Страница:
– Если вы это сделаете, Тэза, – прохрипел монах с холодной яростью, – я вас задушу.
Она засмеялась и сама заговорила с монахом на «ты».
– Не говори глупостей, милок!.. Бабы тебе заказаны, как ослу «Отче наш». Попробуй-ка до меня дотронуться, увидишь что, я с тобой сделаю… Ну, хватит дурака валять, кончим партию. Ага, вот и еще король.
Но монах, держа карту на весу, продолжал ворчать:
– Черт знает, какой дорогой она прошла: ускользнула все-таки от меня сегодня. Ведь я каждый день караулю возле Параду. Если я еще раз застану их вместе, я уж познакомлю мерзавку с моей кизиловой дубинкой: нарочно для нее срезал… Ну, теперь я буду сторожить и церковь.
Монах опустил карту, и Тэза забрала его валета. Затем он опрокинулся на стул и опять захохотал во всю мочь. В этот вечер он не мог по-настоящему сердиться. Он бормотал:
– Нужды нет, что она его видела. Все-таки она здорово шлепнулась, прямо носом!.. Я вам, так и быть, расскажу, как все произошло, Тэза! Вы знаете, шел дождь. Я стоял в дверях школы и увидел, что она выходит из церкви. Она держалась прямо и шла со своим заносчивым, видом, хотя ливень так я хлестал ее. А как вышла на дорогу, тут же и растянулась во весь рост: земля-то была скользкая! Ну, и хохотал же я! И хлопал в ладоши!.. Встала она, а кровь из руки так и бежит. Мне теперь веселья на целую неделю хватит! Только вспомню, как она шлепнулась, так и пробегает по брюху щекотка и хочется хохотать.
Тут он надул щеки и уже окончательно углубился в игру, затянув «De profundis».[28] Потом повторил псалом с самого начала. Партия закончилась под аккомпанемент его жалобного воя, который порою усиливался до степени настоящего рева; должно быть, в эти минуты монах особенно наслаждался своим пением. Он проиграл партию, но не выказал ни малейшей досады. Когда же Тэза выставила его за дверь, предварительно разбудив аббата Муре, монах затерялся во мраке ночи, но слышно было, как он, бесконечно ликуя, на все лады повторял последний стих псалма: «Et ipse redimet Israel ex omnibus iniquitatibus ejus».[29]
Она засмеялась и сама заговорила с монахом на «ты».
– Не говори глупостей, милок!.. Бабы тебе заказаны, как ослу «Отче наш». Попробуй-ка до меня дотронуться, увидишь что, я с тобой сделаю… Ну, хватит дурака валять, кончим партию. Ага, вот и еще король.
Но монах, держа карту на весу, продолжал ворчать:
– Черт знает, какой дорогой она прошла: ускользнула все-таки от меня сегодня. Ведь я каждый день караулю возле Параду. Если я еще раз застану их вместе, я уж познакомлю мерзавку с моей кизиловой дубинкой: нарочно для нее срезал… Ну, теперь я буду сторожить и церковь.
Монах опустил карту, и Тэза забрала его валета. Затем он опрокинулся на стул и опять захохотал во всю мочь. В этот вечер он не мог по-настоящему сердиться. Он бормотал:
– Нужды нет, что она его видела. Все-таки она здорово шлепнулась, прямо носом!.. Я вам, так и быть, расскажу, как все произошло, Тэза! Вы знаете, шел дождь. Я стоял в дверях школы и увидел, что она выходит из церкви. Она держалась прямо и шла со своим заносчивым, видом, хотя ливень так я хлестал ее. А как вышла на дорогу, тут же и растянулась во весь рост: земля-то была скользкая! Ну, и хохотал же я! И хлопал в ладоши!.. Встала она, а кровь из руки так и бежит. Мне теперь веселья на целую неделю хватит! Только вспомню, как она шлепнулась, так и пробегает по брюху щекотка и хочется хохотать.
Тут он надул щеки и уже окончательно углубился в игру, затянув «De profundis».[28] Потом повторил псалом с самого начала. Партия закончилась под аккомпанемент его жалобного воя, который порою усиливался до степени настоящего рева; должно быть, в эти минуты монах особенно наслаждался своим пением. Он проиграл партию, но не выказал ни малейшей досады. Когда же Тэза выставила его за дверь, предварительно разбудив аббата Муре, монах затерялся во мраке ночи, но слышно было, как он, бесконечно ликуя, на все лады повторял последний стих псалма: «Et ipse redimet Israel ex omnibus iniquitatibus ejus».[29]
XI
Аббат Муре заснул тяжелым, свинцовым сном. Открыв глаза позже обыкновенного, он увидел, что лицо его и руки омочены слезами. Всю ночь он проплакал во сне. В это утро он не служил обедни. Несмотря на долгий отдых, вчерашняя усталость до такой степени возросла, что он до полудня просидел в своей комнате, на стуле, стоявшем возле кровати. Его охватывал все усиливавшийся столбняк, который отнимал у него даже ощущение страдания. Он чувствовал только полную опустошенность; ему полегчало, точно у него ампутировали, отняли наболевшую конечность. Чтение молитвенника потребовало от него необычайных усилий: латинские стихи были, казалось ему, написаны на каком-то варварском наречии, на котором он не умел читать даже по складам. Бросив книгу на кровать, он несколько часов подряд смотрел в открытое окно на поля, не имея силы подойти и опереться на подоконник. Вдали перед ним вырисовывалась белая стена Параду – бледная, тонкая линия, бегущая по гребням холмов среди темных пятен сосновых рощиц. Налево, позади одной из рощ, находилось отверстие; не видя его, он знал, что оно там. Он припоминал малейшие пучки терновника, разбросанные среди камней. Еще накануне он не посмел бы и взглянуть на этот страшный горизонт. Но сейчас он до того забылся, что совершенно спокойно следил глазами за полоской стены, которая то и дело прерывалась купами зелени; она походила на каемку от юбки, зацепившуюся за кустарник. И даже кровь в его жилах не стучала от этого сильнее. Искушение, по-видимому, оставило его слабую плоть, пренебрегая скудостью его сил. К борьбе он стал неспособен, благодати тоже лишился и даже запретных страстей не испытывал. Он так оцепенел, что готов был принять и совершить все то, что так яростно отвергал накануне.
Внезапно он поймал себя на том, что говорит вслух. Отверстие не заделано, и на закате он пойдет к Альбине. При этом решении ему стало даже как-то не по себе. Но иначе поступить он, видно, не мог. Альбина ждет его, она – его жена. Он захотел вызвать в памяти черты ее лица, но они представлялись ему как-то бледно, словно на далеком расстоянии. Потом он забеспокоился о том, как они будут дальше жить с Альбиной. Оставаться в этих краях было бы неудобно; придется тайно бежать. Ну, а позднее, когда они где-нибудь укроются, им для счастья понадобится много денег. Раз двадцать аббат принимался за план побега и устройства их жизни – жизни счастливых любовников. Но толком он ничего не мог придумать. Теперь, когда дурман страсти прошел, практическая сторона дела приводила его в ужас, она ставила его, обладателя таких хилых рук, перед лицом сложной задачи, к решению которой он даже не умел приступить. Где им взять лошадей для побега? А если они отправятся пешком, не задержат ли их, как бродяг? Затем, будет ли он в состоянии приискать себе какое-нибудь занятие, которое могло бы обеспечить его жене хлеб насущный? Ведь он никогда не учился таким вещам, он не знал жизни; роясь в памяти, он натыкался лишь на обрывки молитв, на подробности всяких обрядов да на страницы когда-то заученного наизусть в семинарии «Руководства по богословию» Бувье. Все, даже мелочи, страшно затрудняло его. Так, он спрашивал себя, посмеет ли он показаться на улице под руку с женой? Понятно, – он не сумеет идти с женщиной как следует. У него будет такой неуклюжий вид, что все станут оглядываться, все тотчас же признают в нем священника и будут оскорблять Альбину. Напрасно старался бы он смыть с себя следы духовного звания, нет, сан его вечно останется при нем – в грустной бледности лица, в запахе ладана… А вдруг у них появятся дети? При этой неожиданной мысли он весь задрожал. Какое-то непонятное отвращение овладело им. Он подумал, что не стал бы любить этих детей. Но вот их уже двое: мальчик и девочка. Он сбрасывал их со своих колен: ему мучительно было ощущать прикосновение этих ручек даже к его платью; никакой радости в том, чтобы прыгать и играть с ними, как делают другие отцы, он не видел. К этой плоти от плоти своей он никогда не привыкнет: ему всегда будет мерещиться в детях нечистое напоминание о его грехе. Особенно смущала его девочка, ребенок с большими глазами, в глубине которых уже загоралась нежность женщины. Но нет, у него не будет детей! Он избавит себя от этого ужаса, ибо при одной мысли о том, что тело его может возродиться, продолжать жизнь в новых поколениях, его охватывал подлинный ужас. Его утешила сладкая надежда на свое бессилие. Без сомнения, его мужская сила ушла вследствие столь затянувшейся юности. Вот это-то и определило его решение. Сегодня вечером он бежит с Альбиной.
Однако вечером аббат Муре почувствовал себя настолько усталым, что отложил побег на следующий день. А наутро нашел новый предлог: он не может покинуть сестру на одну Тэзу. Надо оставить письмо, чтобы Дезире отправили к дяде Паскалю. Дня три он каждодневно собирался написать это письмо. Листок бумаги, чернила и перо были приготовлены и лежали на столе в его комнате. А на третий день он взял и ушел, так и не написав письма. Вдруг взял шляпу и отправился в Параду, так, по-дурацки, точно одержимый, из покорности судьбе, как будто шел на барщину, от которой не знал, как отделаться. Образ Альбины еще более стерся в его памяти; теперь он его даже совсем не видел, а лишь подчинялся прежней своей воле, желаниям, которые ныне уже умерли в нем, но все еще продолжали двигать им. И он повиновался им всем своим замолчавшим, опустошенным существом.
Он вышел на дорогу, не таясь и не принимая никаких предосторожностей. Остановился на краю селения и поговорил с Розали, которая сообщила ему, что у ее ребенка конвульсии рассказывая об этом, она все смеялась обычным своим смехом, кривившим уголки ее губ. Затем он углубился в скалы и направился прямо к отверстию в стене. По привычке он захватил с собой требник. Путь был долгий, он соскучился, открыл книгу и стал читать установленные молитвы. А затем сунул молитвенник под мышку и вовсе забыл про Параду. Шел себе все вперед да вперед, думая о новой ризе, которую собирался купить взамен золотой парчовой, расползавшейся по швам. С некоторых пор он стал откладывать деньги, монетами по двадцать су, в расчете, что месяцев через семь у него наберется на ризу. Он поднялся уже довольно высоко, когда до него издали донеслось пение, напомнившее ему один из когда-то выученных им в семинарии гимнов. Пел какой-то крестьянин. Аббат Муре захотел вспомнить начало гимна, но не мог. Ему стало досадно, что у него так ослабела память. Когда же, в конце концов, он вспомнил гимн и стал вполголоса напевать понемногу встававшие в памяти слова, на душе его стало как-то сладостно. То был акафист богородице. Священник улыбнулся, как будто в лицо ему повеяло свежим дыханием его юности. Как он был счастлив в ту пору! Конечно, он еще и теперь мог быть счастлив: ведь он вовсе не стал взрослым, не вышел из отрочества. И он просил себе все тех же радостей: покоя и мира, какого-нибудь уголка в часовне, где бы под коленями его вдавился пол, да уединенной жизни, с милыми детскими забавами. Он забирал все выше и уже стал было петь тоненьким, как флейта, голоском, как вдруг увидел прямо перед собой брешь в стене.
Казалось, он на одно мгновение изумился этому. А затем перестал улыбаться и пробормотал:
– Альбина, должно быть, ждет меня. Солнце уже садится.
Но когда он стал отодвигать камни в стене, чтобы освободить проход, его испугало чье-то громкое дыхание. Священник попятился: он чуть было не наступил прямо на голову брату Арканжиа, который распластался на земле, охваченный глубоким сном. Этот сон, несомненно, настиг его в то время, как он охранял вход в Параду. Монах загородил отверстие, растянувшись во всю длину поперек бреши в стене, разбросав руки и ноги в непристойной позе. За голову его была закинута правая рука, не выпускавшая кизиловой дубинки; казалось, он все еще размахивает ею, словно пылающим мечом. Он храпел, лежа лицом вверх, среди терновника, на самом солнцепеке. Солнце, как видно, на его дубленую кожу не действовало. Крупные мухи роем летали над его разинутым ртом.
Аббат Муре с минуту глядел на него. Он завидовал этому сну праведника, распростертого во прахе. Ему хотелось отогнать от него мух, но они упрямо возвращались и вновь прилипали к сизым губам монаха, а тот и не чувствовал их. Тогда священник перешагнул через его крупное тело. Он вступил в Параду.
Внезапно он поймал себя на том, что говорит вслух. Отверстие не заделано, и на закате он пойдет к Альбине. При этом решении ему стало даже как-то не по себе. Но иначе поступить он, видно, не мог. Альбина ждет его, она – его жена. Он захотел вызвать в памяти черты ее лица, но они представлялись ему как-то бледно, словно на далеком расстоянии. Потом он забеспокоился о том, как они будут дальше жить с Альбиной. Оставаться в этих краях было бы неудобно; придется тайно бежать. Ну, а позднее, когда они где-нибудь укроются, им для счастья понадобится много денег. Раз двадцать аббат принимался за план побега и устройства их жизни – жизни счастливых любовников. Но толком он ничего не мог придумать. Теперь, когда дурман страсти прошел, практическая сторона дела приводила его в ужас, она ставила его, обладателя таких хилых рук, перед лицом сложной задачи, к решению которой он даже не умел приступить. Где им взять лошадей для побега? А если они отправятся пешком, не задержат ли их, как бродяг? Затем, будет ли он в состоянии приискать себе какое-нибудь занятие, которое могло бы обеспечить его жене хлеб насущный? Ведь он никогда не учился таким вещам, он не знал жизни; роясь в памяти, он натыкался лишь на обрывки молитв, на подробности всяких обрядов да на страницы когда-то заученного наизусть в семинарии «Руководства по богословию» Бувье. Все, даже мелочи, страшно затрудняло его. Так, он спрашивал себя, посмеет ли он показаться на улице под руку с женой? Понятно, – он не сумеет идти с женщиной как следует. У него будет такой неуклюжий вид, что все станут оглядываться, все тотчас же признают в нем священника и будут оскорблять Альбину. Напрасно старался бы он смыть с себя следы духовного звания, нет, сан его вечно останется при нем – в грустной бледности лица, в запахе ладана… А вдруг у них появятся дети? При этой неожиданной мысли он весь задрожал. Какое-то непонятное отвращение овладело им. Он подумал, что не стал бы любить этих детей. Но вот их уже двое: мальчик и девочка. Он сбрасывал их со своих колен: ему мучительно было ощущать прикосновение этих ручек даже к его платью; никакой радости в том, чтобы прыгать и играть с ними, как делают другие отцы, он не видел. К этой плоти от плоти своей он никогда не привыкнет: ему всегда будет мерещиться в детях нечистое напоминание о его грехе. Особенно смущала его девочка, ребенок с большими глазами, в глубине которых уже загоралась нежность женщины. Но нет, у него не будет детей! Он избавит себя от этого ужаса, ибо при одной мысли о том, что тело его может возродиться, продолжать жизнь в новых поколениях, его охватывал подлинный ужас. Его утешила сладкая надежда на свое бессилие. Без сомнения, его мужская сила ушла вследствие столь затянувшейся юности. Вот это-то и определило его решение. Сегодня вечером он бежит с Альбиной.
Однако вечером аббат Муре почувствовал себя настолько усталым, что отложил побег на следующий день. А наутро нашел новый предлог: он не может покинуть сестру на одну Тэзу. Надо оставить письмо, чтобы Дезире отправили к дяде Паскалю. Дня три он каждодневно собирался написать это письмо. Листок бумаги, чернила и перо были приготовлены и лежали на столе в его комнате. А на третий день он взял и ушел, так и не написав письма. Вдруг взял шляпу и отправился в Параду, так, по-дурацки, точно одержимый, из покорности судьбе, как будто шел на барщину, от которой не знал, как отделаться. Образ Альбины еще более стерся в его памяти; теперь он его даже совсем не видел, а лишь подчинялся прежней своей воле, желаниям, которые ныне уже умерли в нем, но все еще продолжали двигать им. И он повиновался им всем своим замолчавшим, опустошенным существом.
Он вышел на дорогу, не таясь и не принимая никаких предосторожностей. Остановился на краю селения и поговорил с Розали, которая сообщила ему, что у ее ребенка конвульсии рассказывая об этом, она все смеялась обычным своим смехом, кривившим уголки ее губ. Затем он углубился в скалы и направился прямо к отверстию в стене. По привычке он захватил с собой требник. Путь был долгий, он соскучился, открыл книгу и стал читать установленные молитвы. А затем сунул молитвенник под мышку и вовсе забыл про Параду. Шел себе все вперед да вперед, думая о новой ризе, которую собирался купить взамен золотой парчовой, расползавшейся по швам. С некоторых пор он стал откладывать деньги, монетами по двадцать су, в расчете, что месяцев через семь у него наберется на ризу. Он поднялся уже довольно высоко, когда до него издали донеслось пение, напомнившее ему один из когда-то выученных им в семинарии гимнов. Пел какой-то крестьянин. Аббат Муре захотел вспомнить начало гимна, но не мог. Ему стало досадно, что у него так ослабела память. Когда же, в конце концов, он вспомнил гимн и стал вполголоса напевать понемногу встававшие в памяти слова, на душе его стало как-то сладостно. То был акафист богородице. Священник улыбнулся, как будто в лицо ему повеяло свежим дыханием его юности. Как он был счастлив в ту пору! Конечно, он еще и теперь мог быть счастлив: ведь он вовсе не стал взрослым, не вышел из отрочества. И он просил себе все тех же радостей: покоя и мира, какого-нибудь уголка в часовне, где бы под коленями его вдавился пол, да уединенной жизни, с милыми детскими забавами. Он забирал все выше и уже стал было петь тоненьким, как флейта, голоском, как вдруг увидел прямо перед собой брешь в стене.
Казалось, он на одно мгновение изумился этому. А затем перестал улыбаться и пробормотал:
– Альбина, должно быть, ждет меня. Солнце уже садится.
Но когда он стал отодвигать камни в стене, чтобы освободить проход, его испугало чье-то громкое дыхание. Священник попятился: он чуть было не наступил прямо на голову брату Арканжиа, который распластался на земле, охваченный глубоким сном. Этот сон, несомненно, настиг его в то время, как он охранял вход в Параду. Монах загородил отверстие, растянувшись во всю длину поперек бреши в стене, разбросав руки и ноги в непристойной позе. За голову его была закинута правая рука, не выпускавшая кизиловой дубинки; казалось, он все еще размахивает ею, словно пылающим мечом. Он храпел, лежа лицом вверх, среди терновника, на самом солнцепеке. Солнце, как видно, на его дубленую кожу не действовало. Крупные мухи роем летали над его разинутым ртом.
Аббат Муре с минуту глядел на него. Он завидовал этому сну праведника, распростертого во прахе. Ему хотелось отогнать от него мух, но они упрямо возвращались и вновь прилипали к сизым губам монаха, а тот и не чувствовал их. Тогда священник перешагнул через его крупное тело. Он вступил в Параду.
XII
В нескольких шагах от стены на зеленом ковре сидела Альбина. Завидев Сержа, она встала.
– Это ты! – воскликнула она, вся задрожав.
– Да, – сказал он спокойно, – я пришел.
Она бросилась к нему на шею. Но не поцеловала его. Своей голой рукой она ощутила холодок от жемчуга, которым были расшиты его брыжжи. И, беспокойно глядя на него, она заговорила:
– Что с тобой? Ты не поцеловал меня в щеку, как в былое время, помнишь, когда твои губы пели… Слушай, если ты болен, я опять вылечу тебя. Теперь, когда ты пришел сюда, наше счастье воротится. Печали больше нет места… Ты видишь, я улыбаюсь. Улыбнись же и ты, Серж.
Но Серж оставался серьезным, и она продолжала:
– Ну, конечно, я тоже сильно горевала. И до сих пор еще очень бледна, не правда ли? Вот уж неделя, как я живу тут, на траве, где ты нашел меня. Мне хотелось только одного: увидеть, как ты входишь сквозь это отверстие в стене. При каждом звуке я вскакивала и бежала навстречу тебе. Однако то был не ты, только ветер все шуршал листьями… Но я отлично знала, что ты придешь. Я прождала бы здесь целые годы.
Потом она спросила:
– Ты меня еще любишь?
– Да, – отвечал он, – я еще люблю тебя.
Смущенные, стояли они друг перед другом. Наступило долгое молчание. Серж был совершенно спокоен и не пытался прервать его. Альбина же раза два открывала рот, но тотчас же закрывала его, дивясь тому, что навертывалось ей на язык. А навертывались ей одни только горькие слова. Она чувствовала, что глаза ее мокры от слез. Что с ней происходит? Почему она не испытывает счастья? Ведь к ней возвратился ее любимый.
– Слушай, – проговорила она наконец, – нам не следует здесь оставаться. Нас леденит эта брешь… Пойдем домой! Дай мне руку!
И они углубились в Параду. Наступала осень. Деревья казались какими-то озабоченными; листья один за другим осыпались с их пожелтевших макушек. На тропинках уже лежал плотным ковром слой пропитанной сыростью мертвой листвы, и шаги звучали на нем, как чьи-то подавленные вздохи. Над лужайками вился дымок, одевавший в траур синеватую даль. Весь сад молчал, и было слышно лишь его трепетное грустное дыхание.
Когда они шли аллеей высоких дерев, у Сержа зубы застучали от холода. Он вполголоса проговорил:
– Как здесь холодно!
– Тебе холодно? – печально прошептала Альбина. – Моя рука тебя больше не греет. Хочешь, я прикрою тебя краем платья?.. Пойдем же, воскресим нашу былую любовь!
И она повела его в цветник. Роща роз еще благоухала. Но поздние цветы издавали горький аромат. Листья выросли непомерно и сонным болотом покрывали землю. Серж испугался, он не захотел входить в эти заросли, и оба остановились у края цветника. Они только издали заглядывали в аллеи, по которым проходили весной. Альбина припоминала малейшие закоулки, показывала ему пальцем на пещеру, где спала мраморная женщина, на свисавшие в беспорядке волосы жимолости и ломоноса, на поля фиалок, на фонтан, извергавший красную гвоздику, на громадную лестницу, залитую потоками желтой гвоздики, на разрушенную колоннаду, в центре которой высилась белая беседка из лилий. Здесь родились они оба в блеске солнечных лучей. Альбина напоминала Сержу все малейшие подробности первого их дня: как они гуляли, чем пахло в тени. Казалось, он слушал, но затем задавал какой-нибудь вопрос, и сразу же становилось ясно, что он ничего не понял. Легкая дрожь, бившая его, не проходила. Он был очень бледен.
Альбина повела его в плодовый сад, но близко подойти к нему им не удалось: река сильно вздулась. Теперь Сержу и в голову не пришло посадить Альбину на плечи и в три прыжка перенести на другой берег. А ведь там яблони и груши были еще покрыты плодами, виноградные лозы с поредевшей листвой гнулись под тяжестью золотистых гроздьев, и в каждой их ягодке хранилась яркая капля солнца! Как, бывало, резвились они в лакомой тени этих почтенных деревьев! Тогда они были сорванцами. Альбина даже улыбнулась, припомнив, как бесстыдно обнажались ее ноги, когда ветви подламывались под ней. Помнит ли он, по крайней мере, как они ели сливы? Серж только покачивал головой. Он уже выглядел утомленным. Плодовый сад со своими все еще зелеными чащами, со своей путаницей мшистых стволов, походившей на леса вокруг полуразрушенного строения, беспокоил его. Ему казалось, что здесь, должно быть, очень сыро, полно крапивы и змей.
Альбина повела его на луга. Ему пришлось сделать не сколько шагов по траве. Теперь эта трава доходила ему до самых плеч; казалось, у нее были щупальца и она старалась связать его ими по рукам и ногам, потащить за собой, утопить в недрах беспредельного зеленого моря. И он умолял Альбину не идти дальше. Но она, не оборачиваясь, шла вперед. Потом, видя, как он страдает, остановилась и дождалась его. Постепенно мрачнея, она, в конце концов, стала дрожать, как и он. И все-таки она вновь заговорила. Широким жестом указала ему на ручьи, на ряды ив, на разостланные до края горизонта скатерти трав. Все это некогда принадлежало им. Здесь они проводили целые дни. Вон там, под тремя ивами, на берегу реки, они играли во «влюбленных». Тогда им хотелось, чтобы трава была выше их, чтобы они могли затеряться в ее зыбучей волне и быть в еще большем уединении, вдали от всего, как жаворонки, что порхают в засеянных хлебом полях. Почему же сегодня он содрогается, как только нога его тонет, погружаясь в траву?..
Альбина повела его в лес. Деревья еще больше устрашили Сержа. Он не узнавал их нахмуренных темных стволов. Нигде не казалось ему прошлое таким мертвым, как здесь, в этой суровой чаще, куда сейчас свободно проникал свет. Первые же дожди смыли следы их ног на песке аллей; ветры унесли все, что сохранилось от их любви в этих низких ветках кустарника. Но Альбина, чувствуя, что горло ее сжимается от горя, взглядом возражала ему. Она еще находила на песке едва заметные следы былых прогулок. У каждого куста воскресал жар их былых касаний, так что вся кровь приливала к ее лицу. Она глядела умоляющими глазами, силясь пробудить воспоминания и в нем. Вот по этой тропинке они проходили молча. Как они волновались, не смея признаться в своей любви! А на этой полянке они замешкались однажды поздно вечером, заглядевшись на звезды, которые словно капали на них теплым дождем. А дальше, под этим дубом, они обменялись первым поцелуем. Дерево еще сохранило аромат этого поцелуя, и мхи до сих пор, не переставая, шептались о нем. Неправда, будто лес опустел и стал немым! Серж отворачивал голову, избегая взглядов Альбины. Они утомляли его.
Альбина повела его к утесам. Здесь, быть может, прекратится его бессильная дрожь, приводившая ее в отчаяние! Одни лишь высокие скалы сохраняли еще тепло в этот час пламеневшего на закате солнца. В них и теперь еще жила грозная страсть, сохранились те горячие каменные ложа, где жирные ползучие растения совершали свое чудовищное соитие. Не говоря ни слова, не поворачивая головы, Альбина все выше тащила Сержа по крутому подъему. Она хотела отвести его туда, за источники, где они бы еще застали солнце. Там рос кедр, под которым оба познали сладкую тревогу первого желания. Там лягут они на землю, на горячие плиты, и станут ждать, пока земля не зажжет их своей страстью. Но скоро Серж стал жестоко спотыкаться на каждом шагу. Он не мог идти дальше. Сначала он упал на колени. Страшным усилием Альбина подняла его и некоторое время почти несла на руках. Потом он снова упал, и так и остался бессильно лежать посреди дороги. Перед ним, внизу, расстилался огромный Параду.
– Ты солгал! – закричала Альбина. – Ты меня больше не любишь!
И она заплакала. Она стояла над ним и чувствовала, что не в силах тащить его выше. Она пока еще не сердилась, а только оплакивала умирающую любовь. Он же был совсем подавлен.
– Сад умер. Меня все время знобит! – бормотал он. Альбина обхватила руками его голову и жестом указала на Параду.
– Смотри же!.. Вовсе не сад умер – умерли твои глаза, уши, руки и ноги, все твое тело! Ты прошел мимо всех наших радостей, не видя, не слыша, не чувствуя их! Ты только и делал, что спотыкался! А потом и вовсе упал от усталости и тоски… Ты меня больше не любишь!
Серж возражал – кротко, спокойно. И тут Альбина в первый раз вышла из себя:
– Замолчи! Разве сад может когда-нибудь умереть? На зиму он заснет, а в мае опять проснется и опять возвратит нам все, что посеяно в нем нашей любовью: наши поцелуи вновь расцветут в цветнике, наши клятвы вновь прорастут вместе с травами и деревьями… Если бы ты умел видеть сад и различать его голос, ты понял бы, что сейчас он еще глубже взволнован, чем летом, что осенью, засыпая оплодотворенным, он любит еще сильнее, еще проникновеннее… Ты больше не любишь меня, ты уже не умеешь ни видеть, ни понимать!
Серж поднял к ней глаза и умолял ее не сердиться. Лицо его осунулось и побледнело от какого-то детского страха. Громкий звук ее голоса заставлял его вздрагивать. В конце концов ему удалось заставить ее присесть на минутку, отдохнуть рядом с ним посреди дороги. Они мирно поговорят, они объяснятся. И вот, сидя лицом к Параду, не прикасаясь друг к другу, они завели разговор о своей любви.
– Я люблю тебя, люблю! – повторял Серж своим ровным голосом. – Если бы я не любил тебя, я бы сюда не пришел… Правда, я устал. Сам не знаю, почему. Я думал, что найду здесь то тепло, одно воспоминание о котором переполняло меня лаской. А вышло так, что мне тут холодно, сад кажется мне черным, и я не нахожу в нем ничего, что оставил тогда. Но это не моя вина. Я стараюсь быть таким, как ты, я хотел бы, чтоб ты была довольна.
– Ты больше не любишь меня! – снова повторила Альбина.
– Нет, люблю! Я много страдал в тот день, когда прогнал тебя… О, знаешь, я любил тебя тогда так страстно, что если бы ты вернулась и кинулась мне на шею, я задушил бы тебя в объятиях! Никогда еще не желал я тебя так сильно. Ты целыми часами, как живая, стояла передо мной и терзала меня своими гибкими пальцами. Я закрывал глаза, и ты зажигалась, как солнце, и охватывала меня своим пламенем… Ты же видишь, что я перешагнул через все и пришел.
Он немного помолчал в раздумье и продолжал:
– А теперь руки мои точно сломались, и если бы я захотел прижать тебя к груди, то не мог бы удержать: я уронил бы тебя на землю… Подожди, пока дрожь моя пройдет. Ты дашь мне свои руки, и я снова стану их целовать. Будь же добра, не гляди на меня такими гневными глазами, помоги мне возродить мое сердце.
В голосе его слышалась такая неподдельная печаль, он так явно жаждал обрести былую нежность, что Альбина была растрогана. На минуту она смягчилась и с беспокойством спросила:
– Что с тобой? Что у тебя болит?
– Сам не знаю. Мне кажется, вся кровь уходит из моих жил… Только что, по дороге сюда, мне померещилось, что на мои плечи накинули ледяной плащ, он пристал к моей коже и с головы до ног превратил меня в камень… Когда-то я уже чувствовал на себе такой плащ… Не помню только, когда.
Альбина прервала его дружелюбным смехом:
– Ребенок! Ты простудился, вот и все… Послушай, ведь ты не меня, по крайней мере, испугался? Зимой мы не будем жить в этом саду, словно дикари. Мы отправимся, куда ты захочешь, в какой-нибудь большой город; среди людей мы станем любить друг друга так же просто и покойно, как и среди деревьев. Ты увидишь: я не какая-нибудь бездельница! Я умею не только искать гнезда да без устали бродить целыми часами… Когда я была маленькая, я носила вышитые юбки, ажурные чулки, фартуки, оборочки… Тебе об этом никто не рассказывал?
Серж не слушал ее; потом он как-то внезапно вскрикнул:
– Ах, вспомнил, вспомнил!
Когда же Альбина спросила его, в чем дело, он не захотел ответить. А вспомнил он ощущение, которое вызывала в нем семинарская часовня. Это она точно лежала на его плечах ледяным плащом, превращая его в камень. И неотступные воспоминания о первых шагах его священства охватили Сержа. Смутные мысли, бродившие в его голове по пути из Арто в Параду, теперь приобрели отчетливость и нахлынули на него с неодолимой силой. И пока Альбина продолжала говорить о той счастливой жизни, какую они будут вести вдвоем, священник слышал звон колокольчика, возвещавшего возношение святых даров, и видел кадило, оставлявшее в воздухе над коленопреклоненной толпой молящихся огненный след крестного знамения.
– Так вот, – продолжала Альбина, – ради тебя я снова надену вышитые юбки… Я хочу, чтобы ты был весел. Мы найдем, чем развлечь тебя. Ты, быть может, сильнее полюбишь меня, когда увидишь меня красивой и нарядной дамой. Я больше не стану криво втыкать гребень в волосы, они у меня теперь не будут спускаться на шею. Я не стану больше засучивать рукава до локтей. Я буду застегивать платье доверху, чтобы не видно было плеч. Я еще умею делать реверансы, ходить степенной походкой, слегка вскидывая подбородок. Поверь, я буду казаться красивой, когда ты поведешь меня по улице под руку.
– Входила ли ты когда-нибудь в храм, когда была маленькой? – вполголоса спросил Серж, словно против воли продолжая вслух ту мысль, которая мешала ему слушать Альбину. – Я просто не мог пройти мимо церкви, чтобы не зайти в нее. Как только дверь неслышно закрывалась за мной, мне всегда начинало казаться, что я попал в рай, что ангельские голоса нашептывают мне на ухо сладкие сказки, и я чувствовал всем своим телом ласковое дыхание праведников и праведниц… Да, мне хотелось бы постоянно жить в церкви, затеряться в недрах этого блаженства.
Альбина пристально взглянула на него, и в ее нежном взгляде сверкнул какой-то огонек. Но она продолжала все еще кротким голосом:
– Я буду подчиняться всем твоим прихотям. Когда-то меня учили музыке, я была образованной барышней; меня отлично воспитывали… Я вернусь в школу, опять займусь музыкой. Если тебе захочется, чтобы я сыграла какую-нибудь любимую тобой арию, ты только скажешь, какую, и я целыми месяцами стану разучивать ее, чтобы сыграть ее тебе как-нибудь вечерком, в нашей закрытой для посторонних комнате, с опущенными занавесками… Наградой мне будет один твой поцелуй… Хочешь? Поцелуй меня в губы, и к тебе вернется былая любовь. Ты возьмешь меня и крепко, до боли, сожмешь в своих объятиях!
– Да, да, – пробормотал он, все еще отвечая только на собственные мысли, – сначала самым большим моим удовольствием было зажигать свечи, приготовлять сосуды, носить требник, молитвенно складывать руки. Потом я понемногу почувствовал приближение бога, и мне казалось, что я умру от любви… Других воспоминаний у меня нет. Я ничего не знаю, Я поднимаю руки только для того, чтобы благословлять. Протягиваю губы только затем, чтобы приложиться к алтарю. Если я стану искать в себе сердце, я не найду его: я принес его в жертву богу, и он принял мою жертву.
– Это ты! – воскликнула она, вся задрожав.
– Да, – сказал он спокойно, – я пришел.
Она бросилась к нему на шею. Но не поцеловала его. Своей голой рукой она ощутила холодок от жемчуга, которым были расшиты его брыжжи. И, беспокойно глядя на него, она заговорила:
– Что с тобой? Ты не поцеловал меня в щеку, как в былое время, помнишь, когда твои губы пели… Слушай, если ты болен, я опять вылечу тебя. Теперь, когда ты пришел сюда, наше счастье воротится. Печали больше нет места… Ты видишь, я улыбаюсь. Улыбнись же и ты, Серж.
Но Серж оставался серьезным, и она продолжала:
– Ну, конечно, я тоже сильно горевала. И до сих пор еще очень бледна, не правда ли? Вот уж неделя, как я живу тут, на траве, где ты нашел меня. Мне хотелось только одного: увидеть, как ты входишь сквозь это отверстие в стене. При каждом звуке я вскакивала и бежала навстречу тебе. Однако то был не ты, только ветер все шуршал листьями… Но я отлично знала, что ты придешь. Я прождала бы здесь целые годы.
Потом она спросила:
– Ты меня еще любишь?
– Да, – отвечал он, – я еще люблю тебя.
Смущенные, стояли они друг перед другом. Наступило долгое молчание. Серж был совершенно спокоен и не пытался прервать его. Альбина же раза два открывала рот, но тотчас же закрывала его, дивясь тому, что навертывалось ей на язык. А навертывались ей одни только горькие слова. Она чувствовала, что глаза ее мокры от слез. Что с ней происходит? Почему она не испытывает счастья? Ведь к ней возвратился ее любимый.
– Слушай, – проговорила она наконец, – нам не следует здесь оставаться. Нас леденит эта брешь… Пойдем домой! Дай мне руку!
И они углубились в Параду. Наступала осень. Деревья казались какими-то озабоченными; листья один за другим осыпались с их пожелтевших макушек. На тропинках уже лежал плотным ковром слой пропитанной сыростью мертвой листвы, и шаги звучали на нем, как чьи-то подавленные вздохи. Над лужайками вился дымок, одевавший в траур синеватую даль. Весь сад молчал, и было слышно лишь его трепетное грустное дыхание.
Когда они шли аллеей высоких дерев, у Сержа зубы застучали от холода. Он вполголоса проговорил:
– Как здесь холодно!
– Тебе холодно? – печально прошептала Альбина. – Моя рука тебя больше не греет. Хочешь, я прикрою тебя краем платья?.. Пойдем же, воскресим нашу былую любовь!
И она повела его в цветник. Роща роз еще благоухала. Но поздние цветы издавали горький аромат. Листья выросли непомерно и сонным болотом покрывали землю. Серж испугался, он не захотел входить в эти заросли, и оба остановились у края цветника. Они только издали заглядывали в аллеи, по которым проходили весной. Альбина припоминала малейшие закоулки, показывала ему пальцем на пещеру, где спала мраморная женщина, на свисавшие в беспорядке волосы жимолости и ломоноса, на поля фиалок, на фонтан, извергавший красную гвоздику, на громадную лестницу, залитую потоками желтой гвоздики, на разрушенную колоннаду, в центре которой высилась белая беседка из лилий. Здесь родились они оба в блеске солнечных лучей. Альбина напоминала Сержу все малейшие подробности первого их дня: как они гуляли, чем пахло в тени. Казалось, он слушал, но затем задавал какой-нибудь вопрос, и сразу же становилось ясно, что он ничего не понял. Легкая дрожь, бившая его, не проходила. Он был очень бледен.
Альбина повела его в плодовый сад, но близко подойти к нему им не удалось: река сильно вздулась. Теперь Сержу и в голову не пришло посадить Альбину на плечи и в три прыжка перенести на другой берег. А ведь там яблони и груши были еще покрыты плодами, виноградные лозы с поредевшей листвой гнулись под тяжестью золотистых гроздьев, и в каждой их ягодке хранилась яркая капля солнца! Как, бывало, резвились они в лакомой тени этих почтенных деревьев! Тогда они были сорванцами. Альбина даже улыбнулась, припомнив, как бесстыдно обнажались ее ноги, когда ветви подламывались под ней. Помнит ли он, по крайней мере, как они ели сливы? Серж только покачивал головой. Он уже выглядел утомленным. Плодовый сад со своими все еще зелеными чащами, со своей путаницей мшистых стволов, походившей на леса вокруг полуразрушенного строения, беспокоил его. Ему казалось, что здесь, должно быть, очень сыро, полно крапивы и змей.
Альбина повела его на луга. Ему пришлось сделать не сколько шагов по траве. Теперь эта трава доходила ему до самых плеч; казалось, у нее были щупальца и она старалась связать его ими по рукам и ногам, потащить за собой, утопить в недрах беспредельного зеленого моря. И он умолял Альбину не идти дальше. Но она, не оборачиваясь, шла вперед. Потом, видя, как он страдает, остановилась и дождалась его. Постепенно мрачнея, она, в конце концов, стала дрожать, как и он. И все-таки она вновь заговорила. Широким жестом указала ему на ручьи, на ряды ив, на разостланные до края горизонта скатерти трав. Все это некогда принадлежало им. Здесь они проводили целые дни. Вон там, под тремя ивами, на берегу реки, они играли во «влюбленных». Тогда им хотелось, чтобы трава была выше их, чтобы они могли затеряться в ее зыбучей волне и быть в еще большем уединении, вдали от всего, как жаворонки, что порхают в засеянных хлебом полях. Почему же сегодня он содрогается, как только нога его тонет, погружаясь в траву?..
Альбина повела его в лес. Деревья еще больше устрашили Сержа. Он не узнавал их нахмуренных темных стволов. Нигде не казалось ему прошлое таким мертвым, как здесь, в этой суровой чаще, куда сейчас свободно проникал свет. Первые же дожди смыли следы их ног на песке аллей; ветры унесли все, что сохранилось от их любви в этих низких ветках кустарника. Но Альбина, чувствуя, что горло ее сжимается от горя, взглядом возражала ему. Она еще находила на песке едва заметные следы былых прогулок. У каждого куста воскресал жар их былых касаний, так что вся кровь приливала к ее лицу. Она глядела умоляющими глазами, силясь пробудить воспоминания и в нем. Вот по этой тропинке они проходили молча. Как они волновались, не смея признаться в своей любви! А на этой полянке они замешкались однажды поздно вечером, заглядевшись на звезды, которые словно капали на них теплым дождем. А дальше, под этим дубом, они обменялись первым поцелуем. Дерево еще сохранило аромат этого поцелуя, и мхи до сих пор, не переставая, шептались о нем. Неправда, будто лес опустел и стал немым! Серж отворачивал голову, избегая взглядов Альбины. Они утомляли его.
Альбина повела его к утесам. Здесь, быть может, прекратится его бессильная дрожь, приводившая ее в отчаяние! Одни лишь высокие скалы сохраняли еще тепло в этот час пламеневшего на закате солнца. В них и теперь еще жила грозная страсть, сохранились те горячие каменные ложа, где жирные ползучие растения совершали свое чудовищное соитие. Не говоря ни слова, не поворачивая головы, Альбина все выше тащила Сержа по крутому подъему. Она хотела отвести его туда, за источники, где они бы еще застали солнце. Там рос кедр, под которым оба познали сладкую тревогу первого желания. Там лягут они на землю, на горячие плиты, и станут ждать, пока земля не зажжет их своей страстью. Но скоро Серж стал жестоко спотыкаться на каждом шагу. Он не мог идти дальше. Сначала он упал на колени. Страшным усилием Альбина подняла его и некоторое время почти несла на руках. Потом он снова упал, и так и остался бессильно лежать посреди дороги. Перед ним, внизу, расстилался огромный Параду.
– Ты солгал! – закричала Альбина. – Ты меня больше не любишь!
И она заплакала. Она стояла над ним и чувствовала, что не в силах тащить его выше. Она пока еще не сердилась, а только оплакивала умирающую любовь. Он же был совсем подавлен.
– Сад умер. Меня все время знобит! – бормотал он. Альбина обхватила руками его голову и жестом указала на Параду.
– Смотри же!.. Вовсе не сад умер – умерли твои глаза, уши, руки и ноги, все твое тело! Ты прошел мимо всех наших радостей, не видя, не слыша, не чувствуя их! Ты только и делал, что спотыкался! А потом и вовсе упал от усталости и тоски… Ты меня больше не любишь!
Серж возражал – кротко, спокойно. И тут Альбина в первый раз вышла из себя:
– Замолчи! Разве сад может когда-нибудь умереть? На зиму он заснет, а в мае опять проснется и опять возвратит нам все, что посеяно в нем нашей любовью: наши поцелуи вновь расцветут в цветнике, наши клятвы вновь прорастут вместе с травами и деревьями… Если бы ты умел видеть сад и различать его голос, ты понял бы, что сейчас он еще глубже взволнован, чем летом, что осенью, засыпая оплодотворенным, он любит еще сильнее, еще проникновеннее… Ты больше не любишь меня, ты уже не умеешь ни видеть, ни понимать!
Серж поднял к ней глаза и умолял ее не сердиться. Лицо его осунулось и побледнело от какого-то детского страха. Громкий звук ее голоса заставлял его вздрагивать. В конце концов ему удалось заставить ее присесть на минутку, отдохнуть рядом с ним посреди дороги. Они мирно поговорят, они объяснятся. И вот, сидя лицом к Параду, не прикасаясь друг к другу, они завели разговор о своей любви.
– Я люблю тебя, люблю! – повторял Серж своим ровным голосом. – Если бы я не любил тебя, я бы сюда не пришел… Правда, я устал. Сам не знаю, почему. Я думал, что найду здесь то тепло, одно воспоминание о котором переполняло меня лаской. А вышло так, что мне тут холодно, сад кажется мне черным, и я не нахожу в нем ничего, что оставил тогда. Но это не моя вина. Я стараюсь быть таким, как ты, я хотел бы, чтоб ты была довольна.
– Ты больше не любишь меня! – снова повторила Альбина.
– Нет, люблю! Я много страдал в тот день, когда прогнал тебя… О, знаешь, я любил тебя тогда так страстно, что если бы ты вернулась и кинулась мне на шею, я задушил бы тебя в объятиях! Никогда еще не желал я тебя так сильно. Ты целыми часами, как живая, стояла передо мной и терзала меня своими гибкими пальцами. Я закрывал глаза, и ты зажигалась, как солнце, и охватывала меня своим пламенем… Ты же видишь, что я перешагнул через все и пришел.
Он немного помолчал в раздумье и продолжал:
– А теперь руки мои точно сломались, и если бы я захотел прижать тебя к груди, то не мог бы удержать: я уронил бы тебя на землю… Подожди, пока дрожь моя пройдет. Ты дашь мне свои руки, и я снова стану их целовать. Будь же добра, не гляди на меня такими гневными глазами, помоги мне возродить мое сердце.
В голосе его слышалась такая неподдельная печаль, он так явно жаждал обрести былую нежность, что Альбина была растрогана. На минуту она смягчилась и с беспокойством спросила:
– Что с тобой? Что у тебя болит?
– Сам не знаю. Мне кажется, вся кровь уходит из моих жил… Только что, по дороге сюда, мне померещилось, что на мои плечи накинули ледяной плащ, он пристал к моей коже и с головы до ног превратил меня в камень… Когда-то я уже чувствовал на себе такой плащ… Не помню только, когда.
Альбина прервала его дружелюбным смехом:
– Ребенок! Ты простудился, вот и все… Послушай, ведь ты не меня, по крайней мере, испугался? Зимой мы не будем жить в этом саду, словно дикари. Мы отправимся, куда ты захочешь, в какой-нибудь большой город; среди людей мы станем любить друг друга так же просто и покойно, как и среди деревьев. Ты увидишь: я не какая-нибудь бездельница! Я умею не только искать гнезда да без устали бродить целыми часами… Когда я была маленькая, я носила вышитые юбки, ажурные чулки, фартуки, оборочки… Тебе об этом никто не рассказывал?
Серж не слушал ее; потом он как-то внезапно вскрикнул:
– Ах, вспомнил, вспомнил!
Когда же Альбина спросила его, в чем дело, он не захотел ответить. А вспомнил он ощущение, которое вызывала в нем семинарская часовня. Это она точно лежала на его плечах ледяным плащом, превращая его в камень. И неотступные воспоминания о первых шагах его священства охватили Сержа. Смутные мысли, бродившие в его голове по пути из Арто в Параду, теперь приобрели отчетливость и нахлынули на него с неодолимой силой. И пока Альбина продолжала говорить о той счастливой жизни, какую они будут вести вдвоем, священник слышал звон колокольчика, возвещавшего возношение святых даров, и видел кадило, оставлявшее в воздухе над коленопреклоненной толпой молящихся огненный след крестного знамения.
– Так вот, – продолжала Альбина, – ради тебя я снова надену вышитые юбки… Я хочу, чтобы ты был весел. Мы найдем, чем развлечь тебя. Ты, быть может, сильнее полюбишь меня, когда увидишь меня красивой и нарядной дамой. Я больше не стану криво втыкать гребень в волосы, они у меня теперь не будут спускаться на шею. Я не стану больше засучивать рукава до локтей. Я буду застегивать платье доверху, чтобы не видно было плеч. Я еще умею делать реверансы, ходить степенной походкой, слегка вскидывая подбородок. Поверь, я буду казаться красивой, когда ты поведешь меня по улице под руку.
– Входила ли ты когда-нибудь в храм, когда была маленькой? – вполголоса спросил Серж, словно против воли продолжая вслух ту мысль, которая мешала ему слушать Альбину. – Я просто не мог пройти мимо церкви, чтобы не зайти в нее. Как только дверь неслышно закрывалась за мной, мне всегда начинало казаться, что я попал в рай, что ангельские голоса нашептывают мне на ухо сладкие сказки, и я чувствовал всем своим телом ласковое дыхание праведников и праведниц… Да, мне хотелось бы постоянно жить в церкви, затеряться в недрах этого блаженства.
Альбина пристально взглянула на него, и в ее нежном взгляде сверкнул какой-то огонек. Но она продолжала все еще кротким голосом:
– Я буду подчиняться всем твоим прихотям. Когда-то меня учили музыке, я была образованной барышней; меня отлично воспитывали… Я вернусь в школу, опять займусь музыкой. Если тебе захочется, чтобы я сыграла какую-нибудь любимую тобой арию, ты только скажешь, какую, и я целыми месяцами стану разучивать ее, чтобы сыграть ее тебе как-нибудь вечерком, в нашей закрытой для посторонних комнате, с опущенными занавесками… Наградой мне будет один твой поцелуй… Хочешь? Поцелуй меня в губы, и к тебе вернется былая любовь. Ты возьмешь меня и крепко, до боли, сожмешь в своих объятиях!
– Да, да, – пробормотал он, все еще отвечая только на собственные мысли, – сначала самым большим моим удовольствием было зажигать свечи, приготовлять сосуды, носить требник, молитвенно складывать руки. Потом я понемногу почувствовал приближение бога, и мне казалось, что я умру от любви… Других воспоминаний у меня нет. Я ничего не знаю, Я поднимаю руки только для того, чтобы благословлять. Протягиваю губы только затем, чтобы приложиться к алтарю. Если я стану искать в себе сердце, я не найду его: я принес его в жертву богу, и он принял мою жертву.