Страница:
Иисус Христос поддакивал ему, но тут Леке, который больше не в силах был сдерживаться, вспыхнул.
— Что за идиотская выдумка — ваш земной рай, ваши методы принудить мир быть счастливым помимо него самого! Вздор! Разве можно все это устроить у нас? Ведь мы насквозь прогнили. Нужно, чтобы сначала пришли дикари, казаки или китайцы почистить нас!
На этот раз все были так поражены, что воцарилось полное молчание. Как так? Этот сыч, которого ничем не проймешь, который и намеком не выдавал своих убеждений и сейчас же прятался из страха перед начальством, как только надо было выказать мужество, вдруг заговорил! Все его слушали, а в особенности Бюто, с тревогой ожидавший, что скажет учитель дальше, как будто это могло иметь отношение к его делу. Дым рассеялся, в открытое окно проникла мягкая ночная сырость, а вдали ощущался торжественный покой погрузившейся во мрак уснувшей природы. Школьный учитель, в продолжение десяти лет боязливо таивший свои мысли, пришел в бешенство на свою нескладную жизнь и издевался, изливая наконец душившую его злобу.
— Неужели вы считаете, что здешние жители глупее, чем их телята? Зачем вы рассказываете им небылицы про жаворонков, которые падают в рот прямо жареными?.. Да ведь прежде чем вы наладите всю эту механику, земля погибнет, и все пойдет к черту!
Пушка не успел еще прийти в себя. Эти резкие нападки, видимо, его поколебали. Он хотел было повторить все то, что слышал от парижских приятелей. Он хотел сказать, что земля должна перейти в руки государства, что в сельском хозяйстве надо применить научные методы. Леке его прервал:
— Знаю, все это глупости… Когда вы начнете применять ваши научные методы, поля Франции уже давно исчезнут, их затопит американское зерно… Смотрите, вот книжка, в ней как раз говорится об этом. Ах, господи, наши крестьяне могут лечь на боковую: их дело гиблое!
И он начал говорить об американском хлебе так, точно давал урок своим ученикам. Беспредельные равнины, обширные, как целые государства; в них затерялась бы вся Бос, подобно ничтожному комочку сухой земли; почвы там такие плодородные, что вместо того, чтобы их унавоживать, их надо истощать предварительной жатвой, что не мешает им давать два урожая. Фермы величиной в тридцать тысяч гектаров разделены на участки, те, в свою очередь, разделены на более мелкие доли; на каждом участке имеется свой заведующий, на маленьком участке — помощник заведующего; для людей, скота и орудий выстроены специальные бараки. Батальоны сельскохозяйственных рабочих набираются весной и организуются на манер действующей армии; они живут на вольном воздухе. Их кормят, обстирывают, снабжают медикаментами, а осенью распускают по домам. Обрабатывается и засеивается поле в несколько километров. Целые моря колосьев, который нет ни конца, ни края. Человек только наблюдает, вся работа производится машинами — двойными плугами с режущими дисками, сеялками, машинами для выпалывания сорных трав, жнейками, приспособленными жать и вязать снопы, паровыми молотилками и элеваторами для соломы и ссыпки зерна в мешки. Крестьяне выполняют роль механиков. Группа рабочих следует верхом за каждой машиной, всегда готовая спешиться, чтобы подвернуть гайку, сменить болт, что-нибудь подпаять в случае надобности, — словом, земля, обрабатываемая финансистами, превратилась в банк, — земля, правильно нарезанная, коротко остриженная, дает материальному и безликому могуществу науки в десять раз больше, чем она давала любви и рукам человека.
— И вы с вашими грошовыми инструментами еще надеетесь бороться, — продолжал он, — вы, ничего не знающие, ничего не желающие, погрязшие в рутине… Да… Тьфу! Теперь американская рожь уже доходит вам до колен, но пароходы будут привозить ее и дальше. Она скоро станет вам до живота, до плеч, до рта, потом выше головы. Она превратится в реку, поток, наводнение, в котором вы все захлебнетесь.
Крестьяне выпучили глаза, охваченные паническим страхом при мысли об этом наплыве иностранного зерна. Они и теперь уже страдали, — неужели оно действительно затопит их, как предвещал им этот мерзавец? Они представили себе это вполне материально. Ронь, их поля, вся Бос была наводнена.
— Нет, нет, никогда, — сдавленным голосом закричал Делом. — государство нас защитит!
— Государство! Как бы не так, — заговорил Леке с презрением. — Пусть оно себя защищает… Забавно то, что вы избрали господина Рошфонтена. Хозяин Бордери по крайней мере поступал соответственно своим идеям, являясь сторонником господина де Шедвиля, Впрочем, все это безразлично, — это все тот же пластырь на деревянной ноге. Ни одна Палата не решится ввести достаточно высокие таможенные пошлины, протекционизм вас не спасет — вы все равно пропадете! Прощайте!
Поднялся страшный шум, все говорили одновременно. Разве нельзя помешать ввозу этого злосчастного хлеба? Пусть в портах топят пароходы, пусть встречают ружейными залпами тех, кто будет привозить хлеб! Они говорили дрожащим голосом, они протянули бы руки, плача, моля о том, чтобы их избавили от этого изобилия дешевого хлеба, угрожавшего стране. Школьный учитель злорадно посмеивался; он сказал, что до сих пор не слыхивал ничего подобного: раньше боялись только голода, всегда страшились нехватки хлеба, и надо было действительно ошалеть, чтобы пугаться его изобилия. Леке пьянили собственные слова, и он заговорил так громко, что заглушил яростные протесты крестьян:
— Ваша порода обречена, вас съела идиотская любовь к земле! Да, вы стали рабами земли, она отняла у вас разум, ради нее вы идете на убийства! Столетиями сочетались вы с землей, и она вас обманывает… Посмотрите, в Америке фермер — хозяин земли. Его не связывают с ней никакие узы — ни семья, ни воспоминания. Как только истощается его поле, он идет дальше. Если он узнает, что за триста лье открыли более плодородную почву, он складывает свою палатку и переходит в другое место. В конце концов благодаря машинам он и повелевает и заставляет себя слушаться. Он свободен, он обогащается, тогда как вы узники и подыхаете от нищеты.
Бюто побледнел. Говоря об убийстве, Леке посмотрел в его сторону. Тот старался принять равнодушный вид.
— Какие мы есть, такие и есть. К чему сердиться, раз вы сами говорите, что это ничего не изменит!
Делом одобрительно качал головой. Все начали смеяться, — Лангень, Клу, Фуан, даже Дельфен и новобранцы; их забавляла эта сцена, и они надеялись, что она окончится потасовкой. Пушка и Иисус Христос, обозленные тем, что этот писака, как они его называли, кричал громче их, тоже стали посмеиваться. Они намеревались поладить с крестьянами.
— Сердиться было бы идиотски глупо, — заявил Пушка, пожимая плечами. — Надо организовывать.
Леке сделал угрожающий жест.
— Ну, так я вам наконец скажу… все до конца. Я за то, чтобы все полетело к чертям!
Лицо у него стало свинцовым, и он бросил им эти слова, словно желая их убить.
— Проклятые вы трусы, мужики, да, да, все мужики — трусы!.. Подумать только, вас большинство, и вы позволяете себя слопать буржуа и городским рабочим. Господи боже мой, я об одном жалею, что мои родители-крестьяне. Может быть, от этого-то крестьяне мне особенно противны… Что и говорить, вы могли бы стать хозяевами. Но беда в том, что вы никак не можете спеться между собой, вы действуете в одиночку, вы трусливы и невежественны, и вся ваша подлость направлена к тому, чтобы перегрызть друг другу горло. Ну что скрывается в вашей стоячей воде? Ведь вы похожи на гниющее болото. С виду кажется, что оно глубоко, а на самом деле в нем и кошки не утопить. Вас считают глухой силой, — силой, от которой ждут будущего, — а на самом деле вы неподвижны, как чурбаны… И это тем более возмутительно, что вы-то и в бога верить перестали! Да раз бога нет, кто же вам мешает? Пока вас еще страшили муки ада, можно было понять вашу неподвижность, но теперь что вас останавливает? Громите, жгите все… И пока что — бастуйте, — это же всего легче и всего забавнее. Денежки у вас есть, вы можете упорствовать сколько угодно. Сейте только для вашего личного потребления, не возите на рынок решительно ничего, ни единого мешка хлеба, ни одной меры картофеля. Пусть подохнет Париж, то-то будет чистка!
Из открытого окна, казалось, повеяло холодом, пахнувшим из каких-то далеких черных глубин. Керосиновые лампы коптили. Никто больше не перебивал пришедшего в ярость человека, несмотря на то, что он говорил вещи, неприятные для каждого. Под конец он просто заорал и швырнул на стол свою книгу так, что зазвенели стаканы.
— Я говорю вам все это, но я спокоен… Ничего, что вы трусы! Придет час, и вы все пошлете к черту. Так было и так будет. Подождите, голод и нищета заставят вас ринуться на города, как голодных волков… И, может быть, причиной как раз и явится привозной хлеб. После изобилия хлеба наступит его нехватка. Придет голод. Бунтуют и убивают друг друга всегда из-за хлеба… Да, да, спаленные и стертые с лица земли города, опустошенные деревни, невозделанные поля, заросшие бурьяном, и кровь, целые потоки крови, — все это для того, чтобы земля могла дать хлеб тем людям, которые родятся после нас!
Леке порывисто растворил дверь. Он скрылся. Среди общего оцепенения вслед ему раздался крик:
— А, разбойник, ему следовало бы пустить кровь! До сих пор он был всегда человеком смирным. Должно быть, он спятил.
Делом потерял обычное спокойствие и объявил, что напишет префекту; остальные его поддержали. Но казалось, больше всего бесновались Иисус Христос и его друг Пушка: один — приверженец революции 89-го года, с ее девизом: свобода, равенство, братство; второй — сторонник научной организации общества. Бледные, растерянные, они не находили никаких слов в ответ. Возмущены они были еще больше, чем крестьяне, и кричали, что людей, подобных Леке, следует гильотинировать. Бюто пришел в содрогание при мысли о том количестве крови, которого требовал этот неистовый человек, о том кровавом потоке, которым он хотел затопить землю. Он встал с места и под влиянием нервного потрясения судорожно дергал головою, как бы поддакивая учителю. Потом он прокрался вдоль по стенке, искоса посматривая, не следит ли кто-нибудь за ним, и тоже исчез.
Новобранцы тотчас же возобновили кутеж. Они подняли крик и требовали, чтобы Флора сварила им сосисок, но их вдруг взбудоражил Ненесе, — он указал на Дельфена, который упал без сознания, уткнувшись носом в стол. Бедный парень побледнел, как полотно. Соскользнувший с его руки платок покрылся красными пятнами. Бекю все еще спал, ему стали орать в самое ухо, и он наконец проснулся. Он посмотрел на изуродованную руку сына. Очевидно, он понял, в чем дело, так как, схватив бутылку, стал кричать, что прикончит его. Пошатываясь, он вывел сына из трактира, и среди ругани послышались его всхлипывания.
Урдекен, узнав за обедом о том, что случилось с Франсуазой, в этот же вечер пришел из Рони проведать ее, — он очень хорошо относился к Жану. Урдекен пошел пешком, покуривая в ночной темноте трубку и предаваясь в полном безмолвии своим горестным думам. Он спустился с холма, прежде чем войти к своему бывшему работнику, и, немного успокоенный, хотел еще прогуляться. Но там, внизу, раздался голос Леке. Окно трактира было открыто, и казалось, что он произносит свои речи, обращаясь куда-то туда, во мрак ночи. Урдекен остановился в темноте. Потом он решил снова подняться наверх. Голос Леке продолжал доноситься до него. Он слышал его и теперь, у самого дома Жана, но голос сделался как-то тоньше, словно стал более острым от расстояния, но оставался таким же отчетливым, режущим, как лезвие ножа.
Жан стоял около дома, прислонившись к стене. У него больше не хватало сил оставаться у постели умирающей, он задыхался, он слишком страдал.
— Ну как, бедный мой мальчик, — спросил Урдекен, — как у вас дела?
Несчастный в отчаянии махнул рукой.
— Ах, сударь, она умирает…
Ни тот, ни другой ничего больше не сказали. Снова наступило глубокое молчание, а голос Леке продолжал доноситься снизу, взволнованный и настойчивый.
Через несколько минут фермер, невольно прислушивавшийся, гневно проговорил:
— Ты слышишь, как он орет? Как дико звучит этот вопль, когда на душе так тяжело!
Когда он услышал этот ужасающий голос у постели умирающей женщины, ему Снова припомнились все его невзгоды. Земля, которую он так страстно любил почти рассудочной любовью, доконала его последними урожаями. Он был на грани полного разорения; скоро Бордери не сможет его прокормить. Ничто не помогло: ни энергия, ни предприимчивость, ни новые культуры, ни удобрения, ни машины. Он объяснял свое несчастье отсутствием денег, но еще сомневался, потому что разорение было общее. Робикэ только что были выгнаны из Шамад, так как не платили аренды. Кокарам пришлось продать свою ферму Сен-Жюст. И не было возможности вырваться из этого плена. Никогда еще он не чувствовал себя в большей степени узником земли, — вложенные в нее деньги и груд с каждым днем приковывали его к ней все более короткой цепью. Надвигалась катастрофа, которой суждено было положить конец вековому антагонизму мелких и крупных владений, уничтожив как те, так и другие. Приближалось предсказанное время, когда хлеб будет стоить меньше шестнадцати франков и его придется продавать в убыток, когда земли придут в упадок, и все это произойдет в силу социальных причин, более сильных, чем воля человека.
Вдруг Урдекен, переживая свои неудачи, согласился с Леке.
— Ей-богу, он прав… Пусть все рушится, пусть все мы подохнем и все зарастет чертополохом, ибо крестьянство гибнет и земля истощилась. — Он прибавил, намекая на Жаклину: — К счастью, у меня есть и другая болезнь, которая сломит меня еще раньше…
В доме Большуха и Фрима ходили и шептались. Жан вздрогнул, услышав этот легкий шум. Он вошел, но слишком поздно. Франсуаза была мертва. Она умерла, может быть, уже давно. Она не раскрыла глаз, не разомкнула губ. Большуха заметила, что ее не стало, случайно дотронувшись до нее. Казалось, что она спала. Лицо ее очень побледнело, осунулось и выражало упорство. Жан смотрел на нее, стоя в ногах кровати, охваченный смутными мыслями. Ему было тяжело, он удивлялся тому, что она не захотела сделать завещания. Он чувствовал, что в его жизни что-то рушится и приходит к концу.
В ту минуту, когда Урдекен, еще больше помрачнев, сделал молчаливый поклон и собрался уходить, Жан увидел, что от окна отделилась тень и быстро скрылась в ночном мраке. Он подумал, что это какая-нибудь бездомная собака. То был Бюто, он подошел к окну, чтобы подкараулить смерть, и бежал объявить об этом Лизе.
— Что за идиотская выдумка — ваш земной рай, ваши методы принудить мир быть счастливым помимо него самого! Вздор! Разве можно все это устроить у нас? Ведь мы насквозь прогнили. Нужно, чтобы сначала пришли дикари, казаки или китайцы почистить нас!
На этот раз все были так поражены, что воцарилось полное молчание. Как так? Этот сыч, которого ничем не проймешь, который и намеком не выдавал своих убеждений и сейчас же прятался из страха перед начальством, как только надо было выказать мужество, вдруг заговорил! Все его слушали, а в особенности Бюто, с тревогой ожидавший, что скажет учитель дальше, как будто это могло иметь отношение к его делу. Дым рассеялся, в открытое окно проникла мягкая ночная сырость, а вдали ощущался торжественный покой погрузившейся во мрак уснувшей природы. Школьный учитель, в продолжение десяти лет боязливо таивший свои мысли, пришел в бешенство на свою нескладную жизнь и издевался, изливая наконец душившую его злобу.
— Неужели вы считаете, что здешние жители глупее, чем их телята? Зачем вы рассказываете им небылицы про жаворонков, которые падают в рот прямо жареными?.. Да ведь прежде чем вы наладите всю эту механику, земля погибнет, и все пойдет к черту!
Пушка не успел еще прийти в себя. Эти резкие нападки, видимо, его поколебали. Он хотел было повторить все то, что слышал от парижских приятелей. Он хотел сказать, что земля должна перейти в руки государства, что в сельском хозяйстве надо применить научные методы. Леке его прервал:
— Знаю, все это глупости… Когда вы начнете применять ваши научные методы, поля Франции уже давно исчезнут, их затопит американское зерно… Смотрите, вот книжка, в ней как раз говорится об этом. Ах, господи, наши крестьяне могут лечь на боковую: их дело гиблое!
И он начал говорить об американском хлебе так, точно давал урок своим ученикам. Беспредельные равнины, обширные, как целые государства; в них затерялась бы вся Бос, подобно ничтожному комочку сухой земли; почвы там такие плодородные, что вместо того, чтобы их унавоживать, их надо истощать предварительной жатвой, что не мешает им давать два урожая. Фермы величиной в тридцать тысяч гектаров разделены на участки, те, в свою очередь, разделены на более мелкие доли; на каждом участке имеется свой заведующий, на маленьком участке — помощник заведующего; для людей, скота и орудий выстроены специальные бараки. Батальоны сельскохозяйственных рабочих набираются весной и организуются на манер действующей армии; они живут на вольном воздухе. Их кормят, обстирывают, снабжают медикаментами, а осенью распускают по домам. Обрабатывается и засеивается поле в несколько километров. Целые моря колосьев, который нет ни конца, ни края. Человек только наблюдает, вся работа производится машинами — двойными плугами с режущими дисками, сеялками, машинами для выпалывания сорных трав, жнейками, приспособленными жать и вязать снопы, паровыми молотилками и элеваторами для соломы и ссыпки зерна в мешки. Крестьяне выполняют роль механиков. Группа рабочих следует верхом за каждой машиной, всегда готовая спешиться, чтобы подвернуть гайку, сменить болт, что-нибудь подпаять в случае надобности, — словом, земля, обрабатываемая финансистами, превратилась в банк, — земля, правильно нарезанная, коротко остриженная, дает материальному и безликому могуществу науки в десять раз больше, чем она давала любви и рукам человека.
— И вы с вашими грошовыми инструментами еще надеетесь бороться, — продолжал он, — вы, ничего не знающие, ничего не желающие, погрязшие в рутине… Да… Тьфу! Теперь американская рожь уже доходит вам до колен, но пароходы будут привозить ее и дальше. Она скоро станет вам до живота, до плеч, до рта, потом выше головы. Она превратится в реку, поток, наводнение, в котором вы все захлебнетесь.
Крестьяне выпучили глаза, охваченные паническим страхом при мысли об этом наплыве иностранного зерна. Они и теперь уже страдали, — неужели оно действительно затопит их, как предвещал им этот мерзавец? Они представили себе это вполне материально. Ронь, их поля, вся Бос была наводнена.
— Нет, нет, никогда, — сдавленным голосом закричал Делом. — государство нас защитит!
— Государство! Как бы не так, — заговорил Леке с презрением. — Пусть оно себя защищает… Забавно то, что вы избрали господина Рошфонтена. Хозяин Бордери по крайней мере поступал соответственно своим идеям, являясь сторонником господина де Шедвиля, Впрочем, все это безразлично, — это все тот же пластырь на деревянной ноге. Ни одна Палата не решится ввести достаточно высокие таможенные пошлины, протекционизм вас не спасет — вы все равно пропадете! Прощайте!
Поднялся страшный шум, все говорили одновременно. Разве нельзя помешать ввозу этого злосчастного хлеба? Пусть в портах топят пароходы, пусть встречают ружейными залпами тех, кто будет привозить хлеб! Они говорили дрожащим голосом, они протянули бы руки, плача, моля о том, чтобы их избавили от этого изобилия дешевого хлеба, угрожавшего стране. Школьный учитель злорадно посмеивался; он сказал, что до сих пор не слыхивал ничего подобного: раньше боялись только голода, всегда страшились нехватки хлеба, и надо было действительно ошалеть, чтобы пугаться его изобилия. Леке пьянили собственные слова, и он заговорил так громко, что заглушил яростные протесты крестьян:
— Ваша порода обречена, вас съела идиотская любовь к земле! Да, вы стали рабами земли, она отняла у вас разум, ради нее вы идете на убийства! Столетиями сочетались вы с землей, и она вас обманывает… Посмотрите, в Америке фермер — хозяин земли. Его не связывают с ней никакие узы — ни семья, ни воспоминания. Как только истощается его поле, он идет дальше. Если он узнает, что за триста лье открыли более плодородную почву, он складывает свою палатку и переходит в другое место. В конце концов благодаря машинам он и повелевает и заставляет себя слушаться. Он свободен, он обогащается, тогда как вы узники и подыхаете от нищеты.
Бюто побледнел. Говоря об убийстве, Леке посмотрел в его сторону. Тот старался принять равнодушный вид.
— Какие мы есть, такие и есть. К чему сердиться, раз вы сами говорите, что это ничего не изменит!
Делом одобрительно качал головой. Все начали смеяться, — Лангень, Клу, Фуан, даже Дельфен и новобранцы; их забавляла эта сцена, и они надеялись, что она окончится потасовкой. Пушка и Иисус Христос, обозленные тем, что этот писака, как они его называли, кричал громче их, тоже стали посмеиваться. Они намеревались поладить с крестьянами.
— Сердиться было бы идиотски глупо, — заявил Пушка, пожимая плечами. — Надо организовывать.
Леке сделал угрожающий жест.
— Ну, так я вам наконец скажу… все до конца. Я за то, чтобы все полетело к чертям!
Лицо у него стало свинцовым, и он бросил им эти слова, словно желая их убить.
— Проклятые вы трусы, мужики, да, да, все мужики — трусы!.. Подумать только, вас большинство, и вы позволяете себя слопать буржуа и городским рабочим. Господи боже мой, я об одном жалею, что мои родители-крестьяне. Может быть, от этого-то крестьяне мне особенно противны… Что и говорить, вы могли бы стать хозяевами. Но беда в том, что вы никак не можете спеться между собой, вы действуете в одиночку, вы трусливы и невежественны, и вся ваша подлость направлена к тому, чтобы перегрызть друг другу горло. Ну что скрывается в вашей стоячей воде? Ведь вы похожи на гниющее болото. С виду кажется, что оно глубоко, а на самом деле в нем и кошки не утопить. Вас считают глухой силой, — силой, от которой ждут будущего, — а на самом деле вы неподвижны, как чурбаны… И это тем более возмутительно, что вы-то и в бога верить перестали! Да раз бога нет, кто же вам мешает? Пока вас еще страшили муки ада, можно было понять вашу неподвижность, но теперь что вас останавливает? Громите, жгите все… И пока что — бастуйте, — это же всего легче и всего забавнее. Денежки у вас есть, вы можете упорствовать сколько угодно. Сейте только для вашего личного потребления, не возите на рынок решительно ничего, ни единого мешка хлеба, ни одной меры картофеля. Пусть подохнет Париж, то-то будет чистка!
Из открытого окна, казалось, повеяло холодом, пахнувшим из каких-то далеких черных глубин. Керосиновые лампы коптили. Никто больше не перебивал пришедшего в ярость человека, несмотря на то, что он говорил вещи, неприятные для каждого. Под конец он просто заорал и швырнул на стол свою книгу так, что зазвенели стаканы.
— Я говорю вам все это, но я спокоен… Ничего, что вы трусы! Придет час, и вы все пошлете к черту. Так было и так будет. Подождите, голод и нищета заставят вас ринуться на города, как голодных волков… И, может быть, причиной как раз и явится привозной хлеб. После изобилия хлеба наступит его нехватка. Придет голод. Бунтуют и убивают друг друга всегда из-за хлеба… Да, да, спаленные и стертые с лица земли города, опустошенные деревни, невозделанные поля, заросшие бурьяном, и кровь, целые потоки крови, — все это для того, чтобы земля могла дать хлеб тем людям, которые родятся после нас!
Леке порывисто растворил дверь. Он скрылся. Среди общего оцепенения вслед ему раздался крик:
— А, разбойник, ему следовало бы пустить кровь! До сих пор он был всегда человеком смирным. Должно быть, он спятил.
Делом потерял обычное спокойствие и объявил, что напишет префекту; остальные его поддержали. Но казалось, больше всего бесновались Иисус Христос и его друг Пушка: один — приверженец революции 89-го года, с ее девизом: свобода, равенство, братство; второй — сторонник научной организации общества. Бледные, растерянные, они не находили никаких слов в ответ. Возмущены они были еще больше, чем крестьяне, и кричали, что людей, подобных Леке, следует гильотинировать. Бюто пришел в содрогание при мысли о том количестве крови, которого требовал этот неистовый человек, о том кровавом потоке, которым он хотел затопить землю. Он встал с места и под влиянием нервного потрясения судорожно дергал головою, как бы поддакивая учителю. Потом он прокрался вдоль по стенке, искоса посматривая, не следит ли кто-нибудь за ним, и тоже исчез.
Новобранцы тотчас же возобновили кутеж. Они подняли крик и требовали, чтобы Флора сварила им сосисок, но их вдруг взбудоражил Ненесе, — он указал на Дельфена, который упал без сознания, уткнувшись носом в стол. Бедный парень побледнел, как полотно. Соскользнувший с его руки платок покрылся красными пятнами. Бекю все еще спал, ему стали орать в самое ухо, и он наконец проснулся. Он посмотрел на изуродованную руку сына. Очевидно, он понял, в чем дело, так как, схватив бутылку, стал кричать, что прикончит его. Пошатываясь, он вывел сына из трактира, и среди ругани послышались его всхлипывания.
Урдекен, узнав за обедом о том, что случилось с Франсуазой, в этот же вечер пришел из Рони проведать ее, — он очень хорошо относился к Жану. Урдекен пошел пешком, покуривая в ночной темноте трубку и предаваясь в полном безмолвии своим горестным думам. Он спустился с холма, прежде чем войти к своему бывшему работнику, и, немного успокоенный, хотел еще прогуляться. Но там, внизу, раздался голос Леке. Окно трактира было открыто, и казалось, что он произносит свои речи, обращаясь куда-то туда, во мрак ночи. Урдекен остановился в темноте. Потом он решил снова подняться наверх. Голос Леке продолжал доноситься до него. Он слышал его и теперь, у самого дома Жана, но голос сделался как-то тоньше, словно стал более острым от расстояния, но оставался таким же отчетливым, режущим, как лезвие ножа.
Жан стоял около дома, прислонившись к стене. У него больше не хватало сил оставаться у постели умирающей, он задыхался, он слишком страдал.
— Ну как, бедный мой мальчик, — спросил Урдекен, — как у вас дела?
Несчастный в отчаянии махнул рукой.
— Ах, сударь, она умирает…
Ни тот, ни другой ничего больше не сказали. Снова наступило глубокое молчание, а голос Леке продолжал доноситься снизу, взволнованный и настойчивый.
Через несколько минут фермер, невольно прислушивавшийся, гневно проговорил:
— Ты слышишь, как он орет? Как дико звучит этот вопль, когда на душе так тяжело!
Когда он услышал этот ужасающий голос у постели умирающей женщины, ему Снова припомнились все его невзгоды. Земля, которую он так страстно любил почти рассудочной любовью, доконала его последними урожаями. Он был на грани полного разорения; скоро Бордери не сможет его прокормить. Ничто не помогло: ни энергия, ни предприимчивость, ни новые культуры, ни удобрения, ни машины. Он объяснял свое несчастье отсутствием денег, но еще сомневался, потому что разорение было общее. Робикэ только что были выгнаны из Шамад, так как не платили аренды. Кокарам пришлось продать свою ферму Сен-Жюст. И не было возможности вырваться из этого плена. Никогда еще он не чувствовал себя в большей степени узником земли, — вложенные в нее деньги и груд с каждым днем приковывали его к ней все более короткой цепью. Надвигалась катастрофа, которой суждено было положить конец вековому антагонизму мелких и крупных владений, уничтожив как те, так и другие. Приближалось предсказанное время, когда хлеб будет стоить меньше шестнадцати франков и его придется продавать в убыток, когда земли придут в упадок, и все это произойдет в силу социальных причин, более сильных, чем воля человека.
Вдруг Урдекен, переживая свои неудачи, согласился с Леке.
— Ей-богу, он прав… Пусть все рушится, пусть все мы подохнем и все зарастет чертополохом, ибо крестьянство гибнет и земля истощилась. — Он прибавил, намекая на Жаклину: — К счастью, у меня есть и другая болезнь, которая сломит меня еще раньше…
В доме Большуха и Фрима ходили и шептались. Жан вздрогнул, услышав этот легкий шум. Он вошел, но слишком поздно. Франсуаза была мертва. Она умерла, может быть, уже давно. Она не раскрыла глаз, не разомкнула губ. Большуха заметила, что ее не стало, случайно дотронувшись до нее. Казалось, что она спала. Лицо ее очень побледнело, осунулось и выражало упорство. Жан смотрел на нее, стоя в ногах кровати, охваченный смутными мыслями. Ему было тяжело, он удивлялся тому, что она не захотела сделать завещания. Он чувствовал, что в его жизни что-то рушится и приходит к концу.
В ту минуту, когда Урдекен, еще больше помрачнев, сделал молчаливый поклон и собрался уходить, Жан увидел, что от окна отделилась тень и быстро скрылась в ночном мраке. Он подумал, что это какая-нибудь бездомная собака. То был Бюто, он подошел к окну, чтобы подкараулить смерть, и бежал объявить об этом Лизе.
V
На следующее утро тело Франсуазы положили в гроб. Он стоял на двух стульях посреди комнаты. Жан содрогнулся от негодования, когда в комнату вошла Лиза, а следом за ней Бюто. Первым движением Жана было прогнать бессердечных родственников, которые не пришли проститься с умирающей и явились только тогда, когда над ней была заколочена крышка гроба, точно они боялись встретиться с ней лицом к лицу. Но в комнате был еще кое-кто из родных покойной — Фанни, Большуха. Они сдержали Жана — некстати заводить ссору у гроба. Нельзя же запретить Лизе забыть вражду к сестре и прийти поклониться ее праху.
Итак, супруги Бюто, рассчитывая на уважение окружающих к гробу, водворились в доме. Они не сказали, что берут дом в свое владение, они попросту стали им распоряжаться, как будто это вполне естественно, поскольку теперь Франсуазы в нем уже не было. Правда, она еще оставалась там, но готовилась к великому пути. Она стесняла их не более, чем мебель. Лиза, посидев минутку, тотчас же открыла шкафы, чтобы убедиться, что там ничего не тронуто за время ее отсутствия. Бюто с видом хозяина уже рыскал по хлеву и конюшне. К вечеру у них обоих был такой вид, точно они вернулись к себе домой. Если им что-нибудь еще мешало, так это был гроб, загромождавший середину комнаты. Впрочем, его присутствие оставалось потерпеть всего только одну ночь — завтра с утра не будет и этой помехи.
Жан с растерянным видом бродил среди родных, не зная, куда ему приткнуться. Сначала ему казалось, что дом и мебель Франсуазы, ее тело принадлежат ему, Жану, но по мере того как текли часы, все это, казалось, переходило от него к другим. Когда настала ночь, с ним уже не разговаривали — он был пришельцем, присутствие которого еще терпели. Никогда Жан не чувствовал так тягостно, что он посторонний и не имеет ни одного близкого человека среди всех этих людей, единых в своем намерении его выжить. Даже его бедная покойная жена, казалось, уже не принадлежала ему, и когда Жан сказал, что хочет провести ночь у ее гроба, Фанни попыталась его отослать под тем предлогом, что и так слишком много народа. Он, однако, настоял на своем и собирался даже взять из комода деньги — сто двадцать семь франков, боясь, как бы их не украли. Выдвигая ящики комода, Лиза, наверное, заметила деньги, а также и листочек гербовой бумаги, — уж очень оживленно принялась она шушукаться с Большухой. Именно после этого она и расположилась здесь, как у себя дома, убедившись, что никакого завещания нет. Денег-то она, положим, не получит! В тревоге за завтрашний день Жан говорил себе, что хотя бы деньги-то он не упустил. Всю ночь он просидел на стуле.
Погребение состоялось на следующий день в девять часов утра. Аббат Мадлин успел отслужить мессу и проводить гроб до могилы, но там он потерял сознание, и его пришлось с кладбища унести.
Пришли и супруги Шарль, и Делом, и Ненесс.
Похороны были по меньшей мере вполне приличные. Жан плакал, Бюто утирал слезы. Лиза в последний момент объявила, что у нее ноги не идут и что она не в силах проводить, тело своей бедной сестры. Она осталась одна дома, тогда как Большуха, Фанни, Фрима, Бекю и другие соседки пошли на кладбище. Возвращаясь, все они нарочно задерживались на площади, у церкви, чтобы присутствовать при сцене, которой они дожидались еще со вчерашнего дня.
До сих пор Жан и Бюто избегали смотреть друг на друга, чтобы не затевать драку у едва остывшего тела Франсуазы. Теперь оба они решительным шагом направились к дому, искоса поглядывая друг на друга. Там видно будет, чья возьмет. Жан сразу понял, почему Лиза не пошла на кладбище. Она решила остаться, чтобы похозяйничать на свободе, — по крайней мере прибрать к рукам самое главное. Ей хватило одного часа, чтобы перебросить от Фрима через забор несколько узлов и перевезти на тачке хрупкие вещи. Похлопав в ладоши, она позвала во двор Лауру и Жюля, — они уже там дрались, а приведенный ею старик Фуан пыхтел, сидя на скамье. Дом был отвоеван.
— Ты куда? — грубо спросил Бюто, остановив Жана перед дверью.
— К себе домой.
— К себе! Как это так — к себе?.. Ты ошибся, здесь наш дом!
Прибежала Лиза и, подбоченившись, начала ругаться и орать громче своего мужа:
— Вот еще новости! Чего он хочет, сволочь этакая?.. Достаточно того, что он так долго морил мою несчастную сестру! Разве она умерла бы от такого пустяка? Потому она и не завещала ему ровно ничего. Гони его в шею, Бюто! Чтобы он больше не возвращался сюда, зараза поганая!
Жан, совершенно опешив от этой бурной атаки, пытался все-таки возражать:
— Я знаю, что дом и земля отходят к вам. Но я имею право на половину обстановки и скота…
— Половину! Вот нахал! — прервала его Лиза. — Негодяй паршивый, ты смеешь требовать половину? Это ты-то! А что ты внес в дом? Гребень? С чем явился сюда? В одной рубашке! На женский счет хочешь жить, кот паршивый!
Бюто, поддакивая ей, жестикулировал, словно выметал что-то за порог:
— Она права! Отправляйся подобру-поздорову! У тебя была куртка и штаны, можешь убираться с ними. У тебя их не отнимают.
Вся семья, особенно ее женская часть, Фанни и Большуха, стояли метрах в тридцати и, по-видимому, молчаливо одобряли эту сцену. Жан побледнел от оскорбления и до глубины души был уязвлен обвинением его в коварном замысле. Он разъярился и орал так же громко, как они:
— Ах, так! Значит, вы хотите скандала? Отлично! Пусть будет по-вашему. Так вот, раз дележа не было, то я возвращаюсь сюда, а потом пойду к г-ну Байашу, чтобы он опечатал имущество и назначил меня его хранителем! Я здесь у себя дома — это вам надо собирать свои монатки.
Он стал наступать с такой яростью, что Лиза отошла от двери, но Бюто бросился на Жана, и началась борьба; оба они катались по полу, продолжая спорить о том, кто вылетит за дверь — муж или сестра с зятем.
— Покажите бумагу, что дом принадлежит вам!
— Бумагу? Плевал я на бумагу! Достаточно того, что право на нашей стороне.
— Ну, так приходите с судебным приставом, приводите жандармов, как это сделали мы.
— Пристав и жандармы? Ну их к черту! Они нужны только подлецам. Порядочные люди и без них сумеют свести счеты друг с другом.
Жан закрепился позади стола, им владело яростное желание победить в этой схватке, — ему не хотелось терять дома, где только что скончалась его жена; ему казалось, что с этим домом связано все счастье его жизни. Бюто тоже был одержим стремлением не сдавать отвоеванные позиции; он понимал, что нужно кончать эту историю.
— Да что тут разговаривать, — крикнул он, — надоел ты нам хуже горькой редьки!
Он перескочил через стол и бросился на Жана, но тот схватил стул, швырнул его под ноги Бюто и отскочил в соседнюю комнату, чтобы там забаррикадироваться. В этот момент Лиза вдруг вспомнила о деньгах, о ста двадцати семи франках, лежавших в комоде. Она решила, что Жан побежал за деньгами, опередила его и, вытащив ящик из комода, завопила в отчаянии:
— Где же деньги? Боже мой, этот проходимец украл их ночью!
Положение Жана стало безнадежным — ему пришлось защищать свой карман. Он начал кричать, что деньги принадлежат ему, что надо еще посчитаться, и тогда безусловно выяснится, что они ему должны, но ни Бюто, ни Лиза не слушали его. Оба набросились на Жана и стали его бить: Лиза усердствовала даже больше своего супруга. В неистовстве они вытолкали Жана из комнаты в кухню. Там все трое сплелись в общий клубок, они валялись на полу, натыкаясь на мебель. Ногой Жан отпихнул Лизу, но она снова подскочила к нему и вцепилась ногтями ему в затылок. Бюто, собравшись с силами, уперся в Жана головой, как баран, и выставил его за порог, на улицу.
Супруги стали в дверях, загораживая их своими телами, и начали кричать:
— Вор! Ты украл наши деньги!.. Вор! Вор! Вор!
Тогда Жан несколько пришел в себя. Заикаясь от боли и гнева, он крикнул им в ответ:
— Ладно, я пойду к судье в Шатоден, он вернет мне обратно мой дом, а с вас я по суду взыщу убытки!.. До встречи!
Еще раз погрозив рукой, он ушел и направился вверх к равнине. Когда остальные родственники увидели, что дело дошло до драки, они благоразумно скрылись, опасаясь, как бы их не впутали в судебный процесс.
Супруги Бюто дико завопили, радуясь победе. Ура! Наконец-то они вышвырнули пришельца, узурпатора! Наконец-то они вернулись к себе домой! Они и раньше говорили, что вернутся туда. Дом! Дом! При мысли, что они находятся в старом родовом доме, некогда построенном их прадедом, их охватил приступ безумного ликования! Они принялись бегать по комнатам, кричать, пока у них не сперло дыхание, они кричали от радости, что кричат у себя дома. Прибежали дети, Лаура и Жюль, схватили старую сковородку и начали бить в нее, как в барабан. Только старик Фуан по-прежнему сидел на каменной скамейке и смотрел на них помутившимся взглядом, не выказывая радости.
Вдруг Бюто остановился.
— Вот черт, ведь он удрал в поле, как бы он чего не натворил с землей!
Это была совершенно вздорная мысль, но она перевернула все его нутро. Да, земля еще более цепко держала его, чем дом. А тот кусок земли, там, наверху, как раз объединял в одно целое две его разъединенные полосы. В общем теперь получился такой прекрасный участок в три гектара, какого не было у самого Делома! Бюто весь так и трепетал от радости, точно к нему неожиданно вернулась желанная женщина. Ему необходимо было сейчас же взглянуть на свою землю. От безумного страха, что тот, другой, похитил ее, у него закружилась голова. Он бросился бежать, ворча, что он не успокоится, пока не узнает, что все в целости.
Жан действительно поднялся к полям, чтобы не идти деревней. По привычке он направился по дороге в Бордери. Когда Бюто заметил Жана, тот как раз шел вдоль корнайского участка, служившего яблоком раздора. Жан не остановился, а только бросил на поле печальный, подозрительный взгляд, как бы обвиняя его в том, что оно принесло ему несчастье. Слезы навернулись у него на глаза при воспоминании о том дне, когда он впервые болтал с Франсуазой: ведь как раз на корнайское поле, в люцерну, потащила ее, тогда еще девчонку, Колишь!.. Он побрел дальше, понурив голову, и Бюто, который следил за Жаком, не вполне еще успокоенный, подозревая его в злом умысле, решил, в свою очередь, подойти к полю. Он остановился и долго смотрел на него. Поле было таким же, как обычно, — ничего дурного с ним не случилось, никто не причинил ему вреда. Сердце Бюто замерло при мысли, что он снова владеет им, теперь уже навсегда. Он присел на корточки, захватил обеими руками горсть земли, втянул в себя ее запах, раздавил ее и пропустил между пальцев. Да, это была его земля! Он вернулся домой, напевая вполголоса, опьяненный ее ароматом.
Жан тем временем шел, сам не зная, куда несут его ноги. Глаза его застилал туман. Сначала он хотел пойти в Клуа, к Байашу, чтобы потребовать своего водворения в доме. Но вскоре его гнев остыл. Все равно, если сегодня он и вернется туда, завтра ему придется оттуда уйти. В таком случае не лучше ли сразу примириться с тяжелым горем, раз несчастье уже произошло? К тому же эти канальи отчасти были правы: бедняком он пришел, бедняком и уходит. Но в особенность его удручало и заставляло покориться то обстоятельство, что все исполнилось согласно воле покойной Франсуазы, — так и должно было быть, раз она ему не завещала своего имущества. Вот почему он отказался от мысли действовать немедленно. По временам под мерный ритм ходьбы его гнев снова разгорался, но теперь он только клялся привлечь Бюто к суду, чтобы получить свою половину имущества. Посмотрим еще, позволит ли он обобрать себя, как липку!
Итак, супруги Бюто, рассчитывая на уважение окружающих к гробу, водворились в доме. Они не сказали, что берут дом в свое владение, они попросту стали им распоряжаться, как будто это вполне естественно, поскольку теперь Франсуазы в нем уже не было. Правда, она еще оставалась там, но готовилась к великому пути. Она стесняла их не более, чем мебель. Лиза, посидев минутку, тотчас же открыла шкафы, чтобы убедиться, что там ничего не тронуто за время ее отсутствия. Бюто с видом хозяина уже рыскал по хлеву и конюшне. К вечеру у них обоих был такой вид, точно они вернулись к себе домой. Если им что-нибудь еще мешало, так это был гроб, загромождавший середину комнаты. Впрочем, его присутствие оставалось потерпеть всего только одну ночь — завтра с утра не будет и этой помехи.
Жан с растерянным видом бродил среди родных, не зная, куда ему приткнуться. Сначала ему казалось, что дом и мебель Франсуазы, ее тело принадлежат ему, Жану, но по мере того как текли часы, все это, казалось, переходило от него к другим. Когда настала ночь, с ним уже не разговаривали — он был пришельцем, присутствие которого еще терпели. Никогда Жан не чувствовал так тягостно, что он посторонний и не имеет ни одного близкого человека среди всех этих людей, единых в своем намерении его выжить. Даже его бедная покойная жена, казалось, уже не принадлежала ему, и когда Жан сказал, что хочет провести ночь у ее гроба, Фанни попыталась его отослать под тем предлогом, что и так слишком много народа. Он, однако, настоял на своем и собирался даже взять из комода деньги — сто двадцать семь франков, боясь, как бы их не украли. Выдвигая ящики комода, Лиза, наверное, заметила деньги, а также и листочек гербовой бумаги, — уж очень оживленно принялась она шушукаться с Большухой. Именно после этого она и расположилась здесь, как у себя дома, убедившись, что никакого завещания нет. Денег-то она, положим, не получит! В тревоге за завтрашний день Жан говорил себе, что хотя бы деньги-то он не упустил. Всю ночь он просидел на стуле.
Погребение состоялось на следующий день в девять часов утра. Аббат Мадлин успел отслужить мессу и проводить гроб до могилы, но там он потерял сознание, и его пришлось с кладбища унести.
Пришли и супруги Шарль, и Делом, и Ненесс.
Похороны были по меньшей мере вполне приличные. Жан плакал, Бюто утирал слезы. Лиза в последний момент объявила, что у нее ноги не идут и что она не в силах проводить, тело своей бедной сестры. Она осталась одна дома, тогда как Большуха, Фанни, Фрима, Бекю и другие соседки пошли на кладбище. Возвращаясь, все они нарочно задерживались на площади, у церкви, чтобы присутствовать при сцене, которой они дожидались еще со вчерашнего дня.
До сих пор Жан и Бюто избегали смотреть друг на друга, чтобы не затевать драку у едва остывшего тела Франсуазы. Теперь оба они решительным шагом направились к дому, искоса поглядывая друг на друга. Там видно будет, чья возьмет. Жан сразу понял, почему Лиза не пошла на кладбище. Она решила остаться, чтобы похозяйничать на свободе, — по крайней мере прибрать к рукам самое главное. Ей хватило одного часа, чтобы перебросить от Фрима через забор несколько узлов и перевезти на тачке хрупкие вещи. Похлопав в ладоши, она позвала во двор Лауру и Жюля, — они уже там дрались, а приведенный ею старик Фуан пыхтел, сидя на скамье. Дом был отвоеван.
— Ты куда? — грубо спросил Бюто, остановив Жана перед дверью.
— К себе домой.
— К себе! Как это так — к себе?.. Ты ошибся, здесь наш дом!
Прибежала Лиза и, подбоченившись, начала ругаться и орать громче своего мужа:
— Вот еще новости! Чего он хочет, сволочь этакая?.. Достаточно того, что он так долго морил мою несчастную сестру! Разве она умерла бы от такого пустяка? Потому она и не завещала ему ровно ничего. Гони его в шею, Бюто! Чтобы он больше не возвращался сюда, зараза поганая!
Жан, совершенно опешив от этой бурной атаки, пытался все-таки возражать:
— Я знаю, что дом и земля отходят к вам. Но я имею право на половину обстановки и скота…
— Половину! Вот нахал! — прервала его Лиза. — Негодяй паршивый, ты смеешь требовать половину? Это ты-то! А что ты внес в дом? Гребень? С чем явился сюда? В одной рубашке! На женский счет хочешь жить, кот паршивый!
Бюто, поддакивая ей, жестикулировал, словно выметал что-то за порог:
— Она права! Отправляйся подобру-поздорову! У тебя была куртка и штаны, можешь убираться с ними. У тебя их не отнимают.
Вся семья, особенно ее женская часть, Фанни и Большуха, стояли метрах в тридцати и, по-видимому, молчаливо одобряли эту сцену. Жан побледнел от оскорбления и до глубины души был уязвлен обвинением его в коварном замысле. Он разъярился и орал так же громко, как они:
— Ах, так! Значит, вы хотите скандала? Отлично! Пусть будет по-вашему. Так вот, раз дележа не было, то я возвращаюсь сюда, а потом пойду к г-ну Байашу, чтобы он опечатал имущество и назначил меня его хранителем! Я здесь у себя дома — это вам надо собирать свои монатки.
Он стал наступать с такой яростью, что Лиза отошла от двери, но Бюто бросился на Жана, и началась борьба; оба они катались по полу, продолжая спорить о том, кто вылетит за дверь — муж или сестра с зятем.
— Покажите бумагу, что дом принадлежит вам!
— Бумагу? Плевал я на бумагу! Достаточно того, что право на нашей стороне.
— Ну, так приходите с судебным приставом, приводите жандармов, как это сделали мы.
— Пристав и жандармы? Ну их к черту! Они нужны только подлецам. Порядочные люди и без них сумеют свести счеты друг с другом.
Жан закрепился позади стола, им владело яростное желание победить в этой схватке, — ему не хотелось терять дома, где только что скончалась его жена; ему казалось, что с этим домом связано все счастье его жизни. Бюто тоже был одержим стремлением не сдавать отвоеванные позиции; он понимал, что нужно кончать эту историю.
— Да что тут разговаривать, — крикнул он, — надоел ты нам хуже горькой редьки!
Он перескочил через стол и бросился на Жана, но тот схватил стул, швырнул его под ноги Бюто и отскочил в соседнюю комнату, чтобы там забаррикадироваться. В этот момент Лиза вдруг вспомнила о деньгах, о ста двадцати семи франках, лежавших в комоде. Она решила, что Жан побежал за деньгами, опередила его и, вытащив ящик из комода, завопила в отчаянии:
— Где же деньги? Боже мой, этот проходимец украл их ночью!
Положение Жана стало безнадежным — ему пришлось защищать свой карман. Он начал кричать, что деньги принадлежат ему, что надо еще посчитаться, и тогда безусловно выяснится, что они ему должны, но ни Бюто, ни Лиза не слушали его. Оба набросились на Жана и стали его бить: Лиза усердствовала даже больше своего супруга. В неистовстве они вытолкали Жана из комнаты в кухню. Там все трое сплелись в общий клубок, они валялись на полу, натыкаясь на мебель. Ногой Жан отпихнул Лизу, но она снова подскочила к нему и вцепилась ногтями ему в затылок. Бюто, собравшись с силами, уперся в Жана головой, как баран, и выставил его за порог, на улицу.
Супруги стали в дверях, загораживая их своими телами, и начали кричать:
— Вор! Ты украл наши деньги!.. Вор! Вор! Вор!
Тогда Жан несколько пришел в себя. Заикаясь от боли и гнева, он крикнул им в ответ:
— Ладно, я пойду к судье в Шатоден, он вернет мне обратно мой дом, а с вас я по суду взыщу убытки!.. До встречи!
Еще раз погрозив рукой, он ушел и направился вверх к равнине. Когда остальные родственники увидели, что дело дошло до драки, они благоразумно скрылись, опасаясь, как бы их не впутали в судебный процесс.
Супруги Бюто дико завопили, радуясь победе. Ура! Наконец-то они вышвырнули пришельца, узурпатора! Наконец-то они вернулись к себе домой! Они и раньше говорили, что вернутся туда. Дом! Дом! При мысли, что они находятся в старом родовом доме, некогда построенном их прадедом, их охватил приступ безумного ликования! Они принялись бегать по комнатам, кричать, пока у них не сперло дыхание, они кричали от радости, что кричат у себя дома. Прибежали дети, Лаура и Жюль, схватили старую сковородку и начали бить в нее, как в барабан. Только старик Фуан по-прежнему сидел на каменной скамейке и смотрел на них помутившимся взглядом, не выказывая радости.
Вдруг Бюто остановился.
— Вот черт, ведь он удрал в поле, как бы он чего не натворил с землей!
Это была совершенно вздорная мысль, но она перевернула все его нутро. Да, земля еще более цепко держала его, чем дом. А тот кусок земли, там, наверху, как раз объединял в одно целое две его разъединенные полосы. В общем теперь получился такой прекрасный участок в три гектара, какого не было у самого Делома! Бюто весь так и трепетал от радости, точно к нему неожиданно вернулась желанная женщина. Ему необходимо было сейчас же взглянуть на свою землю. От безумного страха, что тот, другой, похитил ее, у него закружилась голова. Он бросился бежать, ворча, что он не успокоится, пока не узнает, что все в целости.
Жан действительно поднялся к полям, чтобы не идти деревней. По привычке он направился по дороге в Бордери. Когда Бюто заметил Жана, тот как раз шел вдоль корнайского участка, служившего яблоком раздора. Жан не остановился, а только бросил на поле печальный, подозрительный взгляд, как бы обвиняя его в том, что оно принесло ему несчастье. Слезы навернулись у него на глаза при воспоминании о том дне, когда он впервые болтал с Франсуазой: ведь как раз на корнайское поле, в люцерну, потащила ее, тогда еще девчонку, Колишь!.. Он побрел дальше, понурив голову, и Бюто, который следил за Жаком, не вполне еще успокоенный, подозревая его в злом умысле, решил, в свою очередь, подойти к полю. Он остановился и долго смотрел на него. Поле было таким же, как обычно, — ничего дурного с ним не случилось, никто не причинил ему вреда. Сердце Бюто замерло при мысли, что он снова владеет им, теперь уже навсегда. Он присел на корточки, захватил обеими руками горсть земли, втянул в себя ее запах, раздавил ее и пропустил между пальцев. Да, это была его земля! Он вернулся домой, напевая вполголоса, опьяненный ее ароматом.
Жан тем временем шел, сам не зная, куда несут его ноги. Глаза его застилал туман. Сначала он хотел пойти в Клуа, к Байашу, чтобы потребовать своего водворения в доме. Но вскоре его гнев остыл. Все равно, если сегодня он и вернется туда, завтра ему придется оттуда уйти. В таком случае не лучше ли сразу примириться с тяжелым горем, раз несчастье уже произошло? К тому же эти канальи отчасти были правы: бедняком он пришел, бедняком и уходит. Но в особенность его удручало и заставляло покориться то обстоятельство, что все исполнилось согласно воле покойной Франсуазы, — так и должно было быть, раз она ему не завещала своего имущества. Вот почему он отказался от мысли действовать немедленно. По временам под мерный ритм ходьбы его гнев снова разгорался, но теперь он только клялся привлечь Бюто к суду, чтобы получить свою половину имущества. Посмотрим еще, позволит ли он обобрать себя, как липку!