Страница:
– Ну что, сударь?.. Не приступить ли нам? – продолжала она. – Надеюсь, вы простите мою назойливость… Не стесняйтесь, пойте полным голосом, господина Дюверье нет дома… Вы, наверно, слышали, как он хвастает, что совершенно не выносит музыки?
В ее голосе было столько презрения, когда она произносила эту фразу, что Октав позволил себе усмехнуться. Впрочем, это была единственная жалоба на мужа, которая у нее прорывалась при посторонних, и то лишь тогда, когда он уж очень изводил ее своими насмешками над ее любовью к музыке. А вообще-то у нее хватало силы воли, чтобы скрывать ненависть и физическое отвращение, которое она к нему испытывала.
– Как можно не любить музыку? – с восторженным видом повторял Октав, желая сказать ей что-нибудь приятное.
Она села за рояль. На нотном пюпитре был раскрыт сборник старинных мелодий. Она выбрала отрывки из «Земиры и Азора» Гретри. Заметив, что молодой человек с грехом пополам разбирает ноты, она сначала заставила его петь вполголоса. Затем она сыграла вступление, и он начал:
Октав, сильно польщенный, закончил куплет:
– А теперь внимание!.. – продолжала она. – Здесь надо вложить побольше экспрессии… Начинайте смело!..
На бесстрастном лице г-жи Дюверье появилось мечтательное выражение, и исполненные неги глаза ее остановились на нем. Думая, что ею овладевает страстное чувство, он и сам оживился, и она показалась ему очаровательной. Из соседних комнат не доносилось ни малейшего звука; неясный сумрак огромной гостиной, казалось, навевал на них сладостную истому; нагнувшись к ней и грудью касаясь ее волос, чтобы лучше видеть ноты, он с трепетным вздохом пропел последнюю строфу:
– У вас отлично пойдет!.. – произнесла она. – Только более резко подчеркивайте ритм… Вот так!
И она раз двадцать повторила одну и ту же музыкальную фразу:
– Сударыня! Сударыня!
Г-жа Дюверье вздрогнула от неожиданности, узнав голос своей горничной Клеманс.
– А? Что такое?
– Сударыня, ваш отец упал лицом на свои бумаги и не шевелится. Нам просто страшно…
Тут Клотильда, еще не поняв хорошенько, что произошло, в большом изумлении поднялась от фортепьяно и пошла вслед за Клеманс.
Октав не решился пойти за ней и, переминаясь с ноги на ногу, продолжал стоять посреди гостиной. Однако после нескольких минут колебаний и неловкости, услышав поспешные шаги и встревоженные голоса, он набрался смелости и, миновав какую-то неосвещенную комнату, вошел в спальню старика Вабра. Сюда уже успела сбежаться вся прислуга – Жюли в кухонном фартуке, Клеманс и Ипполит, оба еще под впечатлением прерванной партии в домино; все они с испуганным видом толпились вокруг старика Вабра, в то время как Клотильда, нагнувшись к его уху, умоляла его сказать хоть одно слово. Но он продолжал лежать все так же неподвижно, уткнувшись носом в свои карточки. Падая, он, по-видимому, ударился лбом о чернильницу, и чернила забрызгали его левый глаз, тоненькими струйками стекая к губам.
– У него удар, – прошептал Октав. – Его нельзя оставлять здесь; необходимо перенести его на кровать.
Г-жа Дюверье растерялась. Волнение мало-помалу рассеяло ее обычную невозмутимость.
– Вы думаете? – повторяла она. – О боже! Бедный отец!
Ипполит не слишком торопился. Видно было, что он чем-то обеспокоен и что ему противно притронуться к старику, который, чего доброго, скончается у него на руках. Октав вынужден был прикрикнуть на него, чтобы тот ему помог, и они вдвоем перенесли старика на кровать.
– Принесите-ка теплой воды, – сказал Октав, обращаясь к Жюли. – Обмойте ему лицо!
Тут Клотильду взяла злость на мужа. И где его только носит в такое время? Что она будет делать, если случится несчастье? Он, как нарочно, не бывает дома именно в те минуты, когда он нужен. А ведь одному богу известно, как редко в нем нуждаются! Октав прервал ее, посоветовав послать за доктором Жюйера, Никому это не пришло в голову. Ипполит, радуясь, что вырвется на свежий воздух, тотчас же отправился с этим поручением.
– Оставить меня одну! – продолжала жаловаться Клотильда. – Я себе представляю, сколько тут дел нужно будет устроить… О, бедный отец!..
– Хотите, я оповещу родных? – предложил Октав. – Можно позвать ваших братьев. Во всяком случае, это не помешало бы…
Она не отвечала. Две крупные слезы стояли у нее в глазах, когда она смотрела, как Клеманс и Жюли пытаются раздеть старика. Однако она удержала Октава: ее брата Огюста нет дома, – у него в этот вечер какое-то деловое свидание. А что касается Теофиля, то ему лучше и не показываться, ибо один его вид может доконать старика. И г-жа Дюверье тут же рассказала Октаву, что старик в этот день сам приходил к детям в квартиру напротив, потому что они просрочили квартирную плату, и они очень грубо с ним обошлись, особенно Валери. Она не только отказалась платить, но еще потребовала денег, которые старик им обещал, когда они поженились. По словам Клотильды, припадок, несомненно, вызван этой сценой, потому что старик вернулся оттуда в ужасном состоянии.
– Сударыня, – заметила Клеманс, – одна сторона у вашего папаши совсем похолодела.
Слова горничной удвоили негодование г-жи Дюверье. Она теперь молчала из боязни, как бы у нее при слугах не вырвалось чего-нибудь лишнего. Мужу, видимо, наплевать на их дела! Если бы она хоть сама знала законы! Она не в состоянии была усидеть на месте и все время ходила взад и вперед около отцовской кровати. Внимание Октава было отвлечено карточками, и он уставился глазами на ужасающую груду их, устилавшую весь стол. В большом дубовом ящике лежали тщательно рассортированные куски картона – итог целой жизни, посвященной бессмысленному труду. На одном из кусков картона Октав прочитал: «Изидор Шарботель»; Салон 1857 г. – «Аталанта»; Салон 1859 г. – «Лев Андрокла»; Салон 1861 г. – «Портрет г-на П.».
Но вдруг он увидел перед собой Клотильду.
– Поезжайте за ним! – тихим, но решительным голосом произнесла она.
Когда Октав пытался выразить изумление, она передернула плечами, как бы отбрасывая этим движением версию о пресловутом докладе по делу о доме на улице Прованс, – один из постоянно имевшихся у нее наготове предлогов для посторонних. Она была так взволнована, что больше не считала нужным что-либо скрывать.
– Вы, наверно, знаете, на улице Серизе… Об этом знают все наши знакомые.
Он стал было возражать:
– Клянусь вам, сударыня!..
– Не защищайте вы его! – возразила она. – Я даже очень этому рада. По мне пусть хоть вечно там торчит! Боже мой, если бы не отец!..
Октав молча поклонился. Жюли кончиком мокрого полотенца обмывала старику Вабру глаз. Но чернила успели засохнуть, и брызги в виде чуть заметных бледных пятнышек въелись в кожу. Г-жа Дюверье велела Жюли не тереть так сильно. Затем, подойдя к стоявшему у самых дверей Октаву, еле слышно проговорила:
– Никому ни слова! Незачем тревожить всех… Возьмите фиакр, поезжайте туда и во что бы то ни стало привезите его домой.
Едва только Октав вышел, как Клотильда опустилась на стул у изголовья больного. Он по-прежнему был без сознания; его протяжное затрудненное дыхание одно только и нарушало унылую тишину комнаты, А доктор все не появлялся. Когда Клотильда осталась одна с обеими испуганными служанками, ею овладело глубокое отчаяние, и она громко разрыдалась.
Дядюшка Башелар в этот вечер как раз пригласил Дюверье в Английское кафе, – непонятно, из каких побуждений, быть может ради удовольствия угостить советника Палаты и показать, как коммерсанты умеют сорить деньгами. Он привел в кафе также Трюбло и Гелена. Таким образом, их оказалось четверо мужчин и ни одной женщины, – он считал, что женщины не умеют есть; они не понимают толка в трюфелях и только портят другим аппетит. (К слову сказать, дядюшка был известен но всей линии бульваров роскошными обедами, которые он задавал, когда к нему приезжал какой-нибудь клиент из глубин Индии и Бразилии, обедами по триста франков с персоны, поддерживавшими честь французского торгового класса. В таких случаях его буквально одолевала страсть к мотовству. Он требовал самых что ни на есть дорогих яств, гастрономических редкостей, даже порой и несъедобных: волжских стерлядей, угрей с Тибра, шотландских дупелей, шведских дроф, медвежьих лав из Шварцвальда, бизоньих горбов из Америки, репы из Тельтова, карликовых тыкв из Греции. Он спрашивал также каких-то необычайных, не по сезону, деликатесов – персиков в декабре, куропаток в июле. Кроме того, он еще настаивал на какой-то особой сервировке – цветах, серебре, хрустальной посуде – и на таком: обслуживании, от которого весь ресторан ходил ходуном. Не признавая ни одно вино достаточно выдержанным, мечтая об уникальных напитках, по два луидора за бокал, он, в погоне за самыми изысканными, никому неведомыми марками, заставлял обшаривать для себя все погреба.
В этот вечер, ввиду того, что дело происходило летом, когда все имеется в изобилии, ему трудно было всадить в угощение большую сумму. Меню, составленное еще накануне, было примечательным, – суп-пюре из спаржи с маленькими пирожками а ля Помпадур. После супа – форель по-женевски, говяжье филе а ля Шатобриан, затем ортоланы а ля Лукулл и салат из раков. Затем жаркое – филе дикой козы, к нему – артишоки и, наконец, шоколадное суфле и сесильен из фруктов. Это было скромно, но вместе с тем грандиозно, и вдобавок еще сопровождалось истинно царским выбором вия: за супом – старая мадера, к закускам – шато-фильго 58-го года; к форели и говядине – иоганнисберг и пишон-лонгвилль; к ортоланам и салату – шато-лаффит 48-го года; к жаркому – спарлинт-мозель; к десерту – замороженный редерер. Башелар очень сожалел об ушедшей у него из-под рук бутылке иоганнисберга столетней давности, лишь за два дня до этого обеда проданной за десять луидоров одному турку.
– Пейте же, сударь, – не переставая повторял он, обращаясь к Дюверье. – От тонких вин не пьянеют. Это как еда, – если она изысканна, она никогда не повредит.
Сам же он, однако, следил за собой. В этот день он разыгрывал из себя вполне благовоспитанного господина: с розой в петлице, тщательно выбритый и причесанный, он, вопреки обыкновению, воздерживался от битья посуды. Трюбло и Гелен отдавали должное всем блюдам. Дядюшкина теория оправдалась – даже страдавший желудком Дюверье, изрядно выпив, съел затем вторую порцию салата из креветок и не ощутил при этом ни малейшего беспокойства. Только красные пятна на его щеках приняли фиолетовый оттенок.
В девять часов вечера они еще сидели за столом. Канделябры ярким пламенем освещали кабинет. Врывавшийся в открытое окно воздух колебал пламя свечей, от которого серебро и хрусталь переливались разноцветными огнями. Среди беспорядочно наставленной посуды блекли цветы в четырех великолепных корзинах. Кроме двух метрдотелей, за стулом каждого из обедавших стоял лакей, на чьей обязанности лежало обносить хлебом и вином и менять тарелки. Несмотря на проникавший с бульвара ветерок, было душно. Дымящиеся пряные блюда и ванильный аромат вин создавали ощущение изобилия.
Когда вместе с кофе и ликерами были принесены сигары и лакеи удалились, дядюшка Башелар, развалившись в кресле, удовлетворенно крякнул.
– Ах! – воскликнул он. – Как славно!
Трюбло и Гелен тоже развалились в своих креслах, расставив локти.
– Наелся! – сказал один.
– До отвала! – подхватил другой.
Дюверье, кивнув головой и отдуваясь, пробормотал:
– Ну и креветки!
И все четверо, хихикая, смотрели друг на друга. Лица их лоснились, и они, как истые буржуа, набившие себе желудки вдали от семейных неурядиц, с эгоистическим наслаждением предавались процессу пищеварения. Обед стоил больших денег, но они ни с кем его не разделили, и подле них не было девиц легкого поведения, которые могли бы воспользоваться их умиленным состоянием. Расстегнув жилеты, они навалились животами на стол и сидели, полузакрыв глаза; у них даже не было желания завести беседу, ибо каждый наслаждался в одиночку. Однако почувствовав себя свободно и радуясь отсутствию женщин, они положили локти на стол и, с пылающими от возбуждения лицами, завели бесконечный разговор исключительно о женщинах.
– Что касается меня, то я образумился, – заявил дядюшка Башелар. – Единственная стоящая вещь на свете, скажу я вам, – это добродетель.
Дюверье одобрительно кивнул головой.
– И потому, – продолжал Башелар, – я раз и навсегда распрощался с веселой жизнью!.. Ну и потрепался же я, – честно признаюсь! Взять хотя бы улицу Годо де Моруа, так я их всех там знаю наперечет – блондинки, брюнетки, рыжие… Между ними попадаются, правда не часто, такие, что сложены на диво… Потом могу еще перечислить грязные притончики, вы, наверно, знаете, вроде меблирашек на Монмартре. И даже в квартале, где я живу, есть некоторые темные закоулки, где порой встречаешь потрясающих женщин, пусть уродливых, но которые такое умеют вытворять!..
– Это вы все о девках! – как обычно, с видом превосходства прервал его Трюбло. – Но это же просто ерунда! Я до них не охотник… Они никогда не стоят тех денег, которые на них тратишь!..
Этот пикантный разговор приятно щекотал Дюверье. Он потягивал маленькими глотками свой кюммель, и по его строгому лицу важного государственного чиновника время от времени пробегал легкий сладострастный трепет.
– Что до меня, – изрек он, – то я никак не могу мириться с пороком… Он меня возмущает… Чтобы любить женщину, прежде всего необходимо уважать ее, вы согласны со мной? Лично я никогда бы не мог сблизиться с какой-нибудь из этих падших девиц. Ну, правда, если бы она выказала раскаяние и ее возможно было бы вытащить из омута, в котором она погрязла, и вернуть на честный путь, то пожалуй… И это, если хотите, одна из благороднейших целей любви. Словом, любовницей я себе мыслю только честную женщину… Перед такой, не отрицаю, я, возможно, не в силах был бы устоять!..
– Были они у меня, эти честные любовницы!.. – воскликнул Башелар. – Но они еще несноснее других, да к тому же еще и шлюхи отчаянные… Бесстыжие твари, которые за вашей спиной так распутничают, что с ними, чего доброго, подцепишь какую-нибудь болезнь!.. Например, последняя, которая у меня была, – такая с виду приличная дамочка. Познакомился я с ней у входа в церковь. Чтобы создать ей приличное положение, я решил арендовать для нее в Терне модный магазин. Никаких клиентов, конечно, и в помине нет! И вот, сударь мой, хотите верьте, хотите нет, я вдруг узнаю, что она путается со всей улицей…
Гелен слушал, ухмыляясь. Его рыжие волосы торчали во все стороны больше обычного, и от жары, которую распространяло яркое пламя свечей, на лбу у него выступил пот.
– Ну, а та, высокая, из Пасси, – посасывая сигару, заговорил он, – которая служила в кондитерском магазине! А дамочка, изготовлявшая на дому приданое для сирот!.. А вдова капитана, помните, которая показывала у себя на животе шрам от сабельного удара. Все они, без исключения, дядюшка, дурачили вас! Теперь-то я могу вам рассказать всю правду, не так ли? Ну так вот, однажды вечером я еле унес ноги от этой особы со шрамом на животе. Она-то была не прочь, но не такой уж я дурак! Никогда не знаешь, на что нарвешься с подобного рода женщинами!
На лице Башелара появилось обиженное выражение. Но он тут же приосанился и сощурил свои распухшие, непрестанно мигающие веки.
– Ты можешь взять их всех себе, мой мальчик, у меня имеется кое-что получше.
Он ограничился этими словами, радуясь, что возбудил любопытство своих собеседников. Однако ему не терпелось выдать свой секрет и показать, каким он владеет сокровищем.
– Молодая девушка! – наконец произнес он. – Самая что ни на есть настоящая девушка, клянусь честью!
– Да не может быть, – воскликнул Трюбло. – Такие теперь и не водятся!
– Из приличной семьи? – осведомился Дюверье.
– В этом смысле – лучшего и желать нельзя, – подтвердил дядюшка. – Вообразите себе нечто целомудренное до глупости. Чистая случайность. А получил я ее просто так! Она, можно сказать, и сама еще не понимает, что это такое.
Гелен с изумлением слушал; но тут же, недоверчиво покачав головой, пробормотал:
– Ах да, знаю.
– Как! Ты знаешь? – сердито произнес Башелар. – Ничего ты не знаешь, мой мальчик! И никто ничего не знает. Эта деточка моя, и больше ничья… Никто ее не видит, никто к ней не притрагивается! Руки прочь!..
И тут же добавил, обернувшись к Дюверье:
– Вы, сударь, надеюсь, поймете меня, потому что у вас благородное сердце. У меня появляется такое чувство умиления, когда я там бываю, что я как бы вновь молодею. Наконец-то у меня есть уютный уголок, где я отдыхаю душой от всех этих продажных тварей. Ах, если бы вы знали, какая она воспитанная, свеженькая! Кожа у нее словно цветочный лепесток, а плечи, бедра! Заметьте, сударь, не то что не худенькие, но, напротив того, кругленькие, плотные, как персик!
Кровь прихлынула к лицу советника, и его красные пятна еще больше побагровели.
Гелен и Трюбло с любопытством уставились на дядюшку. Глядя на его чересчур белые вставные зубы и на сочившиеся по обеим сторонам рта две струйки слюны, они ощутили в себе желание надавать ему оплеух. Как! Дядюшка – эта старая развалина, завсегдатай грязных парижских притонов, потасканный кутила с отвислыми щеками и огромным пунцовым носом – прячет где-то невинную девушку, с нежным, как цветочный бутон, телом, которую он, прикидываясь чудаковатым, добродушным пьянчужкой, оскверняет своими закоренелыми пороками!
Башелар тем временем расчувствовался и, кончиком языка облизывая край своего бокала, продолжал:
– Собственно говоря, моя единственная мечта сделать эту малютку счастливой. Но ничего не попишешь, у меня расплывается брюшко, я ей гожусь в отцы… Честное слово, найди я какого-нибудь порядочного парня, я бы ему ее отдал, но только чтобы женился на ней, а никак не иначе!..
– И вы сразу же осчастливите обоих! – с чувством произнес Дюверье.
В тесном кабинете становилось душно. На почерневшей от сигарного пепла скатерти расплывалось пятно от опрокинутой рюмки шартреза. Собравшиеся почувствовали необходимость подышать свежим воздухом.
– Хотите на нее посмотреть? – неожиданно спросил дядюшка, поднявшись с места.
Присутствующие вопросительно переглянулись. Ну как же! Они охотно посмотрят, если только ему это будет приятно. Притворяясь равнодушными, они, однако, с наслаждением предвкушали возможность закончить вечер еще одним лакомством – поглядеть на дядюшкину малютку. Дюверье все же счел нужным напомнить, что их ждет Кларисса. Но Башелар, после своего предложения сразу встревожившись и побледнев, стал уверять, что они даже не присядут, а только посмотрят на нее и немедленно уйдут.
Выйдя из ресторана, компания несколько минут постояла на бульваре, пока Башелар расплачивался. Когда он, наконец, показался, Гелен сделал вид, будто он и не знает, где эта девушка живет.
– Ну, дядюшка, пошли! А, собственно, в какую сторону?
На лице у Башелара снова появилось серьезное выражение – с одной стороны, его мучило тщеславное желание показать Фифи, с другой – страх, что ее отобьют у него. Беспокойно поглядывая то вправо, то влево, он вдруг решительно заявил:
– Не хочу! Я раздумал!
И он заупрямился, не обращая внимания на насмешки Трюбло и даже не считая нужным придумать какое-нибудь объяснение этой перемене настроения. И поневоле всем пришлось направиться к Клариссе. Вечер выдался прекрасный, и для пищеварения решено было пойти пешком.
Довольно твердо держась на ногах, они дошли до улицы Ришелье, но они так наелись, что тротуар показался им слишком тесен. Гелен и Трюбло шли впереди. За ними, погруженные в интимную беседу, следовали Башелар и Дюверье. Дядюшка клялся своему собеседнику, что вполне ему доверяет: он охотно показал бы ему малютку, так как считает его воспитанным человеком, но, не правда ли, было бы неблагоразумно с его стороны слишком многого требовать от молодежи. Дюверье соглашался с ним, в свою очередь признаваясь, что у него самого в свое время были кое-какие опасения по поводу Клариссы; сначала он даже удалил своих друзей, но позднее, когда она дала ему необычайные доказательства своей верности, он создал себе у нее прелестный уголок, заменивший ему дом, и. теперь ему даже приятно принимать их там. О, это женщина с головой; она никогда не позволит себе ничего неподобающего, и к тому еще такая сердечная, и столько у нее здравого смысла! Слов нет, ей можно бы поставить в вину кое-какие прошлые грешки, но ведь дело в том, что ею никто не руководил. Зато с тех пор, как она его полюбила, ее поведение снова стало вполне добродетельным. И все время, пока они шли по улице Риволи, советник, ни на минуту не умолкая, говорил о Клариссе. Дядюшка, раздосадованный тем, что ему не удается вставить ни одного словечка про свою малютку, с трудом воздерживался, чтобы не выложить ему, что его Кларисса путается с кем попало.
– Ну конечно, конечно, – поддакивал он. – Верьте мне, сударь, нет ничего лучше добродетели!
Дом на улице Серизе, возвышавшийся, над тихими пустынными тротуарами, был погружен в сон. Отсутствие света в окнах четвертого этажа удивило Дюверье. Трюбло со свойственным ему серьезным видом высказал предположение, что Кларисса в ожидании их, наверно, уснула. А может быть, вставил Гелен, она на кухне играет со своей горничной в безик. Газовый рожок на лестнице, словно лампада в церкви, горел ровным, неподвижным светом. Ниоткуда не доносилось ни звука, ни шороха. (Когда они вчетвером проходили мимо швейцарской, оттуда вышел привратник и поспешил им навстречу:
– Сударь, сударь, возьмите ключ!
– Разве барыни нет дома? – круто остановившись на первой же ступеньке, спросил Дюверье.
– Нет, сударь… вам придется взять свечу.
Когда швейцар передавал советнику подсвечник, на его бледном лице, выражавшем преувеличенную почтительность, промелькнула наглая, злорадная усмешка. Ни дядюшка, ни молодые люди не проронили ни слова. Сгорбившись, они гуськом поднимались по погруженной в безмолвие лестнице, и нескончаемый стук их башмаков гулко отдавался по всем уныло-безлюдным этажам. Впереди, словно лунатик, машинально двигая ногами, шел Дюверье, пытавшийся осмыслить, что тут собственно произошло, и свеча, которую он держал в руке, отбрасывала на стены четыре тени, двигавшиеся в странном шествии, похожем на процессию каких-то сломанных картонных паяцев.
Когда Дюверье поднялся на четвертый этаж, им вдруг овладела такая слабость, что он никак не мог попасть ключом в замочную скважину. Трюбло помог ему открыть дверь. Ключ, повернувшись в замке, издал гулкий звук, словно под сводами собора.
– Черт возьми! – пробормотал Трюбло. – Здесь будто никто и не живет!
– Гудит, как в пустом пространстве! – заметил Башелар.
– Небольшой фамильный склеп! – прибавил Гелен.
Они вошли. Дюверье, держа высоко свечу, прошел первым. Прихожая была пуста, даже вешалки – и те исчезли. Пустой оказалась большая гостиная, а вместе с ней и маленькая: никакой мебели, ни занавесок на окнах, ни карнизов. Дюверье, остолбенев, то глядел себе под ноги, то подымал глаза к потолку, то обводил взглядом стены, как бы ища дыру, через которую все это улетучилось.
– Вот так обчистили! – вырвалось у Трюбло.
– А не идет ли тут ремонт? – без малейшей улыбки произнес Гелен. – Надо заглянуть в спальню. А вдруг туда составили всю мебель?
Они прошли в спальню. Но и спальня была совершенно пуста, своей унылой, безжизненной наготой она вызывала неприятное чувство, какое обычно испытываешь, глядя на голую штукатурку стены, с которой содраны обои. Там, где стояла кровать, от вырванных железных крюков балдахина остались только зияющие отверстия; одно окно было полуоткрыто, и через него в комнату проникал с улицы промозглый, сырой воздух.
– Боже мой! Боже мой! – запинаясь, бормотал Дюверье.
И глядя на место в стене, где обои были стерты матрацем, он дал волю слезам.
В ее голосе было столько презрения, когда она произносила эту фразу, что Октав позволил себе усмехнуться. Впрочем, это была единственная жалоба на мужа, которая у нее прорывалась при посторонних, и то лишь тогда, когда он уж очень изводил ее своими насмешками над ее любовью к музыке. А вообще-то у нее хватало силы воли, чтобы скрывать ненависть и физическое отвращение, которое она к нему испытывала.
– Как можно не любить музыку? – с восторженным видом повторял Октав, желая сказать ей что-нибудь приятное.
Она села за рояль. На нотном пюпитре был раскрыт сборник старинных мелодий. Она выбрала отрывки из «Земиры и Азора» Гретри. Заметив, что молодой человек с грехом пополам разбирает ноты, она сначала заставила его петь вполголоса. Затем она сыграла вступление, и он начал:
– Превосходно! – радостно воскликнула она. – У вас тенор, самый настоящий тенор! Продолжайте, сударь!..
«Сладкое томленье
Охватывает нас…»
Октав, сильно польщенный, закончил куплет:
Клотильда так и сияла. Вот уже целых три года, как она никак не может найти тенора! В качестве примера она привела Трюбло, рассказав, какая ее с ним постигла неудача. Любопытное явление, причины которого интересно было бы установить: среди молодых людей из общества наблюдается полное отсутствие теноров; по-видимому, все дело в курении.
«И я дрожу в смятенье
Еще сильнее вас…»
– А теперь внимание!.. – продолжала она. – Здесь надо вложить побольше экспрессии… Начинайте смело!..
На бесстрастном лице г-жи Дюверье появилось мечтательное выражение, и исполненные неги глаза ее остановились на нем. Думая, что ею овладевает страстное чувство, он и сам оживился, и она показалась ему очаровательной. Из соседних комнат не доносилось ни малейшего звука; неясный сумрак огромной гостиной, казалось, навевал на них сладостную истому; нагнувшись к ней и грудью касаясь ее волос, чтобы лучше видеть ноты, он с трепетным вздохом пропел последнюю строфу:
Но как только отзвучала музыкальная фраза, с лица Клотильды, словно маска, исчезло страстное выражение, – вновь обнаружилась ее холодность. Не желая повторения того, что с ним произошло у г-жи Эдуэн, он испуганно подался назад.
«И я дрожу в смятенье
Еще сильнее вас!»
– У вас отлично пойдет!.. – произнесла она. – Только более резко подчеркивайте ритм… Вот так!
И она раз двадцать повторила одну и ту же музыкальную фразу:
отчеканивая каждую ноту с суровой интонацией безупречно нравственной особы, у которой страсть к музыке никак не затрагивает чувств и сводится к одной лишь технике. Голос ее звучал все громче и громче, наполняя комнату резкими выкриками. Вдруг г-жа Дюверье и Октав услышали, как за их спиной кто-то очень громко позвал:
«И я дрожу в смятенье
Еще сильнее вас!» —
– Сударыня! Сударыня!
Г-жа Дюверье вздрогнула от неожиданности, узнав голос своей горничной Клеманс.
– А? Что такое?
– Сударыня, ваш отец упал лицом на свои бумаги и не шевелится. Нам просто страшно…
Тут Клотильда, еще не поняв хорошенько, что произошло, в большом изумлении поднялась от фортепьяно и пошла вслед за Клеманс.
Октав не решился пойти за ней и, переминаясь с ноги на ногу, продолжал стоять посреди гостиной. Однако после нескольких минут колебаний и неловкости, услышав поспешные шаги и встревоженные голоса, он набрался смелости и, миновав какую-то неосвещенную комнату, вошел в спальню старика Вабра. Сюда уже успела сбежаться вся прислуга – Жюли в кухонном фартуке, Клеманс и Ипполит, оба еще под впечатлением прерванной партии в домино; все они с испуганным видом толпились вокруг старика Вабра, в то время как Клотильда, нагнувшись к его уху, умоляла его сказать хоть одно слово. Но он продолжал лежать все так же неподвижно, уткнувшись носом в свои карточки. Падая, он, по-видимому, ударился лбом о чернильницу, и чернила забрызгали его левый глаз, тоненькими струйками стекая к губам.
– У него удар, – прошептал Октав. – Его нельзя оставлять здесь; необходимо перенести его на кровать.
Г-жа Дюверье растерялась. Волнение мало-помалу рассеяло ее обычную невозмутимость.
– Вы думаете? – повторяла она. – О боже! Бедный отец!
Ипполит не слишком торопился. Видно было, что он чем-то обеспокоен и что ему противно притронуться к старику, который, чего доброго, скончается у него на руках. Октав вынужден был прикрикнуть на него, чтобы тот ему помог, и они вдвоем перенесли старика на кровать.
– Принесите-ка теплой воды, – сказал Октав, обращаясь к Жюли. – Обмойте ему лицо!
Тут Клотильду взяла злость на мужа. И где его только носит в такое время? Что она будет делать, если случится несчастье? Он, как нарочно, не бывает дома именно в те минуты, когда он нужен. А ведь одному богу известно, как редко в нем нуждаются! Октав прервал ее, посоветовав послать за доктором Жюйера, Никому это не пришло в голову. Ипполит, радуясь, что вырвется на свежий воздух, тотчас же отправился с этим поручением.
– Оставить меня одну! – продолжала жаловаться Клотильда. – Я себе представляю, сколько тут дел нужно будет устроить… О, бедный отец!..
– Хотите, я оповещу родных? – предложил Октав. – Можно позвать ваших братьев. Во всяком случае, это не помешало бы…
Она не отвечала. Две крупные слезы стояли у нее в глазах, когда она смотрела, как Клеманс и Жюли пытаются раздеть старика. Однако она удержала Октава: ее брата Огюста нет дома, – у него в этот вечер какое-то деловое свидание. А что касается Теофиля, то ему лучше и не показываться, ибо один его вид может доконать старика. И г-жа Дюверье тут же рассказала Октаву, что старик в этот день сам приходил к детям в квартиру напротив, потому что они просрочили квартирную плату, и они очень грубо с ним обошлись, особенно Валери. Она не только отказалась платить, но еще потребовала денег, которые старик им обещал, когда они поженились. По словам Клотильды, припадок, несомненно, вызван этой сценой, потому что старик вернулся оттуда в ужасном состоянии.
– Сударыня, – заметила Клеманс, – одна сторона у вашего папаши совсем похолодела.
Слова горничной удвоили негодование г-жи Дюверье. Она теперь молчала из боязни, как бы у нее при слугах не вырвалось чего-нибудь лишнего. Мужу, видимо, наплевать на их дела! Если бы она хоть сама знала законы! Она не в состоянии была усидеть на месте и все время ходила взад и вперед около отцовской кровати. Внимание Октава было отвлечено карточками, и он уставился глазами на ужасающую груду их, устилавшую весь стол. В большом дубовом ящике лежали тщательно рассортированные куски картона – итог целой жизни, посвященной бессмысленному труду. На одном из кусков картона Октав прочитал: «Изидор Шарботель»; Салон 1857 г. – «Аталанта»; Салон 1859 г. – «Лев Андрокла»; Салон 1861 г. – «Портрет г-на П.».
Но вдруг он увидел перед собой Клотильду.
– Поезжайте за ним! – тихим, но решительным голосом произнесла она.
Когда Октав пытался выразить изумление, она передернула плечами, как бы отбрасывая этим движением версию о пресловутом докладе по делу о доме на улице Прованс, – один из постоянно имевшихся у нее наготове предлогов для посторонних. Она была так взволнована, что больше не считала нужным что-либо скрывать.
– Вы, наверно, знаете, на улице Серизе… Об этом знают все наши знакомые.
Он стал было возражать:
– Клянусь вам, сударыня!..
– Не защищайте вы его! – возразила она. – Я даже очень этому рада. По мне пусть хоть вечно там торчит! Боже мой, если бы не отец!..
Октав молча поклонился. Жюли кончиком мокрого полотенца обмывала старику Вабру глаз. Но чернила успели засохнуть, и брызги в виде чуть заметных бледных пятнышек въелись в кожу. Г-жа Дюверье велела Жюли не тереть так сильно. Затем, подойдя к стоявшему у самых дверей Октаву, еле слышно проговорила:
– Никому ни слова! Незачем тревожить всех… Возьмите фиакр, поезжайте туда и во что бы то ни стало привезите его домой.
Едва только Октав вышел, как Клотильда опустилась на стул у изголовья больного. Он по-прежнему был без сознания; его протяжное затрудненное дыхание одно только и нарушало унылую тишину комнаты, А доктор все не появлялся. Когда Клотильда осталась одна с обеими испуганными служанками, ею овладело глубокое отчаяние, и она громко разрыдалась.
Дядюшка Башелар в этот вечер как раз пригласил Дюверье в Английское кафе, – непонятно, из каких побуждений, быть может ради удовольствия угостить советника Палаты и показать, как коммерсанты умеют сорить деньгами. Он привел в кафе также Трюбло и Гелена. Таким образом, их оказалось четверо мужчин и ни одной женщины, – он считал, что женщины не умеют есть; они не понимают толка в трюфелях и только портят другим аппетит. (К слову сказать, дядюшка был известен но всей линии бульваров роскошными обедами, которые он задавал, когда к нему приезжал какой-нибудь клиент из глубин Индии и Бразилии, обедами по триста франков с персоны, поддерживавшими честь французского торгового класса. В таких случаях его буквально одолевала страсть к мотовству. Он требовал самых что ни на есть дорогих яств, гастрономических редкостей, даже порой и несъедобных: волжских стерлядей, угрей с Тибра, шотландских дупелей, шведских дроф, медвежьих лав из Шварцвальда, бизоньих горбов из Америки, репы из Тельтова, карликовых тыкв из Греции. Он спрашивал также каких-то необычайных, не по сезону, деликатесов – персиков в декабре, куропаток в июле. Кроме того, он еще настаивал на какой-то особой сервировке – цветах, серебре, хрустальной посуде – и на таком: обслуживании, от которого весь ресторан ходил ходуном. Не признавая ни одно вино достаточно выдержанным, мечтая об уникальных напитках, по два луидора за бокал, он, в погоне за самыми изысканными, никому неведомыми марками, заставлял обшаривать для себя все погреба.
В этот вечер, ввиду того, что дело происходило летом, когда все имеется в изобилии, ему трудно было всадить в угощение большую сумму. Меню, составленное еще накануне, было примечательным, – суп-пюре из спаржи с маленькими пирожками а ля Помпадур. После супа – форель по-женевски, говяжье филе а ля Шатобриан, затем ортоланы а ля Лукулл и салат из раков. Затем жаркое – филе дикой козы, к нему – артишоки и, наконец, шоколадное суфле и сесильен из фруктов. Это было скромно, но вместе с тем грандиозно, и вдобавок еще сопровождалось истинно царским выбором вия: за супом – старая мадера, к закускам – шато-фильго 58-го года; к форели и говядине – иоганнисберг и пишон-лонгвилль; к ортоланам и салату – шато-лаффит 48-го года; к жаркому – спарлинт-мозель; к десерту – замороженный редерер. Башелар очень сожалел об ушедшей у него из-под рук бутылке иоганнисберга столетней давности, лишь за два дня до этого обеда проданной за десять луидоров одному турку.
– Пейте же, сударь, – не переставая повторял он, обращаясь к Дюверье. – От тонких вин не пьянеют. Это как еда, – если она изысканна, она никогда не повредит.
Сам же он, однако, следил за собой. В этот день он разыгрывал из себя вполне благовоспитанного господина: с розой в петлице, тщательно выбритый и причесанный, он, вопреки обыкновению, воздерживался от битья посуды. Трюбло и Гелен отдавали должное всем блюдам. Дядюшкина теория оправдалась – даже страдавший желудком Дюверье, изрядно выпив, съел затем вторую порцию салата из креветок и не ощутил при этом ни малейшего беспокойства. Только красные пятна на его щеках приняли фиолетовый оттенок.
В девять часов вечера они еще сидели за столом. Канделябры ярким пламенем освещали кабинет. Врывавшийся в открытое окно воздух колебал пламя свечей, от которого серебро и хрусталь переливались разноцветными огнями. Среди беспорядочно наставленной посуды блекли цветы в четырех великолепных корзинах. Кроме двух метрдотелей, за стулом каждого из обедавших стоял лакей, на чьей обязанности лежало обносить хлебом и вином и менять тарелки. Несмотря на проникавший с бульвара ветерок, было душно. Дымящиеся пряные блюда и ванильный аромат вин создавали ощущение изобилия.
Когда вместе с кофе и ликерами были принесены сигары и лакеи удалились, дядюшка Башелар, развалившись в кресле, удовлетворенно крякнул.
– Ах! – воскликнул он. – Как славно!
Трюбло и Гелен тоже развалились в своих креслах, расставив локти.
– Наелся! – сказал один.
– До отвала! – подхватил другой.
Дюверье, кивнув головой и отдуваясь, пробормотал:
– Ну и креветки!
И все четверо, хихикая, смотрели друг на друга. Лица их лоснились, и они, как истые буржуа, набившие себе желудки вдали от семейных неурядиц, с эгоистическим наслаждением предавались процессу пищеварения. Обед стоил больших денег, но они ни с кем его не разделили, и подле них не было девиц легкого поведения, которые могли бы воспользоваться их умиленным состоянием. Расстегнув жилеты, они навалились животами на стол и сидели, полузакрыв глаза; у них даже не было желания завести беседу, ибо каждый наслаждался в одиночку. Однако почувствовав себя свободно и радуясь отсутствию женщин, они положили локти на стол и, с пылающими от возбуждения лицами, завели бесконечный разговор исключительно о женщинах.
– Что касается меня, то я образумился, – заявил дядюшка Башелар. – Единственная стоящая вещь на свете, скажу я вам, – это добродетель.
Дюверье одобрительно кивнул головой.
– И потому, – продолжал Башелар, – я раз и навсегда распрощался с веселой жизнью!.. Ну и потрепался же я, – честно признаюсь! Взять хотя бы улицу Годо де Моруа, так я их всех там знаю наперечет – блондинки, брюнетки, рыжие… Между ними попадаются, правда не часто, такие, что сложены на диво… Потом могу еще перечислить грязные притончики, вы, наверно, знаете, вроде меблирашек на Монмартре. И даже в квартале, где я живу, есть некоторые темные закоулки, где порой встречаешь потрясающих женщин, пусть уродливых, но которые такое умеют вытворять!..
– Это вы все о девках! – как обычно, с видом превосходства прервал его Трюбло. – Но это же просто ерунда! Я до них не охотник… Они никогда не стоят тех денег, которые на них тратишь!..
Этот пикантный разговор приятно щекотал Дюверье. Он потягивал маленькими глотками свой кюммель, и по его строгому лицу важного государственного чиновника время от времени пробегал легкий сладострастный трепет.
– Что до меня, – изрек он, – то я никак не могу мириться с пороком… Он меня возмущает… Чтобы любить женщину, прежде всего необходимо уважать ее, вы согласны со мной? Лично я никогда бы не мог сблизиться с какой-нибудь из этих падших девиц. Ну, правда, если бы она выказала раскаяние и ее возможно было бы вытащить из омута, в котором она погрязла, и вернуть на честный путь, то пожалуй… И это, если хотите, одна из благороднейших целей любви. Словом, любовницей я себе мыслю только честную женщину… Перед такой, не отрицаю, я, возможно, не в силах был бы устоять!..
– Были они у меня, эти честные любовницы!.. – воскликнул Башелар. – Но они еще несноснее других, да к тому же еще и шлюхи отчаянные… Бесстыжие твари, которые за вашей спиной так распутничают, что с ними, чего доброго, подцепишь какую-нибудь болезнь!.. Например, последняя, которая у меня была, – такая с виду приличная дамочка. Познакомился я с ней у входа в церковь. Чтобы создать ей приличное положение, я решил арендовать для нее в Терне модный магазин. Никаких клиентов, конечно, и в помине нет! И вот, сударь мой, хотите верьте, хотите нет, я вдруг узнаю, что она путается со всей улицей…
Гелен слушал, ухмыляясь. Его рыжие волосы торчали во все стороны больше обычного, и от жары, которую распространяло яркое пламя свечей, на лбу у него выступил пот.
– Ну, а та, высокая, из Пасси, – посасывая сигару, заговорил он, – которая служила в кондитерском магазине! А дамочка, изготовлявшая на дому приданое для сирот!.. А вдова капитана, помните, которая показывала у себя на животе шрам от сабельного удара. Все они, без исключения, дядюшка, дурачили вас! Теперь-то я могу вам рассказать всю правду, не так ли? Ну так вот, однажды вечером я еле унес ноги от этой особы со шрамом на животе. Она-то была не прочь, но не такой уж я дурак! Никогда не знаешь, на что нарвешься с подобного рода женщинами!
На лице Башелара появилось обиженное выражение. Но он тут же приосанился и сощурил свои распухшие, непрестанно мигающие веки.
– Ты можешь взять их всех себе, мой мальчик, у меня имеется кое-что получше.
Он ограничился этими словами, радуясь, что возбудил любопытство своих собеседников. Однако ему не терпелось выдать свой секрет и показать, каким он владеет сокровищем.
– Молодая девушка! – наконец произнес он. – Самая что ни на есть настоящая девушка, клянусь честью!
– Да не может быть, – воскликнул Трюбло. – Такие теперь и не водятся!
– Из приличной семьи? – осведомился Дюверье.
– В этом смысле – лучшего и желать нельзя, – подтвердил дядюшка. – Вообразите себе нечто целомудренное до глупости. Чистая случайность. А получил я ее просто так! Она, можно сказать, и сама еще не понимает, что это такое.
Гелен с изумлением слушал; но тут же, недоверчиво покачав головой, пробормотал:
– Ах да, знаю.
– Как! Ты знаешь? – сердито произнес Башелар. – Ничего ты не знаешь, мой мальчик! И никто ничего не знает. Эта деточка моя, и больше ничья… Никто ее не видит, никто к ней не притрагивается! Руки прочь!..
И тут же добавил, обернувшись к Дюверье:
– Вы, сударь, надеюсь, поймете меня, потому что у вас благородное сердце. У меня появляется такое чувство умиления, когда я там бываю, что я как бы вновь молодею. Наконец-то у меня есть уютный уголок, где я отдыхаю душой от всех этих продажных тварей. Ах, если бы вы знали, какая она воспитанная, свеженькая! Кожа у нее словно цветочный лепесток, а плечи, бедра! Заметьте, сударь, не то что не худенькие, но, напротив того, кругленькие, плотные, как персик!
Кровь прихлынула к лицу советника, и его красные пятна еще больше побагровели.
Гелен и Трюбло с любопытством уставились на дядюшку. Глядя на его чересчур белые вставные зубы и на сочившиеся по обеим сторонам рта две струйки слюны, они ощутили в себе желание надавать ему оплеух. Как! Дядюшка – эта старая развалина, завсегдатай грязных парижских притонов, потасканный кутила с отвислыми щеками и огромным пунцовым носом – прячет где-то невинную девушку, с нежным, как цветочный бутон, телом, которую он, прикидываясь чудаковатым, добродушным пьянчужкой, оскверняет своими закоренелыми пороками!
Башелар тем временем расчувствовался и, кончиком языка облизывая край своего бокала, продолжал:
– Собственно говоря, моя единственная мечта сделать эту малютку счастливой. Но ничего не попишешь, у меня расплывается брюшко, я ей гожусь в отцы… Честное слово, найди я какого-нибудь порядочного парня, я бы ему ее отдал, но только чтобы женился на ней, а никак не иначе!..
– И вы сразу же осчастливите обоих! – с чувством произнес Дюверье.
В тесном кабинете становилось душно. На почерневшей от сигарного пепла скатерти расплывалось пятно от опрокинутой рюмки шартреза. Собравшиеся почувствовали необходимость подышать свежим воздухом.
– Хотите на нее посмотреть? – неожиданно спросил дядюшка, поднявшись с места.
Присутствующие вопросительно переглянулись. Ну как же! Они охотно посмотрят, если только ему это будет приятно. Притворяясь равнодушными, они, однако, с наслаждением предвкушали возможность закончить вечер еще одним лакомством – поглядеть на дядюшкину малютку. Дюверье все же счел нужным напомнить, что их ждет Кларисса. Но Башелар, после своего предложения сразу встревожившись и побледнев, стал уверять, что они даже не присядут, а только посмотрят на нее и немедленно уйдут.
Выйдя из ресторана, компания несколько минут постояла на бульваре, пока Башелар расплачивался. Когда он, наконец, показался, Гелен сделал вид, будто он и не знает, где эта девушка живет.
– Ну, дядюшка, пошли! А, собственно, в какую сторону?
На лице у Башелара снова появилось серьезное выражение – с одной стороны, его мучило тщеславное желание показать Фифи, с другой – страх, что ее отобьют у него. Беспокойно поглядывая то вправо, то влево, он вдруг решительно заявил:
– Не хочу! Я раздумал!
И он заупрямился, не обращая внимания на насмешки Трюбло и даже не считая нужным придумать какое-нибудь объяснение этой перемене настроения. И поневоле всем пришлось направиться к Клариссе. Вечер выдался прекрасный, и для пищеварения решено было пойти пешком.
Довольно твердо держась на ногах, они дошли до улицы Ришелье, но они так наелись, что тротуар показался им слишком тесен. Гелен и Трюбло шли впереди. За ними, погруженные в интимную беседу, следовали Башелар и Дюверье. Дядюшка клялся своему собеседнику, что вполне ему доверяет: он охотно показал бы ему малютку, так как считает его воспитанным человеком, но, не правда ли, было бы неблагоразумно с его стороны слишком многого требовать от молодежи. Дюверье соглашался с ним, в свою очередь признаваясь, что у него самого в свое время были кое-какие опасения по поводу Клариссы; сначала он даже удалил своих друзей, но позднее, когда она дала ему необычайные доказательства своей верности, он создал себе у нее прелестный уголок, заменивший ему дом, и. теперь ему даже приятно принимать их там. О, это женщина с головой; она никогда не позволит себе ничего неподобающего, и к тому еще такая сердечная, и столько у нее здравого смысла! Слов нет, ей можно бы поставить в вину кое-какие прошлые грешки, но ведь дело в том, что ею никто не руководил. Зато с тех пор, как она его полюбила, ее поведение снова стало вполне добродетельным. И все время, пока они шли по улице Риволи, советник, ни на минуту не умолкая, говорил о Клариссе. Дядюшка, раздосадованный тем, что ему не удается вставить ни одного словечка про свою малютку, с трудом воздерживался, чтобы не выложить ему, что его Кларисса путается с кем попало.
– Ну конечно, конечно, – поддакивал он. – Верьте мне, сударь, нет ничего лучше добродетели!
Дом на улице Серизе, возвышавшийся, над тихими пустынными тротуарами, был погружен в сон. Отсутствие света в окнах четвертого этажа удивило Дюверье. Трюбло со свойственным ему серьезным видом высказал предположение, что Кларисса в ожидании их, наверно, уснула. А может быть, вставил Гелен, она на кухне играет со своей горничной в безик. Газовый рожок на лестнице, словно лампада в церкви, горел ровным, неподвижным светом. Ниоткуда не доносилось ни звука, ни шороха. (Когда они вчетвером проходили мимо швейцарской, оттуда вышел привратник и поспешил им навстречу:
– Сударь, сударь, возьмите ключ!
– Разве барыни нет дома? – круто остановившись на первой же ступеньке, спросил Дюверье.
– Нет, сударь… вам придется взять свечу.
Когда швейцар передавал советнику подсвечник, на его бледном лице, выражавшем преувеличенную почтительность, промелькнула наглая, злорадная усмешка. Ни дядюшка, ни молодые люди не проронили ни слова. Сгорбившись, они гуськом поднимались по погруженной в безмолвие лестнице, и нескончаемый стук их башмаков гулко отдавался по всем уныло-безлюдным этажам. Впереди, словно лунатик, машинально двигая ногами, шел Дюверье, пытавшийся осмыслить, что тут собственно произошло, и свеча, которую он держал в руке, отбрасывала на стены четыре тени, двигавшиеся в странном шествии, похожем на процессию каких-то сломанных картонных паяцев.
Когда Дюверье поднялся на четвертый этаж, им вдруг овладела такая слабость, что он никак не мог попасть ключом в замочную скважину. Трюбло помог ему открыть дверь. Ключ, повернувшись в замке, издал гулкий звук, словно под сводами собора.
– Черт возьми! – пробормотал Трюбло. – Здесь будто никто и не живет!
– Гудит, как в пустом пространстве! – заметил Башелар.
– Небольшой фамильный склеп! – прибавил Гелен.
Они вошли. Дюверье, держа высоко свечу, прошел первым. Прихожая была пуста, даже вешалки – и те исчезли. Пустой оказалась большая гостиная, а вместе с ней и маленькая: никакой мебели, ни занавесок на окнах, ни карнизов. Дюверье, остолбенев, то глядел себе под ноги, то подымал глаза к потолку, то обводил взглядом стены, как бы ища дыру, через которую все это улетучилось.
– Вот так обчистили! – вырвалось у Трюбло.
– А не идет ли тут ремонт? – без малейшей улыбки произнес Гелен. – Надо заглянуть в спальню. А вдруг туда составили всю мебель?
Они прошли в спальню. Но и спальня была совершенно пуста, своей унылой, безжизненной наготой она вызывала неприятное чувство, какое обычно испытываешь, глядя на голую штукатурку стены, с которой содраны обои. Там, где стояла кровать, от вырванных железных крюков балдахина остались только зияющие отверстия; одно окно было полуоткрыто, и через него в комнату проникал с улицы промозглый, сырой воздух.
– Боже мой! Боже мой! – запинаясь, бормотал Дюверье.
И глядя на место в стене, где обои были стерты матрацем, он дал волю слезам.