 20 июня 1860 года Терезе, жене г-на Франшома, профессия – цветочники, местожительство – Париж.
– Ладно, – сказал Гюбер, – все понятно. Ты была больна, и тебя отправили в Париж.
Но это все-таки было не так, и чтобы узнать всю историю, Гюберам пришлось вытягивать ее из девочки по частям. Луи Франшом был двоюродным братом матушки Нини. После болезни он приехал на поправку в родную деревню и прожил там месяц. Тогда же его жена Тереза узнала Анжелику и так полюбила ее, что добилась позволения увезти ее с собой в Париж и обучить цветочному ремеслу. Но три месяца спустя муж умер, и Тереза, которая сама сильно захворала, вынуждена была переселиться к своему брату, кожевнику Рабье, жившему в Бомоне. Там она и умерла в начале декабря, перед смертью поручив Анжелику невестке. G тех пор девочка не видела ничего, кроме брани, побоев и всяческих мучений.
– Рабье, – пробормотал Гюбер. – Рабье… Да, да, они кожевники… В нижнем городе, на берегу Линьоля… Муж – пьяница, у жены – дурная слава.
– Они ругали меня подзаборницей, – возмущенно говорила Анжелика; ее гордость невыносимо страдала. – Они говорили, что ублюдку и в канаве хорошо. Бывало, она меня изобьет, а потом поставит мне похлебку прямо на пол, как своему коту… А часто я ложилась спать совсем не евши… В конце концов я удавилась бы.
Девочка гневно и безнадежно махнула рукой.
– Вчера, перед рождеством, они напились с самого утра и набросились на меня вдвоем. Они грозили, что выбьют из меня всю душу; им казалось, что это очень смешно. Но это не вышло, и потом они сами передрались и так колотили друг друга кулаками, что оба повалились на пол, да и легли поперек комнаты. Я даже подумала, что они умерли… А я уже давно решила убежать. Но я хотела взять с собой мою книжечку. Мама Нини много раз показывала ее мне и всегда говорила: «Вот посмотри – это все, что у тебя есть, и если у тебя не будет этой книжечки, то у тебя ничего не будет». Я знала, где они ее прячут – после смерти мамы Терезы, – в верхнем ящике комода… И вот я перешагнула через них, взяла книжку и убежала. Я все время прижимала ее к груди, за пазухой, но она слишком большая, мне казалось, что все, все ее видят, что ее у меня отнимут. О, я бежала, все бежала, а когда стало темно, я замерзла, мне было так холодно там, под дверью! Так холодно! Я думала, что я уже умерла. Но это ничего, книжечка все-таки моя. Вот!
И вдруг бросившись вперед, она вырвала книжку из рук Гюбертины, которая уже успела закрыть ее и как раз собиралась вернуть девочке.
Вдруг она села, расслабленно уронив голову на стол, и разрыдалась, обхватив книжечку руками, прижимаясь щекою к розовой матерчатой обложке. Казалось, все ее существо растворилось в горьком созерцании этих жалких нескольких страничек с потрепанными углами – ее единственного сокровища и единственного звена, связывавшего ее с жизнью. Слезы текли и текли без конца, не облегчая ее сердца. Раздавленная безграничным отчаянием, она вновь обрела прежнее очарование белокурого подростка. Ее фиалковые глаза посветлели от нежности, чистый удлиненный овал лица и изящная выгнутая шейка вновь сделали ее похожей на маленькую святую деву с церковных витражей. Вдруг она схватила руку Гюбертины, прижалась к ней губами, жаждущими ласки, и стала страстно ее целовать.
Потрясенные до глубины души, сами чуть не плача, Гюберы бормотали:
– Милая, дорогая детка!..
Все-таки она не такая уж испорченная. Ее, наверное, можно отучить от этих диких, пугающих выходок.
– Пожалуйста, пожалуйста, не отдавайте меня никому, – шептала Анжелика, – не отдавайте меня другим.
Муж с женой переглянулись. Еще с осени они все собирались взять в обучение какую-нибудь девочку, которая внесла бы веселье в их печальный дом и оживила бы их грустное, бесплодное супружество. Дело было решено в одну минуту.
– Хочешь? – спросил Гюбер.
И Гюбертина спокойно, неторопливо ответила:
– Конечно, хочу.
Не теряя времени, Гюберы занялись формальной стороной дела. Мастер церковных облачений рассказал всю историю мировому судье северного квартала Бомона г-ну Грансир, приходившемуся его жене двоюродным братом, – с ним одним из всей родни она сохранила отношения; тот взял на себя все ведение дела, написал в попечительство о бедных, где Анжелика была хорошо известна по матрикулярному номеру, и выхлопотал славившимся честностью Гюберам разрешение оставить девочку у себя на воспитание. Окружной инспектор попечительства внес нужные данные в ее книжку и составил с новым воспитателем контракт, по коему последний обязывался обходиться с девочкой ласково, содержать ее в чистоте, посылать в школу, водить в церковь и предоставить ей отдельную кровать для спанья. Попечительство со своей стороны обязывалось, согласно установленным правилам, выплачивать соответствующее вознаграждение и снабжать ребенка одеждой.
Все было сделано в десять дней. Анжелику устроили наверху, рядом с чердаком, в мансарде, выходившей окнами в сад. И она уже успела получить первые уроки вышивания. В воскресенье утром, перед тем как пойти с нею к обедне, Гюбертина открыла стоявший в мастерской старинный сундучок, в котором держали золото для вышивок, и положила при девочке ее книжку на самое дно.
– Вот, смотри, куда я ее кладу, и запомни хорошенько. Если когда-нибудь захочешь, то можешь прийти и взять ее.
В это утро, входя в церковь, Анжелика опять оказалась у портала св. Агнесы. На неделе стояла оттепель, потом снова ударил сильный мороз, и наполовину оттаявший снег на скульптурах заледенел, образовав причудливые сочетания гроздьев и сосулек. Теперь все было ледяное, святые девы оделись в прозрачные платья со стеклянными кружевами. Доротея держала светильник, и прозрачное масло стекало с ее рук; на Цецилии была серебряная корона, с которой потоком осыпались сверкающие жемчужины; истерзанная железными щипцами грудь Агаты была закована в хрустальную кирасу. Сцены на фронтоне и маленькие святые девы под арками, казалось, уже целые века просвечивают сквозь стекло и драгоценные камни огромной ледяной раки. А сама Агнеса облачилась в сотканную из света и вышитую звездами придворную мантию со шлейфом. Руно ее ягненка стало алмазным, а пальмовая ветвь в ее руке – голубой, как небо. Весь портал сверкал и сиял в чистом морозном воздухе.
Анжелика вспомнила ночь, проведенную здесь, под покровительством дев. Она подняла голову и улыбнулась им.
Улица еще спала после праздника. Пробило шесть часов. В голубых предрассветных сумерках, за пеленой медленно и упорно падающих снежинок, смутно виднелось одно-единственное живое существо: то была девочка лет девяти, приютившаяся под дверными сводами собора. Она провела здесь всю ночь, дрожа от холода и стараясь укрыться как можно лучше. На ней были какие-то лохмотья, голова повязана обрывком фуляра, грубые мужские башмаки надеты на босу ногу. Вероятно, девочка исходила весь город, прежде чем забиться сюда, и упала здесь, сраженная усталостью. Для нее это был край земли, последнее прибежище, и дальше – никого, ничего, полная заброшенность. Смертельный голод и холод терзали ее. Задыхаясь от слабости, со сдавленным тоскою сердцем, она уже перестала бороться, и, когда резкий порыв ветра вихрем завивал снег, только смутный инстинкт, бессознательная телесная воля заставляли ее шевелиться, менять место, стараясь поглубже забиться под эти древние каменные своды.
Часы проходили за часами. Девочка сидела, прислонившись к колонне, в простенке между двумя одинаковыми нишами с двустворчатыми дверьми. На колонне стояла статуя св. Агнесы, тринадцатилетней мученицы, такой же девочки, как и она сама, с пальмовой ветвью в руке, с ягненком у ног. А на фронтоне, над перекладиной, в наивных горельефах развертывалась вся история маленькой девственницы, Христовой невесты: вот ее воспитатель, после того как она отвергла его сына, приводит ее нагишом в зазорное место, но распущенные волосы Агнесы чудесно вырастают и закрывают ее; вот она на костре, но пламя, не трогая ее тела, разлетается в стороны и охватывает палачей, едва успевших поджечь хворост; вот чудо, сотворенное мощами Агнесы: излечение от проказы дочери императора Констанции, – и чудо, сотворенное иконой Агнесы: священник, отец Павлин, мучимый плотскими страстями, по совету папы подает иконе кольцо с изумрудом, а та протянула палец, взяла кольцо и убрала палец обратно, кольцо же можно видеть на нем и посейчас; этот случай исцелил отца Павлина. На верхушке фронтона было изображено, как св. Агнеса возносится наконец на небо и ее, такую маленькую, почти девочку, берет в жены ее нареченный Иисус и приникает к ней бесконечно сладостным поцелуем.
Пронизывающий ветер метался по улице, снег хлестал в лицо, казалось, белые сугробы совсем погребут под собою порог, и девочка, забравшись на подножие колонны, прижалась к статуям святых дев, стоявшим в амбразуре. То были подруги Агнесы, ее постоянные спутницы. Три из них помещались по правую сторону: св. Доротея, которая питалась в тюрьме хлебом, ниспосланным ей чудом, св. Варвара, жившая в башне, и св. Женевьева, чья девственность спасла Париж, – и три по левую: св. Агата с вывернутыми и вырванными грудями, св. Христина, бросившая в лицо истязавшему ее отцу кусок собственного мяса, и св. Цецилия, которую полюбил ангел. А над ними еще и еще возвышались девы. Три тесных ряда дев подымались вместе с тремя арками, украшая изгибы сводов торжествующим цветением девственных тел: внизу их терзали, раздирали на части, наверху их приветствовали летучие сонмы херувимов, и они в восторженном блаженстве водворялись среди небесных сфер.
Прошло много времени, становилось все светлее, пробило восемь часов, а никто еще не помог девочке. Если бы она не утаптывала снег, он засыпал бы ее до самых плеч. Старинная дверь за ее спиной была вся покрыта снегом и побелела, точно опушенная горностаем, как и скамья у подножия фасада, такого голого и гладкого, что ни одна снежинка не задерживалась на нем. Большие статуи дев в амбразуре были особенно пышно одеты снегом и сверкали чистотой от белых ног до белых волос. Группы на фронтоне над ними и маленькие девы, видневшиеся среди острых изломов под сводами, были расцвечены белыми мазками на темном фоне, а на самом верху фронтона, в заключительной сцене небесного брака Агнесы, казалось, архангелы прославляли деву, осыпая ее дождем белых роз. И над всем этим, сверкая девственной белизной тела, покрытого незапятнанным снегом, с белой пальмовой ветвью в руке, с белым ягненком у ног, среди жестокой неподвижности морозного воздуха стояла на колонне дева-ребенок, цепенея в таинственном сиянии торжествующей девственности. А у ног ее скорчился другой ребенок, такая же несчастная девочка, тоже вся белая под снегом, такая белая и окоченевшая, что ее уже нельзя было отличить от больших статуй, и казалось, что она тоже из камня.
Меж тем на одном из спящих фасадов вдруг хлопнул открывшийся ставень, и девочка подняла голову. Во втором этаже дома, примыкавшего к самому собору, справа от нее, распахнулось окно. Очень красивая темноволосая женщина лет. сорока выглянула на улицу. И хотя на дворе стоял мороз, а руки ее были обнажены, она застыла на минуту в окне, увидев шевелящегося на паперти ребенка. Удивление и жалость омрачили ее спокойное лицо. Потом женщина вздрогнула и захлопнула окошко. Но она унесла с собой мелькнувшее видение: повязанная обрывком фуляра белокурая детская головка с глазами цвета фиалки, продолговатое личико, покатые плечи и тонкая, длинная, изящная, как стебель лилии, шейка. Но лицо и шея посинели от холода, детские ручки и ножки помертвели, и живым казался только легкий пар дыхания.
Девочка все глядела вверх, на дом, узкий двухэтажный дом, очень старый, построенный, наверное, в конце пятнадцатого столетия. Он прижался к самому собору и выступал между двумя контрфорсами, как бородавка меж пальцев ноги великана. И укрытый таким образом дом великолепно сохранился. Его первый этаж был каменный, второй – деревянный, украшенный между бревен кирпичной облицовкой; конек над фронтоном выдавался на целый метр вперед, в левом углу возвышалась башенка с выступающей лестницей и старинным узким окошком, на котором еще сохранился свинцовый переплет. Но все-таки со временем пришлось кое-что изменить. Черепичная крыша относилась, вероятно, к эпохе Людовика XIV. Можно было легко различить и другие переделки той же поры: окно, прорубленное в подножии башенки, деревянные рамы взамен металлических переплетов прежних витражей. Средняя из трех оконных ниш второго этажа была заложена кирпичами, благодаря чему дом сделался симметричным, как и прочие, более поздние постройки на этой улице. Столь же очевидны были переделки в первом этаже: под лестницей взамен старинной железной двери была поставлена дубовая, а у некогда стрельчатой центральной арки, начинавшейся от самого фундамента, заложены камнем все основание, оба края и верхний свод, так что получилось что-то вроде широкого прямоугольного окна:
Девочка бездумно продолжала разглядывать это опрятное и почтенное жилище ремесленника и перечитывала прибитую слева от двери вывеску, на которой старинными черными буквами по желтому полю было написано: «Гюбер, мастер церковных облачений», – как вдруг ее внимание снова привлек стук открывшегося ставня. На сей раз это был ставень квадратного окна в первом этаже; к окну склонилось взволнованное лицо мужчины с орлиным носом, бугристым выпуклым лбом и густой шапкой волос, уже поседевших, хотя ему было едва сорок пять лет. Мужчина, в свою очередь, забылся на минуту у окна, разглядывая девочку, и его большой, выразительный рот сложился в горькую складку. Потом девочка увидела, как он выпрямился за мелкими зеленоватыми стеклами. Он повернулся, поманил кого-то рукой, и в окне появилась его красивая жена. Стоя рядом, плечо к плечу, с глубоко опечаленными лицами, они не шевелились и не спускали с девочки глаз.
Уже четыреста лет род Гюберов жил в этом доме. Все они были вышивальщики и передавали свое мастерство от отца к сыну. Дом был построен мастером церковных облачений еще при Людовике XI; при Людовике XIV потомок мастера перестроил его, и нынешний Гюбер жил все тут же, как и все его предки, вышивая ризы. Когда ему было двадцать лет, он полюбил шестнадцатилетнюю девушку Гюбертину, полюбил так страстно, что, несмотря на отказ, полученный от ее матери, вдовы чиновника, похитил ее и потом женился на ней. Она была на редкость красива, и эта красота заполняла их жизнь, была их счастьем и их горем. Когда через восемь месяцев уже беременная Гюбертина пришла проститься с умирающей матерью, та лишила ее наследства и прокляла. Гюбертина родила в тот же вечер, и ребенок умер. Казалось, упрямая чиновница не успокоилась даже на кладбище и мстила им из могилы, потому что, несмотря на пламенное желание, у супругов не было больше детей. Двадцать четыре года спустя они все еще оплакивали свою потерю и все больше отчаивались хоть когда-нибудь умилостивить покойницу.
Смущенная взглядами Гюберов, девочка глубже забилась за колонну св. Агнесы; ее беспокоило и то, что улица начала пробуждаться: открывались лавочки, стали появляться люди. Улица Орфевр упиралась концом в боковой фасад собора, дом Гюбера преграждал проход со стороны алтарной абсиды, так что улица была бы настоящим тупиком, если бы с другой стороны от нее не отходила Солнечная улица, которая тянулась узким проходом вдоль боковых часовен и выводила к главному фасаду, на Монастырскую площадь. Прошли две прихожанки и удивленно поглядели на маленькую нищенку, никогда доселе не виданную ими в Бомоне. Снег все падал, так же медленно и упорно. Казалось, с бледным дневным светом холод только усилился, белый саван одел весь город, и под его глухим и плотным покровом слышались лишь отдаленные звуки голосов.
Но вдруг девочка увидела прямо перед собой Гюбертину, вышедшую за хлебом – у нее не было прислуги, – и, дичась, стыдясь своей заброшенности как проступка, отодвинулась еще дальше за колонну.
– Что ты здесь делаешь, крошка? Откуда ты?
Девочка не ответила и закрыла лицо. А между тем она уже не чувствовала своего тела, руки и ноги стали как чужие, и, казалось, самое сердце остановилось и превратилось в ледяшку. Когда добрая женщина со скрытой жалостью отвернулась от нее, девочка, вконец ослабев, упала на колени, бессильно соскользнула в снег, и белые хлопья неслышно покрыли ее могильным саваном. Возвращаясь с еще горячим хлебом, женщина увидела ее на снегу и снова подошла к ней.
– Послушай, детка, тебе нельзя оставаться здесь, под дверью.
Тогда Гюбер, который тоже вышел и стоял на пороге дома, взял у жены хлеб и сказал:
– Возьми-ка ее, принеси!
Не говоря ни слова, Гюбертина взяла девочку на руки. Та не шевелилась, больше не сопротивлялась, ее уносили, как вещь, а она, стиснув зубы и закрыв глаза, совсем холодная и легонькая, точно выпавший из гнезда птенчик, неподвижно лежала на сильных руках.
Когда все вошли в дом, Гюбер закрыл дверь, а Гюбертина со своей ношей на руках прошла через комнату, выходившую на улицу и служившую гостиной. В большом квадратном окне было выставлено несколько вышитых штук материи. Потом она вошла в кухню, некогда служившую общей залой, сохранившуюся почти в полной неприкосновенности, с ее балками, выступающими на потолке, с плиточным полом, починенным в двадцати местах, и огромным камином с каменной облицовкой. На полках была расставлена кухонная утварь: горшки, кастрюли, миски вековой, а то и двухвековой давности, и тут же старинная глиняная посуда, старый фаянс, старые оловянные тарелки. Но в самом камине, во всю ширину очага, стояла настоящая современная плита, большая чугунная плита со сверкающими медными украшениями. Плита была раскалена докрасна, слышно было, как в чайнике кипела вода. А на краю плиты стояла кастрюля, полная горячего кофе с молоком.
– Черт возьми! Здесь, пожалуй, лучше, чем на улице, – сказал Гюбер, кладя хлеб на тяжелый стол времен Людовика XIII, занимавший середину комнаты. – Посади бедняжку возле печки, пусть отогреется.
Гюбертина уже усадила девочку, и пока та приходила в себя, супруги принялись разглядывать ее. Снег таял на ее одежде и стекал вниз тяжелыми каплями. Сквозь дыры огромных мужских башмаков виднелись ее помертвевшие ножки, а под тонким платьем вырисовывалось окоченелое тельце – жалкое тельце, говорившее о горе, о нищете. Вдруг девочку начал бить озноб, она открыла растерянные глаза и метнулась, как зверек, очутившийся в ловушке. Она втянула голову в плечи, стараясь спрятать лицо в тряпье, окутывавшее ее шею и подбородок. Супруги подумали было, что у нее повреждена правая рука: она все время держала ее неподвижно, крепко прижав к груди.
– Не бойся, мы тебе ничего плохого не сделаем… Откуда ты? Кто ты?
Чем дальше, они говорили, тем больше она пугалась. Она обернулась, как будто ожидала увидеть за спиной кого-то, кто сейчас начнет ее бить. Петом она украдкой осмотрела кухню – каменные плиты пола, балки на потолке, блестящую посуду; сквозь два окна неправильной формы, оставшиеся с давних пор, она обвела взглядом весь сад до деревьев епископского парка, белые силуэты которых поднимались над дальней стеной, и, казалось, была удивлена, заметив по левую сторону, за аллеей, абсиду собора с романскими окнами в приделах. Жар от плиты проникал в нее, но она опять задрожала, потом затихла и неподвижно уставилась в пол.
– Ты здешняя, из Бомона?.. Кто твой отец?
Девочка молчала, и Гюбер решил, что ей мешает говорить спазма в горле.
– Чем расспрашивать, – сказал он, – дадим-ка ей лучше чашку горячего кофе с молоком.
Это был разумный совет, и Гюбертина тотчас же дала девочке свою собственную чашку. Пока она готовила ей большие бутерброды, девочка подозрительно оглядывалась и все отодвигалась, но мучительный голод пересилил наконец недоверие, и она начала жадно есть и пить. Ее маленькая рука так дрожала, что проносила куски мимо рта, и взволнованные супруги молчали, чтобы не смущать ее. Девочка ела одной левой рукой, правая была упорно прижата к груди. Кончив есть, она чуть не уронила чашку и неловко, точно калека, поддержала ее локтем.
– У тебя поранена ручка? – спросила Гюбертина. – Не бойся, малютка, покажи нам.
Но едва только прикоснулись к ее руке, как девочка вскочила, стала яростно отбиваться и в борьбе нечаянно разжала руку. Маленькая книжечка в картонном переплете, которую она прижимала под платьем к телу, проскользнула сквозь дыру в лохмотьях и упала. Она хотела подхватить ее, но не успела; и, видя, что эти чужие люди уже открыли книжку и читают, застыла со сжатыми в бешенстве кулаками.
То была книжка воспитанницы попечительства о бедных департамента Сены. На первой странице под изображением Винсента де Поля[1] в овальной рамке был напечатан обычный формуляр: фамилия воспитанницы – просто чернильная черта на пустом белом поле; имя – Анжелика-Мария; время рождения – 22 января 1851 года; принята – 23-го числа того же месяца под номером 1634. Итак, отец и мать неизвестны, – и больше ничего, никакой бумажки, ни даже метрического свидетельства, – ничего, кроме этой холодной официальной книжечки в бледно-розовом матерчатом переплете. Никого на свете, только этот арестантский список, занумерованное одиночество, заброшенность, разнесенная по графам.
– А, подкидыш! – вскрикнула Гюбертина.
И тут в припадке безумного гнева Анжелика заговорила:
– Я лучше всех! Да, я лучше, лучше, лучше!.. Я никогда ни у кого не крала, а они у меня украли все. Отдайте мне то, что вы украли!
Беспомощная гордость, страстное желание стать сильнее до того переполняли все существо, маленькой женщины, что Гюберы застыли в полном изумлении. Они не могли узнать эту белокурую девочку с голубыми глазами и тонкой, стройной, как стебель лилии, шейкой. Глаза ее потемнели, лицо стало злым, а чувственная шея вздулась под притоком нахлынувшей крови. Теперь, отогревшись, она вытягивалась и шипела, точно змейка, подобранная на снегу.
– Какая ты злая! – тихо сказал вышивальщик. – Мы только хотим узнать, кто ты: ведь это для твоей же пользы.
И через женино плечо он снова стал просматривать книжку, которую та перелистывала. На второй странице стояло имя кормилицы: «25 января 1851 года девочка Анжелика-Мария поручена кормилице Франсуазе, жене г-на Гамелша, земледельца по роду занятий, проживающего в общине Суланж, Неверского округа. Упомянутая выше кормилица получила при отбытии плату за первый месяц кормления и вещи для ребенка». Затем следовало свидетельство о крещении, подписанное казенным священником приюта попечительства о бедных, и результаты медицинского освидетельствования ребенка при отъезде и по возвращении. Следующие четыре страницы были сплошь заполнены столбцами отметок о помесячной плате за содержание, и против каждой стояла неразборчивая подпись получившего.
– Вот оно что, Невер! – сказала Гюбертина. – Так ты воспитывалась возле Невера?
Анжелика, вся красная от сознания, что не может помешать этим людям читать, ожесточенно молчала. Но вдруг гнев ее прорвался наружу, она заговорила о своей кормилице:
– Ах, если бы здесь была мама Нини, она непременно побила бы вас. Она за меня заступалась, хоть и колотила. Уж, конечно, там, со свиньями, мне было лучше, чем здесь…
Голос ее пресекался, невнятно, обрывая фразы, она продолжала рассказывать о лугах, где она пасла корову, о большой дороге, где они играли, о том, как они пекли лепешки, как ее укусила большая собака.
Гюбер перебил ее и громко прочел:
– «В случае тяжелой болезни или дурного обращения с ребенком инспектор попечительства имеет право передать его другой кормилице».
Под параграфом имелась запись, что девочка Анжелика-Мария была передана 20 июня 1860 года Терезе, жене г-на Франшома, профессия – цветочники, местожительство – Париж.
– Ладно, – сказал Гюбер, – все понятно. Ты была больна, и тебя отправили в Париж.
Но это все-таки было не так, и чтобы узнать всю историю, Гюберам пришлось вытягивать ее из девочки по частям. Луи Франшом был двоюродным братом матушки Нини. После болезни он приехал на поправку в родную деревню и прожил там месяц. Тогда же его жена Тереза узнала Анжелику и так полюбила ее, что добилась позволения увезти ее с собой в Париж и обучить цветочному ремеслу. Но три месяца спустя муж умер, и Тереза, которая сама сильно захворала, вынуждена была переселиться к своему брату, кожевнику Рабье, жившему в Бомоне. Там она и умерла в начале декабря, перед смертью поручив Анжелику невестке. G тех пор девочка не видела ничего, кроме брани, побоев и всяческих мучений.
– Рабье, – пробормотал Гюбер. – Рабье… Да, да, они кожевники… В нижнем городе, на берегу Линьоля… Муж – пьяница, у жены – дурная слава.
– Они ругали меня подзаборницей, – возмущенно говорила Анжелика; ее гордость невыносимо страдала. – Они говорили, что ублюдку и в канаве хорошо. Бывало, она меня изобьет, а потом поставит мне похлебку прямо на пол, как своему коту… А часто я ложилась спать совсем не евши… В конце концов я удавилась бы.
Девочка гневно и безнадежно махнула рукой.
– Вчера, перед рождеством, они напились с самого утра и набросились на меня вдвоем. Они грозили, что выбьют из меня всю душу; им казалось, что это очень смешно. Но это не вышло, и потом они сами передрались и так колотили друг друга кулаками, что оба повалились на пол, да и легли поперек комнаты. Я даже подумала, что они умерли… А я уже давно решила убежать. Но я хотела взять с собой мою книжечку. Мама Нини много раз показывала ее мне и всегда говорила: «Вот посмотри – это все, что у тебя есть, и если у тебя не будет этой книжечки, то у тебя ничего не будет». Я знала, где они ее прячут – после смерти мамы Терезы, – в верхнем ящике комода… И вот я перешагнула через них, взяла книжку и убежала. Я все время прижимала ее к груди, за пазухой, но она слишком большая, мне казалось, что все, все ее видят, что ее у меня отнимут. О, я бежала, все бежала, а когда стало темно, я замерзла, мне было так холодно там, под дверью! Так холодно! Я думала, что я уже умерла. Но это ничего, книжечка все-таки моя. Вот!
И вдруг бросившись вперед, она вырвала книжку из рук Гюбертины, которая уже успела закрыть ее и как раз собиралась вернуть девочке.
Вдруг она села, расслабленно уронив голову на стол, и разрыдалась, обхватив книжечку руками, прижимаясь щекою к розовой матерчатой обложке. Казалось, все ее существо растворилось в горьком созерцании этих жалких нескольких страничек с потрепанными углами – ее единственного сокровища и единственного звена, связывавшего ее с жизнью. Слезы текли и текли без конца, не облегчая ее сердца. Раздавленная безграничным отчаянием, она вновь обрела прежнее очарование белокурого подростка. Ее фиалковые глаза посветлели от нежности, чистый удлиненный овал лица и изящная выгнутая шейка вновь сделали ее похожей на маленькую святую деву с церковных витражей. Вдруг она схватила руку Гюбертины, прижалась к ней губами, жаждущими ласки, и стала страстно ее целовать.
Потрясенные до глубины души, сами чуть не плача, Гюберы бормотали:
– Милая, дорогая детка!..
Все-таки она не такая уж испорченная. Ее, наверное, можно отучить от этих диких, пугающих выходок.
– Пожалуйста, пожалуйста, не отдавайте меня никому, – шептала Анжелика, – не отдавайте меня другим.
Муж с женой переглянулись. Еще с осени они все собирались взять в обучение какую-нибудь девочку, которая внесла бы веселье в их печальный дом и оживила бы их грустное, бесплодное супружество. Дело было решено в одну минуту.
– Хочешь? – спросил Гюбер.
И Гюбертина спокойно, неторопливо ответила:
– Конечно, хочу.
Не теряя времени, Гюберы занялись формальной стороной дела. Мастер церковных облачений рассказал всю историю мировому судье северного квартала Бомона г-ну Грансир, приходившемуся его жене двоюродным братом, – с ним одним из всей родни она сохранила отношения; тот взял на себя все ведение дела, написал в попечительство о бедных, где Анжелика была хорошо известна по матрикулярному номеру, и выхлопотал славившимся честностью Гюберам разрешение оставить девочку у себя на воспитание. Окружной инспектор попечительства внес нужные данные в ее книжку и составил с новым воспитателем контракт, по коему последний обязывался обходиться с девочкой ласково, содержать ее в чистоте, посылать в школу, водить в церковь и предоставить ей отдельную кровать для спанья. Попечительство со своей стороны обязывалось, согласно установленным правилам, выплачивать соответствующее вознаграждение и снабжать ребенка одеждой.
Все было сделано в десять дней. Анжелику устроили наверху, рядом с чердаком, в мансарде, выходившей окнами в сад. И она уже успела получить первые уроки вышивания. В воскресенье утром, перед тем как пойти с нею к обедне, Гюбертина открыла стоявший в мастерской старинный сундучок, в котором держали золото для вышивок, и положила при девочке ее книжку на самое дно.
– Вот, смотри, куда я ее кладу, и запомни хорошенько. Если когда-нибудь захочешь, то можешь прийти и взять ее.
В это утро, входя в церковь, Анжелика опять оказалась у портала св. Агнесы. На неделе стояла оттепель, потом снова ударил сильный мороз, и наполовину оттаявший снег на скульптурах заледенел, образовав причудливые сочетания гроздьев и сосулек. Теперь все было ледяное, святые девы оделись в прозрачные платья со стеклянными кружевами. Доротея держала светильник, и прозрачное масло стекало с ее рук; на Цецилии была серебряная корона, с которой потоком осыпались сверкающие жемчужины; истерзанная железными щипцами грудь Агаты была закована в хрустальную кирасу. Сцены на фронтоне и маленькие святые девы под арками, казалось, уже целые века просвечивают сквозь стекло и драгоценные камни огромной ледяной раки. А сама Агнеса облачилась в сотканную из света и вышитую звездами придворную мантию со шлейфом. Руно ее ягненка стало алмазным, а пальмовая ветвь в ее руке – голубой, как небо. Весь портал сверкал и сиял в чистом морозном воздухе.
Анжелика вспомнила ночь, проведенную здесь, под покровительством дев. Она подняла голову и улыбнулась им.
II
Бомон состоит из двух резко разграниченных и совершенно отличных городов: Бомона-при-Храме и Бомона-Городка. Бомон-при-Храме стоит на возвышенности, в центре его находится собор двенадцатого века и епископство – семнадцатого. Жителей в городе всего около тысячи душ, и они ютятся в тесноте и духоте, в глубине узких и кривых улиц. Бомон-Городок расположен у подножия холма, на берегу Линьоля. Это старинная слобода, разбогатевшая и разросшаяся благодаря кружевным и ткацким фабрикам. В ней целых десять тысяч жителей, много просторных площадей и прекрасное, вполне современное здание префектуры. Обе части города – северная и южная – связаны между собой только в административном отношении. Несмотря на то, что от Бомона до Парижа всего каких-нибудь сто двадцать километров, то есть два часа езды, Бомон-при-Храме все еще как будто замурован в своих старинных укреплениях, хотя от них осталось только трое ворот. Уже пятьсот лет постоянное население города занимается все теми же ремеслами и живет, от отца к сыну, по заветам и правилам предков.