У Гриве появился новый конек. Он утверждал, будто отлично понимает г-жу Ракен, будто достаточно ей на него взглянуть, чтобы он немедленно догадался, чего она хочет. В этом тоже сказывалось самое утонченное внимание с его стороны. Беда заключалась в том, что Гриве постоянно ошибался. Нередко он прерывал партию в домино, пристально смотрел на параличную, которая спокойно следила за игрой, и изрекал, что ей надо то-то и то-то. После проверки оказывалось, что г-же Ракен вовсе ничего не надо или надо нечто совсем иное. Но Гриве этим не смущался и торжествующе восклицал: «Говорил же я вам!», а немного погодя начинал сызнова. Иначе обстояло дело, когда параличная действительно выражала какое-то желание; в таких случаях Тереза, Лоран и гости наперебой называли все предметы, которые могли бы ей понадобиться. Предположения Гриве всегда оказывались на редкость несуразными. Он наобум называл все, что ему приходило в голову, и неизменно предлагал нечто противное тому, чего желала г-жа Ракен. Но это не мешало ему твердить:
   — Я ведь читаю по ее глазам, как по книге. Видите, она говорит, что я прав… Так ведь, дорогая? Конечно, конечно!
   А понять желания несчастной старухи было отнюдь не легко. Одна только Тереза владела этим искусством. Она довольно ловко общалась с замурованным сознанием старухи, еще живым, но погребенным в недрах мертвого тела. Что происходило в душе этого жалкого существа, которое было живо ровно настолько, чтобы присутствовать при жизни, не принимая в ней участия? Несомненно, больная все видела, слышала и рассуждала трезво и ясно, но она не могла пошевелить ни одним членом: лишенная голоса, она не могла передать вовне мысли, рождавшиеся в ее сознании. Вероятно, эти мысли душили ее. Она не могла бы поднять руки, открыть рот, даже если бы от одного ее движения, от одного ее слова зависели судьбы мира. Ее ум был подобен человеку, которого по ошибке закопали живым: он просыпается во мраке, в двух-трех метрах под землей, он кричит, корчится, а люди проходят над ним и не слышат его чудовищных воплей. Лоран часто смотрел на г-жу Ракен, на ее сжатые губы, на руки, покоящиеся на коленях; он понимал, что вся ее жизненная сила теперь сосредоточилась в живых, юрких глазах, и рассуждал:
   — Как знать, о чем она думает, когда остается одна… В душе этой покойницы, должно быть, развертывается какая-то драма.
   Лоран ошибался, г-жа Ракен была счастлива, счастлива тем, что дорогие ее детки нежно заботятся и ухаживают за ней. Она всегда мечтала кончить свои дни именно так — спокойно, в атмосфере любви и ласки. Конечно, она хотела бы сохранить дар речи, чтобы выражать свою признательность друзьям за то, что они дают ей возможность умереть в душевном мире. Она принимала свой удел безропотно; она всегда вела тихую, уединенную жизнь, характер у нее был покладистый, поэтому она переносила потерю речи и неподвижность без особенных страданий: Она превратилась в ребенка, она проводила дни не скучая, наблюдала окружающее, вспоминала прошлое. В конце концов она даже находила какую-то прелесть в том, что вынуждена сидеть паинькой в кресле, как маленькая девочка.
   Ее глаза с каждым днем становились все ласковее, свет их — все проникновеннее. Со временем она стала пользоваться ими как рукой, как губами — чтобы просить или благодарить. Таким необычным и трогательным приемом она возмещала недостающие ей органы. На ее перекошенном лице с дряблой, обвисшей кожей светились глаза небесной красоты. С тех пор как ее сведенные, безжизненные губы перестали улыбаться, она улыбалась взглядом, полным очаровательной нежности; в нем мелькали влажные отблески, он излучал сияние, как заря. Трудно представить себе что-либо причудливее этих глаз, улыбавшихся на мертвом лице, точно губы; нижняя часть лица старухи была мертвенно-бледной и хмурой, зато верхняя светилась божественным огнем. В простой взгляд она вкладывала всю нежность, всю благодарность, которою полнилось ее сердце, — и такие взгляды предназначались прежде всего ее дорогим детям. Утром и вечером, когда Лоран брал ее на руки, чтобы перенести в другое место, она любовно благодарила его взглядом, в котором светилось самое нежное чувство.
   Так прожила она несколько недель в ожидании смерти и в полной уверенности, что отныне ограждена от всякой новой беды. Она думала, что уже испила чашу страданий до дна. Она ошибалась. Однажды вечером ее ошеломил чудовищный удар.
   Как ни старались Тереза и Лоран сделать ее средостением между ними, держать ее на самом виду, она была слишком безжизненна, чтобы отдалять их друг от друга и защищать от приступов тоски и ужаса. Когда они забывали о присутствии старухи, забывали, что она видит их и слышит, ими овладевало безумие, им мерещился Камилл, и они старались изгнать его. Они бормотали какие-то слова, у них вырывались невольные признания, отдельные фразы, из которых г-жа Ракен в конце концов поняла все. Однажды с Лораном случилось нечто вроде припадка, во время которого он говорил как в галлюцинации. И вдруг параличной все стало ясно.
   Страшная судорога пробежала по ее лицу, тело так сотряслось, что Терезе показалось, будто она вот-вот вскочит и закричит. Потом она снова впала в железную неподвижность. Эта чудовищная встряска была тем страшнее, что как бы гальванизировала труп. На миг ожившая чувствительность вновь исчезла; параличная стала еще подавленнее, еще бледнее. Ее глаза, обычно столь ласковые, стали темными и жесткими, как куски металла.
   Неслыханное отчаяние безжалостно придавило убогую старуху. Зловещая правда, словно молния, обожгла ее глаза и потрясла все ее существо громовым ударом. Если бы она могла вскочить, издать вопль ужаса, рвавшийся из ее груди, если бы могла проклясть убийц своего сына, ей стало бы легче, но, все выслушав, все поняв, она была обречена остаться неподвижной, немой и хранить в глубине души своей ужасные страдания. Ей казалось, что Тереза и Лоран связали ее по рукам и ногам и пригвоздили к креслу, чтобы она не могла броситься вон из дому, что им доставляет жестокую радость твердить ей: «Мы убили Камилла», причем они предварительно заткнули ей рот, чтобы заглушить ее рыдания. Ужас, отчаяние обуревали все ее существо, не находя себе выхода. Она делала сверхчеловеческие усилия, чтобы приподнять обрушившийся на нее гнет, чтобы сбросить его с груди и дать исход своему страшному отчаянию. Но тщетно напрягала она последние силы; она чувствовала, что язык у нее безжизненно холоден и ей не вырвать его у смерти. Она обессилела и одеревенела, как труп. Она чувствовала то, что может испытывать человек, впавший в летаргию и безгласный, когда его хоронят и когда он слышит, как над его головой глухо падают комья земли.
   Сердце ее теперь было совершенно опустошено. Она пережила крушение всех своих чувств, и это сломило ее. Вся жизнь ее пошла насмарку, все ее привязанности, ее доброта, ее самоотверженность — все было грубо ниспровергнуто и попрано. Она прожила жизнь, посвященную любви и ласке, а в последние часы, когда она уже готовилась унести в могилу веру в тихие радости земного существования, чей-то голос крикнул ей, что все — ложь, все — преступление. Завеса разорвалась, и вместо любви и дружбы предстало страшное зрелище крови и позора. Она бросила бы хулу самому создателю, если бы могла говорить. Бог обманывал ее более шестидесяти лет, он обращался с ней как с послушной примерной девочкой и тешил ее лживыми картинами безмятежной радости. Она так и оставалась ребенком, который простодушно верит в разные бредни и не видит действительной жизни, влачащейся в кровавой грязи страстей. Бог оказался нехорошим; он должен был либо сказать ей правду раньше, либо позволить ей унести в иной мир нетронутыми ее простодушие и все иллюзии. Теперь ей оставалось только умереть, разуверившись и в любви, и в дружбе, и в самопожертвовании. Нет ничего, кроме похоти и кровопролития!
   Страшно подумать! Камилл умер от руки Терезы и Лорана, и они замыслили убийство в постыдные минуты прелюбодеяния. При этой мысли в душе г-жи Ракен разверзалась такая бездна, что она не только не могла спокойно и трезво рассуждать, но просто лишилась способности думать. У нее было одно только ощущение — что она стремительно падает с каких-то высот; ей казалось, что она низвергается в некую черную холодную пропасть. И она думала: «На дне ее я разобьюсь!»
   После первого удара преступление начало казаться ей невероятным — настолько оно было чудовищно. Потом, по мере того как ей стали припоминаться мелкие подробности, смысла которых она раньше не понимала, она окончательно убедилась в постыдной связи Терезы и Лорана и в совершенном ими преступлении. Тут она испугалась, что сходит с ума. Да, Тереза и Лоран — убийцы Камилла, Тереза, которую она воспитала, Лоран, которого любила, как нежная и заботливая мать.
   Эти мысли вертелись у нее в голове с оглушительным грохотом, словно огромное колесо. Теперь она догадывалась о таких мерзких подробностях, она погружалась в такое безграничное лицемерие, она мысленно присутствовала при двойном преступлении, полном такой жестокой иронии, что ей хотелось умереть, чтобы больше не думать. Одна-единственная мысль, навязчивая и безжалостная, тяжелая и неотвратимая, как жернов, терзала ее мозг. Она твердила: «Мой сын убит моими же детьми!» И она не находила иных слов, чтобы выразить свое отчаяние.
   В душе ее совершился полный переворот, она растерянно искала самое себя и уже себя не узнавала; она была подавлена бурным наплывом мыслей о мщении, которые без остатка развеяли всю доброту, служившую ей светочем в жизни. Когда она преобразилась, в душу ее спустилась тьма; она почувствовала, что в ее умирающей плоти зарождается новое существо, жестокое и неумолимое, которому хочется растерзать убийц.
   Когда ей пришлось подчиниться всесокрушающей силе паралича, когда она осознала, что не может вцепиться в горло Терезе и Лорану, которых ей хотелось бы задушить, она примирилась со своей неподвижностью и немотой, и крупные капли слез медленно потекли по ее щекам. Нельзя себе представить горя, которое производило бы более удручающее впечатление, как это немое, застывшее отчаяние… Слезы, стекавшие одна за другой по окаменевшему лицу, где не двигалась ни единая морщинка, безжизненное, мертвенно-бледное лицо, которое не могло выразить горя всеми своими чертами, лицо, на котором рыдали только глаза, — все это являло душераздирающее зрелище.
   Терезу охватила жалость, смешанная с ужасом.
   — Надо ее уложить, — сказала она Лорану, показывая на тетку.
   Лоран поспешил увести параличную в ее комнату. Потом он нагнулся, чтобы взять ее на руки. В эту минуту у г-жи Ракен мелькнула надежда, что некая могучая сила поставит ее на ноги; она сделала отчаянное усилие. Бог не допустит, чтобы Лоран прижал ее к своей груди; она рассчитывала, что гром поразит его, как только он решится на это чудовищное бесстыдство. Но никакая сила не подняла ее, и небо поскупилось на гром. Убийца схватил, поднял ее, понес; беспомощная и покинутая, она почувствовала себя на руках убийцы Камилла. Голова ее скатилась на плечо Лорана, и страдалица взглянула на него глазами, расширившимися от страха и омерзения.
   — Что ж, смотри, смотри на меня, — прошептал он. — Глазами-то меня не сожрешь…
   И он грубо швырнул ее на кровать. Несчастная лишилась чувств. Ее последняя мысль была полна ужаса и отвращения. Отныне ей каждое утро и каждый вечер придется выносить гнусное объятие Лорана.


XXVII


   Только приступ острого ужаса мог довести супругов до того, что они стали откровенничать в присутствии г-жи Ракен. Ни тот, ни другая не были жестоки; если бы им не приходилось хранить убийство в тайне ради собственной безопасности, они постарались бы скрыть от старухи правду просто из человеколюбия.
   В четверг ими стала овладевать острая тревога. Утром Тереза спросила Лорана, не рискованно ли будет, по его мнению, оставить параличную в столовой на весь вечер? Она все знает, она может пробудить подозрение.
   — Да что ты! Она и пальцем пошевелить не в силах, — ответил Лоран. — Как же она может сказать что-нибудь?
   — А вдруг как-нибудь изловчится? — возразила Тереза. — С того вечера я замечаю в ее глазах какую-то упорную мысль.
   — Но ведь доктор сказал, что для нее все кончено. Если она еще и заговорит, так только при последнем вздохе… Она долго не протянет, будь покойна. Глупо было бы не допустить ее к гостям, это только лишний грех взять на душу.
   Тереза содрогнулась. — Ты меня не понял, — воскликнула она. — Конечно, ты прав — и без того довольно крови… Я имела в виду, что можно запереть ее в комнате и сказать, что ей стало хуже, что она спит.
   — Как бы не так! — возразил Лоран. — А болван Мишо недолго думая полезет в ее комнату, чтобы повидаться со старой приятельницей… Тогда нам и вовсе крышка.
   Он колебался; ему хотелось казаться спокойным, но он так волновался, что говорил невнятно.
   — Лучше предоставить событиям идти своим чередом, — продолжал он. — Все эти люди глупы как пробки; я уверен, что они даже не заметят отчаяния старухи, ведь она не может выговорить ни слова. Они так далеки от истины, что ни о чем не догадаются. Надо проверить это, и тогда мы будем спокойны, что наша оплошность нам не повредит… Вот увидишь, все пойдет отлично.
   Вечером, к приходу гостей, г-жа Ракен была на своем обычном месте, между камином и столом. Лоран и Тереза делали вид, будто настроение у них прекрасное: стараясь скрыть свою тревогу, они с ужасом ждали неминуемой сцены. Абажур на лампе они опустили как можно ниже, свет падал только на клеенку, которой был покрыт стол.
   Гости увлеклись пустой, но шумной беседой, которая всегда предшествовала первой партии домино. Гриве и Мишо не преминули задать параличной обычные вопросы о здоровье, вопросы, на которые они, как всегда, сами же дали вполне удовлетворительные ответы. Затем вся компания, уже не обращая на несчастную старуху ни малейшего внимания, самозабвенно погрузилась в игру.
   С того дня как г-жа Ракен узнала страшную тайну, она с нетерпением ждала этого вечера. Она собрала весь остаток сил, чтобы разоблачить преступников. До самой последней минуты она боялась, что ее не допустят к гостям; она думала, что Лоран так или иначе удалит ее, может быть, прикончит или хотя бы запрет в другой комнате. Когда же она убедилась, что ее не прячут, когда она увидела вокруг себя гостей, ее охватила живейшая радость — она решила, что сделает попытку отомстить за сына. Сознавая, что язык ее бессилен, она попробовала объясниться иначе. Ценою неимоверного усилия воли она как бы гальванизировала свою правую руку и слегка приподняла ее над коленкой, где она обычно лежала без малейшего движения; потом старуха понемногу повела ее вверх, цепляясь за ножку стола, и наконец положила на клеенку. Тут она стала слабо шевелить пальцами, стараясь привлечь к себе внимание.
   Когда игроки заметили на столе мертвую, белую, дряблую руку параличной, они крайне изумились. Гриве замер с победоносно поднятой вверх рукой в тот самый миг, когда собрался выложить на стол шесть и шесть. Ведь с тех пор как старуху постиг удар, она ни разу не пошевелила ни единым пальцем.
   — Эй-эй, смотрите-ка, Тереза, — вскричал Мишо, — госпожа Ракен шевелит пальцами… Ей, вероятно, что-нибудь надо.
   Тереза не в силах была вымолвить ни звука; как и Лоран, она наблюдала за потугами старухи, она уставилась на тетину руку, освещенную резким светом лампы, руку карающую и как бы готовую заговорить. Убийцы насторожились, затаив дыхание.
   — И в самом деле, ей чего-то хочется… — сказал Гриве. — Еще бы, мы отлично понимаем друг друга… Ей хочется сыграть в домино… Так ведь, дорогая?
   Госпожа Ракен сделала резкое отрицательное движение. Она с величайшими усилиями выпрямила один палец, другие подобрала и стала с трудом чертить на клеенке какие-то буквы. Не успела она вывести и несколько черточек, как Гриве снова торжествующе воскликнул:
   — Понимаю! Она одобряет мой ход!
   Параличная бросила на старого чиновника уничтожающий взгляд и опять стала выводить какое-то слово. Но Гриве то и дело прерывал ее, заявляя, что все это зря, что он и так ее понял, и опять говорил какую-нибудь глупость. В конце концов Мишо угомонил его.
   — Какого черта! Дайте же госпоже Ракен сказать, — закричал он. — Говорите, друг мой!
   И он уставился на клеенку, словно прислушиваясь. Однако пальцы параличной уже утомились, они раз десять принимались все за то же слово, но расползались в разные стороны. Мишо и Оливье склонились к столу; они никак не могли уловить, что за слово выводит старуха, и заставляли ее без конца повторять первые буквы.
   — Ах, вот оно что! — вдруг вскричал Оливье. — На этот раз я понял. Она написала ваше имя, Тереза…. Итак, «Тереза и…». Пишите дальше, дорогая.
   Тереза чуть было не вскрикнула от ужаса. Она смотрела на пальцы тети, скользящие по клеенке, и ей казалось, что они огненными знаками вычерчивают ее имя и правду о ее преступлении. Лоран порывисто встал с места; он соображал — не броситься ли ему на параличную, не переломить ли ей руку. При виде этой руки, ожившей для того, чтобы разоблачить убийц Камилла, Лоран подумал, что все пропало; он с леденящим ужасом уже ощущал всю тяжесть грядущей кары.
   Госпожа Ракен продолжала писать, но движения ее становились все неувереннее.
   — Отлично! Я все ясно понимаю, — сказал Оливье немного погодя, обращаясь к молодым супругам. — Тетя написала ваши имена: «Тереза и Лоран…».
   Старуха несколько раз утвердительно качнула головой и бросила на убийц взгляд, совершенно ошеломивший их. Потом она стала было дописывать фразу, однако пальцы ее уже окоченели, чудовищное усилие воли, которое привело их в движение, иссякло; она чувствовала, что паралич вновь овладевает ее рукой и сковывает пальцы. Она заторопилась, и ей удалось начертить еще одну букву.
   Старик Мишо прочел вслух:
   — «Тереза и Лоран у…».
   А Оливье спросил:
   — Что же ваши дорогие дети у…?
   Преступников объял такой безумный страх, что они чуть было сами не договорили фразы. Они уставились на карающую руку неподвижным, туманящимся взглядом, но тут руку внезапно передернуло, и она в изнеможении распласталась на столе; потом она стала скользить и упала на колени несчастной как безжизненный кусок мяса. Паралич вновь вошел в свои права и приостановил кару. Разочарованные Мишо и Оливье сели на свои места, а Тереза и Лоран почувствовали такую острую радость, кровь так заиграла у них в груди, что они почти теряли сознание.
   Гриве очень досадовал, что ему не поверили на слово. Он считал, что теперь самое время восстановить свою репутацию, досказав фразу, не дописанную старухой. Когда стали доискиваться смысла этой фразы, он изрек:
   — Все ясно. Я по глазам госпожи Ракен прекрасно угадываю, что она хотела сказать. Мне вовсе не требуется, чтобы она писала на столе; для меня достаточно ее взгляда… Она хотела сказать: «Тереза и Лоран ухаживают за мной».
   Все согласились с его толкованием, и Гриве был в восторге от своей сообразительности. Гости стали расхваливать молодую чету за ее заботы о бедной больной.
   — Нет никакого сомнения, госпоже Ракен хотелось воздать должное детям за все их внимание и любовь, — важно сказал Мишо. — Это делает честь всему семейству.
   И он добавил, возвращаясь к домино:
   — Ну, что же, за дело! На чем мы остановились? Кажется, Гриве собирался поставить шесть и шесть!
   Гриве поставил шесть и шесть. Партия продолжалась, бессмысленная и нудная.
   Параличная в страшном отчаянии смотрела на свою руку. Рука изменила ей. Теперь она была тяжелая, словно из свинца; теперь ее уже никогда не поднять… Небесам не угодно, чтобы Камилл был отомщен; они отнимают у матери единственное средство, при помощи которого можно было бы поведать людям о совершенном злодеянии. И несчастная думала, что она больше уже ни на что не годна и ей остается только лечь в могилу рядом с сыном. Она сомкнула глаза, чувствуя, что теперь она совсем бесполезна, и ей хотелось бы поскорее погрузиться в могильный мрак.


XXVIII


   Уже целых два месяца Тереза и Лоран бились в тисках отчаяния и ужаса, к которым их привел брак. Они причиняли один другому нестерпимые страдания. Поэтому в них постепенно накапала ненависть, и они стали бросать друг на друга гневные взгляды, полные глухих угроз.
   Ненависть должна была зародиться у них неизбежно. Когда-то они любили друг друга животной любовью, со жгучей, чисто плотской страстью, потом, в тревогах, связанных с преступлением, эта страсть превратилась в боязнь, и объятия стали вызывать в них какой-то чисто физический ужас. Теперь, под влиянием страданий, которые причиняли им брак и совместная жизнь, они начинали возмущаться и терять терпение.
   Ими овладела дикая ненависть, вспышки которой бывали ужасны. Они ясно сознавали, что мешают друг другу; они говорили себе, что жили бы спокойно, если бы не были все время вместе. Каждый из них испытывал в присутствии другого давящий гнет, и им хотелось устранить, уничтожить его; губы их злобно сжимались, в сверкающих глазах мелькали жестокие мысли, им хотелось растерзать друг друга.
   В сущности, их грызла одна-единственная мысль: они возмущались своим собственным преступлением, они приходили в отчаяние, что навеки искалечили свою жизнь. В этом были корни их озлобленности и вражды. Они чувствовали, что недуг их неизлечим, что убийство Камилла будет мучить их до самой смерти, и это сознание, сознание, что мукам не будет конца, приводило их в отчаяние. Не зная, на что обрушить свой гнев, они обрушивали его друг на друга, они пылали взаимной ненавистью.
   Они не хотели вслух признаться, что их брак — неотвратимая кара за убийство; они не хотели внимать внутреннему голосу, который громко говорил им правду, повествуя историю их жизни. И все же во время приступов гнева каждый из них ясно читал в глубине своего сердца, каждый понимал, что на убийство его толкнул, безудержный эгоизм, который требовал, чтобы были удовлетворены все его желания, а после убийства они оказались перед лицом опустошенности и невыносимой тоски. Они вспоминали минувшее, они знали, что раскаяние их объясняется только тем, что надежда на тихое счастье и любовные наслаждения обманула их; если бы они могли спокойно обнять друг друга и жить весело, они не стали бы оплакивать Камилла, преступление пошло бы им на пользу. Но тела их взбунтовались, отвергая брачные отношения, и убийцы спрашивали себя: куда же приведут их ужас и отвращение? Впереди они видели лишь страдание, лишь мрачную, чудовищную развязку. И как два врага, скованные вместе, которые тщетно стремятся избавиться от этой принудительной близости, они напрягали мускулы и жилы, они делали отчаянные усилия и все-таки не могли освободиться. Они понимали, что никогда им не удастся высвободиться из этих оков, цепи впивались им в тело и доводили до неистовства, соприкосновение их тел вызывало отвращение, с каждым часом им становилось все тяжелее, они забывали, что сами связали себя друг с другом, и им было невмоготу терпеть эти узы хотя бы еще минуту; тогда они обрушивались друг на друга с жестокими обвинениями, они старались взаимными упреками, бранью и оглушительным криком как-нибудь облегчить свои муки, перевязать раны, которые они наносили друг другу.
   Каждый вечер между ними вспыхивали ссоры. Можно было подумать, что убийцы умышленно выискивают поводы, как бы довести один другого до отчаяния и тем самым дать разрядку напряженным нервам. Каждый из них следил за другим, пытал его взглядом, исследовал его раны, нащупывая в них самые чувствительные уголки, и с наслаждением бередил больное место, доводя истязуемого до воплей. Так жили они в атмосфере непрекращающегося возбуждения, устав от самих себя, не будучи в силах выносить ни жеста, ни слова, ни взгляда без истерики и страданий. Все их существо было подготовлено к резким выходкам; малейшая неприятность, самое обыкновенное возражение вырастали в их расстроенном сознании в нечто грандиозное, чреватое звериной жестокостью. Любой пустяк способен был вызвать бурю, которая не унималась целые сутки. Слишком горячее кушанье, растворенное окно, несогласие с чем-нибудь, простое замечание могло довести их до самых настоящих припадков безумия. А во время ссоры они всегда напоминали друг другу об утопленнике. Слово за слово, и они неизменно принимались попрекать друг друга сентуенской драмой; тут они доходили до белого каления, до подлинного бешенства. Начинались чудовищные сцены, побои, отвратительный крик, стенания, постыдная грубость. Обычно Тереза и Лоран доводили себя до такого состояния после еды; они запирались в столовой, чтобы их отчаянный крик не услышали посторонние. Здесь, в сырой комнате, в этом своеобразном склепе, освещенном желтоватым светом лампы, они могли терзать друг друга вволю. В тишине столовой, в ее неподвижном воздухе, их голоса приобретали какую-то душераздирающую резкость. И они не прекращали ссору до тех пор, пока не начинали изнемогать от усталости; тогда они могли вкусить немного покоя. Ссоры стали для них какой-то потребностью; всякий раз их нервы притуплялись, и им удавалось на несколько часов уснуть.
   Госпожа Ракен слушала их. Она постоянно присутствовала при этих сценах, сидя в своем кресле; руки ее безжизненно лежали на коленях, голова держалась прямо, лицо было неподвижно. Она все понимала, но по ее мертвому телу не пробегало ни малейшего содрогания. Ее глаза пристально и остро смотрели на убийц. По-видимому, она терпела жесточайшую муку. Теперь она узнала во всех подробностях о событиях, которые предшествовали убийству Камилла и последовали за ним; она понемногу окунулась во всю грязь, во все преступления, совершенные теми, кого она называла своими возлюбленными детьми.