— Сдает, сдает, — шептали они. — В сорок четыре года это просто непостижимо. Кончится тем, что он помешается.
   Он, казалось, не слышал намеков, которыми злорадно обменивались в его присутствии. Если его прямо спрашивали об аббате Фожа, он, слегка краснея, отвечал, что священник — хороший жилец и аккуратно платит за квартиру. За спиной Муре мелкие рантье хихикали, греясь на солнышке, на скамьях бульвара.
   — В сущности, он пожинает то, что посеял, — говорил бывший торговец миндалем. — Помните, как он распинался за этого священника? Ведь это он расхваливал его на всех углах и перекрестках Плассана. А теперь, когда с ним об этом заговаривают, у него делается пресмешная физиономия.
   И вся компания принималась повторять скандальные сплетни, нашептывая их друг другу на ухо с одного конца скамейки до другого.
   — Что ни говорите, — вполголоса заявлял бывший владелец кожевенной мастерской, — а Муре трус; я на его месте выставил бы этого священника из дома.
   И все соглашались, что Муре действительно трус. А раньше, бывало, он сам издевался над мужьями, которых жены водят за нос!
   В городе эти злостные сплетни, несмотря на усердие, с каким некоторые лица старались их распространять, не выходили за пределы небольшого кружка досужих лиц и болтунов. Если аббат не пожелал переселиться в церковный дом, а предпочитает оставаться у Муре, то, разумеется, не ради чего другого, а только, как он сам говорит, из пристрастия к прекрасному саду, где он так спокойно читает свой требник. Его глубокое благочестие, строгий образ жизни, презрение к мелким грешкам, которые разрешали себе другие священники, ставили его выше всяких подозрений. Члены Клуба молодежи обвиняли аббата Фениля в желании погубить Фожа. Весь новый город стоял за аббата Фожа. Против него был только квартал св. Марка, аристократические обитатели которого, встречая аббата в покоях монсиньора Русело, проявляли сдержанность. Тем не менее, когда старая г-жа Ругон уверяла его, что он теперь может отважиться на все, аббат с сомнением качал головой.
   — Еще ничто не упрочено, — отвечал он, — я ни на кого не могу положиться. Достаточно соломинки, чтобы все здание рухнуло.
   С некоторого времени его очень тревожила Марта. Он чувствовал себя бессильным успокоить лихорадочную набожность, которая ее сжигала. Она ускользала от него, не повиновалась, уходила дальше, чем ему было желательно. Эта женщина, столь полезная ему, всеми уважаемая его покровительница, могла его погубить. Какое-то внутреннее пламя сжигало ей грудь, бросало сероватую тень на ее лицо, гасило блеск ее глаз. Это было нечто вроде развивающейся болезни, какое-то искажение всего ее существа, постепенно захватывавшее мозг и сердце. Лицо ее растворялось в экстазе, руки простирались, охваченные нервной дрожью. Сухой кашель временами потрясал ее с головы до ног, но она как будто не чувствовала его раздирающих приступов. А аббат Фожа становился все суровее, он отталкивал эту любовь, которую она так самозабвенно предлагала ему, запрещал ей приходить в церковь св. Сатюрнена.
   — В церкви очень холодно, — говорил он, — а у вас такой сильный кашель. Я не хочу, чтобы вы еще больше расхворались.
   Она уверяла, что это пустяки, простое раздражение горла; затем смирялась, подчинялась запрету посещать церковь, как заслуженной каре, затворявшей перед ней небесные врата. Она плавала, считала себя проклятой, влачила унылые, бездеятельные дни; и, помимо своей воли, словно женщина, влекомая запретным чувством, каждую пятницу смиренно пробиралась в часовню св. Михаила и прижималась пылающим лбом к деревянной стенке исповедальни. Она не говорила, а просто оставалась там, подавленная, между тем как раздраженный аббат Фожа грубо называл ее недостойной дочерью. Он отсылал ее домой. И она уходила счастливая, умиротворенная.
   Аббат Фожа боялся сумерек часовни св. Михаила. Он обратился за помощью к доктору Поркье, который уговорил Марту исповедоваться в маленькой молельне Приюта пресвятой девы, в предместье. Аббат Фожа обещал ожидать ее там раз в две недели, по субботам. Эта молельня, устроенная в большой выбеленной комнате с четырьмя огромными окнами, была такая веселая, что, по его расчетам, должна была успокоить чрезмерно возбужденное воображение его исповедницы. Там он с нею справится, сделает ее своей покорной рабой, не боясь возможного скандала. Кроме того, чтобы сразу положить конец всем дурным слухам, он поручил своей матери провожать Марту. Пока он исповедовал Марту, старуха Фожа оставалась у дверей. Почтенная особа, не любившая зря терять время, приносила с собой чулок и погружалась в вязанье.
   — Милая моя, — часто говорила она, когда они вместе возвращались на улицу Баланд, — я опять сегодня слышала, как Овидий бранил вас. Неужели вы не можете поступать так, как он хочет? Вы, значит, его не любите? Ах, как я хотела бы быть на вашем месте; я бы лобызала ему ноги… Кончится тем, что я вас возненавижу, если вы только и умеете, что огорчать его.
   Марта опускала голову. Ей было очень стыдно перед старухой Фожа. Она ее не любила, ревновала к ней, так как старуха всегда становилась между ней и аббатом. Кроме того, ее смущали подозрительные взгляды, которые мать аббата бросала на нее; в этих взглядах постоянно просвечивали какие-то странные и подозрительные советы.
   Нездоровье Марты служило достаточным оправданием ее свиданий с аббатом Фожа в молельне Приюта пресвятой девы. Доктор Поркье уверял, что она просто выполняет одно из его предписаний. Это заявление очень позабавило завсегдатаев бульвара Совер.
   — Как хотите, — заявила г-жа Палок мужу, увидев однажды Марту, идущую вместе со старухой Фожа по направлению к улице Баланд, — а я очень хотела бы забраться в какой-нибудь уголок, чтобы посмотреть, что проделывает аббат со своей поклонницей… Прямо смех разбирает, когда она говорит о своей простуде! Как будто простуда может помешать исповедоваться в церкви! Я тоже простужалась, но не ходила же я из-за этого прятаться по часовням с аббатами.
   — Напрасно ты путаешься в дела аббата Фожа, — сказал судья. — Меня кое о чем предупреждали. Это человек, с которым надо быть поосторожнее; ты слишком злопамятна и, пожалуй, испортишь нам карьеру.
   — Еще что скажешь! — язвительно возразила г-жа Палок. — Они достаточно испортили мне крови, и я им еще покажу… Твой аббат Фожа порядочный дурак. Неужели ты думаешь, что аббат Фениль не отблагодарит меня, если я застану этого кюре с его возлюбленной за нежной беседой? Поверь, он дорого заплатил бы за подобный скандал… Не мешай мне; ты в таких делах ничего не понимаешь.
   Две недели спустя, в субботу, г-жа Палок подстерегла Марту, когда та выходила из дому. Жена судьи стояла, совсем готовая к выходу, у окна, спрятав за портьерой свое безобразное лицо, и выглядывала на улицу сквозь дырочку, проделанную в кисее занавески. Когда обе женщины скрылись за поворотом улицы Таравель, г-жа Палок ухмыльнулась во весь рот. Не торопясь, она надела перчатки и тихонько пошла по площади Супрефектуры; она медленно обошла ее, задерживая шаг на острых булыжниках мостовой. Проходя мимо особняка г-жи де Кондамен, она хотела было зайти за ней и захватить ее с собой, но сообразила, что та, пожалуй, еще станет возражать. Вообще говоря, такие дела надо обделывать чисто и без свидетелей. «Я дала им время дойти до тяжких грехов, а теперь, пожалуй, уж можно и заявиться», — подумала она, погуляв с четверть часа.
   Г-жа Палок ускорила шаги. Она часто захаживала в Приют пресвятой девы, чтобы условиться с Трушем относительно разных бухгалтерских записей. Но в этот день, вместо того чтобы пройти к нему в контору, она прошла коридор, спустилась по лестнице и направилась прямо в молельню. У самой двери в кресле сидела старуха Фожа и спокойно вязала. Жена мирового судьи предвидела это препятствие; потому она и вошла поспешно, с весьма озабоченным, деловым видом. Но не успела она протянуть руку, чтобы отворить дверь, как старуха Фожа встала и с необычайной силой оттолкнула ее.
   — Куда вы идете? — спросила она своим грубым крестьянским голосом.
   — Я иду туда, куда мне нужно, — ответила г-жа Палок, побагровев от злости и потирая зашибленную руку. — Вы дерзкая грубиянка… Пропустите меня. Я казначей Приюта пресвятой девы и имею право ходить здесь всюду, где мне понадобится.
   Старуха Фожа, заслонив собой дверь, поправила очки на носу и с величайшим хладнокровием снова принялась за вязанье.
   — Нет, — отрезала она, — вы не войдете. — Вот как! А почему, позвольте спросить?
   — Потому, что я этого не хочу.
   Жена мирового судьи почувствовала, что ее затея провалилась; желчь душила ее. Она стала страшной; заикаясь и повторяя слова, она зашипела:
   — Я не знаю, кто вы такая и что вы здесь делаете; я могла бы крикнуть и велеть вас арестовать, потому что вы меня ударили. Наверно, за этой дверью делаются какие-нибудь гадости, раз вам не велено пускать туда лиц, причастных к приюту. Я принадлежу к составу служащих здесь, слышите? Пропустите меня, или я позову людей!
   — Зовите кого хотите, — пожав плечами, отвечала старуха. — Я вам сказала, что вы не войдете; я не желаю, понятно?.. Откуда я знаю, причастны ли вы к приюту? А кроме того, будь это даже так, мне это решительно все равно… Никто сюда не войдет… Это уж мое дело.
   Тут г-жа Палок уж совершенно вышла из себя; она повысила голос и закричала:
   — Мне даже незачем входить. Того, что я видела, достаточно. Для меня теперь все ясно. Вы мать аббата Фожа, не правда ли? Нечего сказать, хорошими делами вы занимаетесь!.. Ну разумеется, я не войду; я не желаю вмешиваться во все эти пакости.
   Старуха Фожа, положив вязанье на стул, загоревшимися глазами смотрела на жену судьи сквозь очки, слегка пригнувшись, вытянув руки, словно готовая наброситься на нее, чтобы заставить ее замолчать. Казалось, она вот-вот сорвется с места, но вдруг дверь отворилась, и на пороге показался аббат Фожа. Он был в стихаре, суровый, сосредоточенный.
   — Что такое, матушка? — спросил он. — Что здесь происходит?
   Старуха опустила голову и попятилась, словно собака, старающаяся спрятаться от своего хозяина, прижимаясь к его ногам.
   — Это вы, дорогая госпожа Палок? — продолжал священник. — Вам угодно поговорить со мной?
   Жена мирового судьи величайшим усилием воли выдавила из себя улыбку. Нестерпимо любезным тоном, с едкой насмешкой, она ответила:
   — Как! Вы были здесь, господин кюре? Ах, если бы я знала это, я бы не стала настаивать. Я хотела посмотреть покров на алтаре, — он, кажется, в весьма плачевном состоянии. Вы знаете, я ведь здесь за хозяйку и слежу за всеми мелочами. Но раз вы заняты, то не буду вам мешать. Пожалуйста, занимайтесь своим делом, весь дом в вашем распоряжении. Вашей матушке достаточно было сказать одно слово, и я бы ей не мешала охранять ваше спокойствие.
   Старуха Фожа проворчала что-то невнятное. Взгляд сына ее усмирил.
   — Войдите, прошу вас, — заговорил он, — вы мне ничуть не мешаете. Я исповедовал госпожу Муре, которая чувствует себя не совсем здоровой… Входите же. Покров на алтаре действительно не мешало бы сменить.
   — Нет, нет, я приду в другой раз, — возразила жена судьи. — Мне так неловко, что я вам помешала. Продолжайте, продолжайте, пожалуйста, господин кюре.
   Она все же вошла. Пока она осматривала вместе с Мартой напрестольную пелену, аббат вполголоса пробирал мать:
   — Почему вы ее не впустили, матушка? Ведь я не велел вам охранять дверь.
   Она с обычным своим упрямым видом неподвижно смотрела в пространство.
   — Она вошла бы, только переступив через мой труп, — пробормотала она.
   — Но почему же?
   — Потому… Послушай, Овидий, не сердись; ты знаешь, что прямо убиваешь меня, когда сердишься… Ты мне велел провожать сюда хозяйку, правда ведь? Ну вот, я и подумала, что, может быть, я тебе нужна, чтобы отгонять любопытных. Потому я здесь и села. Повторяю тебе, что вы могли там делать все что угодно, никто к вам и носа бы не сунул.
   Он понял, схватил ее за руки и, резко встряхнув их, сказал:
   — Как, матушка! Вы могли предположить?..
   — Да я ничего и не предполагала, — ответила она с напускным равнодушием. — Ты волен делать все, что тебе угодно, и все, что ни сделаешь, будет хорошо, понимаешь? Ты мое дитя… Я готова пойти воровать ради тебя, понял?
   Но он уже не слушал. Выпустив руки матери, он смотрел на нее, словно погруженный в размышления, от которых лицо его стало еще строже.
   — Никогда, слышите, никогда! — произнес он с непреклонной гордостью. — Вы ошибаетесь, матушка… Сильны только целомудренные люди.


XVI


   В семнадцать лет Дезире все еще смеялась, как маленькая глупышка. Она превратилась в высокую красивую девушку, очень полную, с руками и плечами взрослой женщины. Росла она, как крепкое растение, радуясь своему росту, недоступная для горя, опустошавшего и омрачавшего дом.
   — Ты совсем перестал смеяться, — говорила она отцу. — Хочешь, поиграем в веревочку? Это ведь интересно.
   Она забрала себе целый участок сада, вскапывала его, сажала овощи, поливала. Она любила тяжелую физическую работу. Завела кур, и когда они клевали ее овощи, она их бранила, словно любящая мать. Вечно копаясь в земле и возясь с животными, она в результате этих забав ходила ужасно перепачканная.
   — Это настоящая половая тряпка! — кричала Роза. — Первым делом я больше не буду пускать ее на кухню, она всюду разводит грязь… Нет, сударыня, вы слишком добры и зря ее наряжаете; на вашем месте я дала бы ей валяться в грязи, сколько душе угодно.
   Марта, всецело поглощенная своими переживаниями, перестала даже следить за тем, чтобы Дезире меняла белье. Девушка иногда по три недели не снимала рубашки; из спускавшихся на стоптанные шлепанцы чулок торчали голые пятки; замызганные юбки висели на ней, словно нищенские лохмотья. Однажды Муре пришлось самому взяться за иголку; лопнувшее сзади сверху донизу платье обнажало ее спину. Она смеялась, чувствуя себя полуголой; волосы рассыпались по плечам, руки были все черные от земли, лицо совсем измазано.
   В конце концов Марта стала испытывать к ней чуть ли не отвращение. Возвращаясь от обедни с легким запахом ладана в волосах, она брезгливо морщилась от острого запаха земли, исходившего от дочери. Она отправляла ее в сад сразу же после завтрака; она уже не могла выносить ее возле себя; ее беспокоили это дюжее здоровье, этот звонкий беспричинный смех.
   — Боже мой, что за несносный ребенок! — говорила она иногда с раздраженным и усталым видом.
   Слушая ее жалобы, Муре однажды вспылил и сказал ей:
   — Если она тебя стесняет, можно ее выпроводить из дому, как и наших двух мальчиков.
   — Право, я бы чувствовала себя гораздо спокойнее, если бы ее не было, — откровенно ответила Марта.
   В конце лета, как-то днем, Муре испугался, не слыша более Дезире, которая несколькими минутами раньше страшно шумела в глубине сада. Он побежал туда и нашел ее на земле: она свалилась с лестницы, куда забралась нарвать винных ягод; шпалеры буксусов, к счастью, ослабили удар. Испуганный Муре поднял девушку на руки и стал звать на помощь. Ему показалось, что она расшиблась насмерть, но она быстро оправилась, стала уверять, что ей ни капельки не больно, и готова была вновь забраться на лестницу.
   Марта в это время спускалась с крыльца. Услышав смех Дезире, она рассердилась.
   — Эта девчонка в конце концов меня убьет, — сказала она. — Она только и думает, как бы меня взволновать. Я уверена, что она нарочно свалилась на землю. Это просто нестерпимо. Я буду запираться в своей комнате, буду уходить с утра и возвращаться только вечером… Ну, ну, смейся, большая дурища! Неужели же я произвела на свет такое чудовище? Да, нелегко мне будет с тобой!
   — Это уж наверняка, — подхватила Роза, прибежав из кухни. — Большая это обуза, и нечего надеяться, что когда-нибудь удастся выдать ее замуж.
   Муре смотрел на них и слушал, пораженный в самое сердце. Он ничего не сказал и остался с Дезире в саду. До самой ночи они сидели вдвоем и как будто о чем-то тихо разговаривали. На следующий день Марта и Роза все утро отсутствовали; они отправились к обедне за одно лье от Плассана, в часовню, посвященную св. Януарию, куда все городские богомолки стекались в этот день. Когда они вернулись, кухарка поспешно подала холодный завтрак. Марта уже несколько минут сидела за едой, как вдруг заметила, что за столом нет дочери.
   — А разве Дезире не хочет есть? — спросила она. — Почему же она не завтракает с нами?
   — Дезире больше нет здесь, — ответил Муре, не притронувшийся к еде. — Я отвез ее нынче утром в Сент-Этроп, к ее кормилице.
   Марта положила вилку, побледнев от удивления и обиды.
   — Ты бы мог посоветоваться со мной, — заметила она. Не отвечая ей, он продолжал:
   — Ей хорошо у кормилицы. Она славная женщина, очень ее любит и будет за ней присматривать… Таким образом, девчонка не будет тебя больше мучить, и все будут довольны.
   И так как Марта молчала, он прибавил:
   — Если ты находишь, что в доме недостаточно спокойно, ты мне скажи — я тоже уйду.
   Она привстала, глаза ее загорелись. Ее так жестоко поразили его слова, что она протянула руку, словно собираясь швырнуть ему в голову бутылку. В этой долгие годы безропотно покорявшейся натуре бушевал неведомый гнев, в ней росла ненависть к этому человеку, беспрестанно бродившему вокруг нее, словно угрызения совести. Она снова принялась есть с подчеркнутым безразличием, не упоминая больше о дочери. Муре сложил салфетку, но продолжал сидеть против нее, прислушиваясь к звяканью ее вилки, медленно оглядывая эту столовую, некогда столь оживленную от детского шума и такую пустую и унылую сейчас. Комната показалась ему холодной, как ледник. Слезы подступили к его глазам, когда Марта велела Розе подавать десерт.
   — У вас хороший аппетит, сударыня, не правда ли? — спросила Роза, подавая тарелку с фруктами. — Это оттого, что мы хорошенько прошлись. Не будь вы, сударь, таким нехристем, вы бы пошли с нами, и барыне не пришлось бы одной скушать всю баранью ножку.
   Она переменила тарелки, продолжая болтать.
   — Очень она хорошенькая, эта часовня святого Януария, но слишком уж она мала… Заметили вы дам, которые опоздали? Им пришлось стоять на коленях снаружи, на самом солнцепеке… А вот я не понимаю, как могла госпожа де Кондамен приехать в коляске; какое же это паломничество?.. Зато мы с вами, сударыня, славно провели утро, правда?
   — Да, отличное утро, — сказала Марта. — Аббат Муссо произнес очень трогательную проповедь.
   Когда Роза, в свою очередь, заметила отсутствие Дезире и узнала об ее отъезде, она воскликнула:
   — Ей-богу, сударь, это вы хорошо придумали!.. Она растаскивала у меня все кастрюли на поливку салата… Теперь можно будет хоть немножко вздохнуть.
   — Конечно, — согласилась Марта, чистившая грушу.
   Муре задыхался. Он вышел из столовой, не слушая Розу, кричавшую, что кофе сейчас будет готов. Марта, оставшись в столовой одна, спокойно доела свою грушу.
   В то-время, как кухарка несла кофе, старуха Фожа как раз спускалась вниз.
   — Войдите, — сказала Роза, — вы составите хозяйке компанию и выпьете чашку хозяина, а то он убежал, как шальной.
   Старуха Фожа уселась на место Муре. — А я думала, что вы никогда не пьете кофе, — заметила она; кладя себе сахару.
   — Да, раньше мы и не пили, — ответила Роза, — когда деньгами распоряжался хозяин… А теперь хозяйка поступила бы глупо, отказываясь от того, что она любит.
   Они проговорили с добрый час. Расчувствовавшись, Марта рассказала в конце концов старухе Фожа свои огорчения: муж устроил ей ужасную сцену из-за дочери, которую он, в припадке раздражения, отвез к ее кормилице. Марта оправдывалась, уверяя, что она очень любит девочку и непременно заберет ее обратно.
   — Она была немножко шумлива, — вставила старуха Фожа. — Я очень часто вас жалела… Мой сын даже подумывал о том, чтобы перестать ходить в сад читать требник; она ему очень надоедала.
   Начиная с этого дня Марта и Муре больше не обменивались за столом ни единым словом. Осень была очень дождливая; столовая с двумя одинокими приборами, разделенными всей длиной большого стола, навевала уныние. Мрак наполнял все углы, с потолка веяло холодом.
   — Чисто на похоронах, — говорила Роза.
   — С чего это вы так расшумелись? — произносила она, подавая к столу блюдо. — При такой моде нечего бояться, что у вас заболят языки… Будьте же повеселее, сударь; у вас такой вид, словно покойника провожаете. Кончится тем, что барыня из-за вас сляжет. Ведь для здоровья очень вредно есть молча.
   Когда наступили первые холода, Роза, всячески старавшаяся угодить старухе Фожа, предложила ей стряпать у нее на кухне на плите. Началось с кастрюлек воды, которые та приходила согревать: у нее не топилось, а аббату нужно было спешно побриться. Потом она стала брать утюги, кое-какие кастрюли, попросила противень, чтобы изжарить баранью ножку; а дальше, ввиду того что у нее не было надлежащим образом устроенного камина, кончилось тем, что она приняла предложение Розы, сжигавшей столько дров в своей плите, что на них можно было зажарить целого барана.
   — Не стесняйтесь же, — повторяла она, сама поворачивая баранью ножку. — Кухня у нас большая. На двоих места за глаза хватит… Не понимаю, как это вы до сих пор умудрялись стряпать на полу перед камином, на какой-то несчастной печурке? Я бы побоялась, что у меня кровь бросится в голову… Что ни говорите, а наш хозяин просто чудак: придумал сдать квартиру без кухни! Только с такими славными людьми, как вы, не чванливыми, покладистыми, это и можно было проделать.
   Мало-помалу старуха Фожа стала готовить завтраки и обеды на кухне у Муре. Первое время она приносила свой уголь, масло, приправы. Но потом, если ей случалось забыть что-нибудь из припасов, кухарка не позволяла ей подниматься наверх и заставляла брать из своего шкапа.
   — Видите, масло вон там. Не обеднеем же мы от того, что вы его подденете на кончике ножа. Вы ведь хорошо знаете, что все здесь в вашем распоряжении…. Барыня разбранит меня, если вы будете стесняться.
   После этого между Розой и старухой Фожа установилась большая дружба. Кухарка была в восторге, заполучив человека, согласного ее слушать, пока она приготовляла свои соусы. Вообще они отлично уживались; ситцевое платье старухи Фожа, грубое лицо и неотесанные манеры ставили ее почти на равную ногу с Розой. Целыми часами засиживались они вместе перед своими погасшими конфорками. Старуха Фожа вскоре полностью завладела кухней; она по-прежнему сохраняла свою непроницаемую манеру, говорила ровно столько, сколько находила нужным, и заставляла выбалтывать все, что ей хотелось узнать. Она распоряжалась столом супругов Муре, раньше их отведывала кушанья, которые им подавались; часто Роза готовила даже отдельно лакомые блюда, предназначенные специально для аббата, — какие-нибудь глазированные яблоки, рисовые пудинги, воздушные оладьи. Припасы смешивались, кастрюльками пользовались вперемешку, оба обеда до такой степени перепутывались, что, собираясь подавать на стол, кухарка, смеясь, кричала:
   — Послушайте, эта глазунья ваша или моя? Я уже совсем запуталась… Право, куда лучше было бы, если бы все кушали вместе.
   В праздник всех святых аббат Фожа впервые завтракал в столовой Муре. Он очень торопился, так как должен был вернуться в церковь св. Сатюрнена. Марта, чтобы поскорее его освободить, усадила его за стол, сказав, что тогда его матери не придется бегать на третий этаж. Неделю спустя это вошло в привычку; семья Фожа спускалась к каждой трапезе, усаживалась за стол и дожидалась, пока подадут кофе. В первые дни кушанья подавались отдельно; но потом Роза заявила, что «это очень глупо», что она отлично может готовить на четверых, а с г-жой Фожа она как-нибудь столкуется.
   — Не благодарите меня, — добавила она. — Это вас надо благодарить, что вы спускаетесь вниз составить компанию хозяйке; с вами ей все-таки веселее… Я просто боюсь теперь входить в столовую; мне так и кажется, будто вхожу к покойнику. Да от этой пустоты прямо страх берет… Если барин и дальше будет дуться, то пусть себе дуется в одиночку!
   Печка гудела, в комнате было очень тепло. Это была чудесная зима. Никогда до тех пор Роза не накрывала стол такими белоснежными скатертями; стул для господина кюре она ставила к печке, чтобы он сидел спиной к огню. Она особенно тщательно вытирала его стакан, нож, вилку; если на скатерти появлялось малейшее пятнышко, Роза следила за тем, чтобы оно не приходилось против его прибора. Словом, она окружила его самым нежным вниманием.
   Приготовив какое-нибудь любимое его блюдо, она предупреждала его, чтобы он приберег для него свой аппетит; иногда же, напротив, устраивала ему сюрприз: приносила под крышкой блюдо и, посмеиваясь над вопросительными взглядами, со сдержанным торжеством говорила:
   — Это для господина аббата; фаршированная утка с оливками, как он любит… Сударыня, положите господину аббату филейчик, ладно? Это блюдо специально для него.
   Марта повиновалась. Она с умоляющими взглядами настаивала, чтобы он не отказывался от лучших кусков; начинала всегда с него, перебирала на блюде все куски, в то время как Роза, наклонившись к ней, указывала пальцем на тот, который считала самым вкусным. Иногда между ними даже возникал спор по поводу превосходства той или иной части цыпленка или кролика. Роза подкладывала под ноги священнику вышитую подушку. Марта требовала, чтобы ему подавалась отдельная бутылка бордо и специальный хлеб с румяной корочкой, который она ежедневно заказывала булочнику.