Страница:
— О господи, да что же мы стоим-то тут, пожалуйте в хату! — запричитала женщина. — Лена, к нам гости из Москвы! — крикнула она кому-то громко, и мы вошли в то, что она звала хатой. Я увидел большую кухню с широким столом у окна, покрытым обыкновенной «московской» клеёнкой. Женщина, не переставая говорить, повела меня дальше. А дальше была большая, заставленная диванами, стульями, тумбочками и кадушками с цветами комната. И кругом какие-то подушечки и белые самодельные кружевные салфеточки и покрывала.
— Я Надежда… Зовите меня Надежда! — И она с гордостью принялась рассказывать мне, как в 1976 году они с мужем оформили все документы и целый месяц провели на родине, в городке Шахты, рядом с Донецком. Там они жили до войны, а потом были угнаны в Германию и оттуда попали в США.
— Ванюшка! Принеси коробку конфет, которую мне подарили на прощание, — и через минуту усатый американец Ванюшка уже осторожно нёс затёртую от частых показов коробку. Коробку дешёвых облитых шоколадом конфет. А Надежда уже расщедрившись предлагала мне попробовать настоящих русских конфет:
— Они только подсохли немного с семьдесят шестого года, но всё равно вкусные.
— Нет, спасибо, я не хочу. А хотите, я вам подарю кусок московского туалетного мыла? — сказал я вдруг, поддавшись настроению Надежды и Ванюшки, который осторожно заворачивал конфеты в пластик. Я принёс из машины ещё не початый, в фирменной упаковке, кусок мыла. Надежда взяла его, понюхала. Сказала: «Хорошо пахнет», — и передала Ванюшке. Тот тоже долго нюхал: «Хорошо пахнет, лучше, чем здешнее!»
— Хотите кушать? Я могу угостить вас настоящим украинским борщом… — сказала вдруг Надежда… Конечно, я согласился, и появились большие русские глубокие тарелки, горшок со сметаной, чеснок. Пришёл к столу и Ваня, а за ним и его мать, Лена, дочь Надежды. Я ел и рассказывал о том, что ещё три года назад я обещал приехать сюда девушке Нине из Ганновера. Она говорила, что у неё здесь, «в хате по-над горой», живёт бабушка.
— Так я же и есть её бабушка! Совпадение показалось невероятным. Вот так встретить на улице первого попавшегося — и прямо в точку: брат той Нины-Нэнси. Я с трудом верил самому себе, а они, по-моему, перестали даже верить, как-то сразу охладели, а потом Лена сказала суховато:
— А хотите поговорить с Ниной, она сейчас живёт с мужем в Северной Каролине и не работает?
Каково же было их изумление, и моё тоже, когда уже через минуту я разговаривал с Ниной. После этого все сомнения рассеялись. Привели из сада и мужа Лены. Он, правда, ни слова не понимал по-русски, но откликался на имя Вова. «Он у нас хороший, — говорила Надежда. — Хороший муж, хороший отец для Вани и Нины. И в церковь с нами ходит. Он ведь принял православную религию, и мы ему дали новое имя Владимир, а не какое-нибудь там ихное». Американец Вова понимал, что говорят о нём, и улыбался.
Но я уже чувствовал, что пора ехать дальше.
— Мы тебе покажем чёрные дороги через горы, по которым ты доедешь за два часа вместо четырех по главным, — сказали мне хозяева.
Но, чем подробнее мне чертили планы, как ехать, тем яснее становилось и мне, и моим хозяевам, что я заблужусь на первых же трех десятках миль. Наконец Вова решительно сказал:
— Уберите из сада инструмент. Я вряд ли сегодня буду работать. Я поеду показывать Игорю дорогу. Ты просто езжай за мной, и я выведу тебя на место, откуда нельзя заблудиться. — И пошёл заводить машину.
— Я поеду с тобой, отец — сказал Ванюшка и пошёл с девочкой на руках в ту же машину.
— Возьмите и нас! — крикнула в окно Лена и вместе с женой Вани пошла к той же машине.
— А меня куда же? — растерянно сказала Надежда. — Ведь я тоже хочу проводить Игоря. Тогда я поеду с ним.
Целый час вёл меня Вова по путаным дорогам, пока вдруг не остановился на обочине:
— Теперь не собьётесь. Счастливого пути! Приезжайте…
Надежда, перекрестив меня и прослезившись, пересела к ним, они лихо развернулись и покатили к себе в Ричмонд, а я взял курс на Ганновер. Приближалась ночь, а мне ещё надо было пересечь горы.
«Здравствуйте, я Ричард Камерун»
«Сладкая жизнь»
— Я Надежда… Зовите меня Надежда! — И она с гордостью принялась рассказывать мне, как в 1976 году они с мужем оформили все документы и целый месяц провели на родине, в городке Шахты, рядом с Донецком. Там они жили до войны, а потом были угнаны в Германию и оттуда попали в США.
— Ванюшка! Принеси коробку конфет, которую мне подарили на прощание, — и через минуту усатый американец Ванюшка уже осторожно нёс затёртую от частых показов коробку. Коробку дешёвых облитых шоколадом конфет. А Надежда уже расщедрившись предлагала мне попробовать настоящих русских конфет:
— Они только подсохли немного с семьдесят шестого года, но всё равно вкусные.
— Нет, спасибо, я не хочу. А хотите, я вам подарю кусок московского туалетного мыла? — сказал я вдруг, поддавшись настроению Надежды и Ванюшки, который осторожно заворачивал конфеты в пластик. Я принёс из машины ещё не початый, в фирменной упаковке, кусок мыла. Надежда взяла его, понюхала. Сказала: «Хорошо пахнет», — и передала Ванюшке. Тот тоже долго нюхал: «Хорошо пахнет, лучше, чем здешнее!»
— Хотите кушать? Я могу угостить вас настоящим украинским борщом… — сказала вдруг Надежда… Конечно, я согласился, и появились большие русские глубокие тарелки, горшок со сметаной, чеснок. Пришёл к столу и Ваня, а за ним и его мать, Лена, дочь Надежды. Я ел и рассказывал о том, что ещё три года назад я обещал приехать сюда девушке Нине из Ганновера. Она говорила, что у неё здесь, «в хате по-над горой», живёт бабушка.
— Так я же и есть её бабушка! Совпадение показалось невероятным. Вот так встретить на улице первого попавшегося — и прямо в точку: брат той Нины-Нэнси. Я с трудом верил самому себе, а они, по-моему, перестали даже верить, как-то сразу охладели, а потом Лена сказала суховато:
— А хотите поговорить с Ниной, она сейчас живёт с мужем в Северной Каролине и не работает?
Каково же было их изумление, и моё тоже, когда уже через минуту я разговаривал с Ниной. После этого все сомнения рассеялись. Привели из сада и мужа Лены. Он, правда, ни слова не понимал по-русски, но откликался на имя Вова. «Он у нас хороший, — говорила Надежда. — Хороший муж, хороший отец для Вани и Нины. И в церковь с нами ходит. Он ведь принял православную религию, и мы ему дали новое имя Владимир, а не какое-нибудь там ихное». Американец Вова понимал, что говорят о нём, и улыбался.
Но я уже чувствовал, что пора ехать дальше.
— Мы тебе покажем чёрные дороги через горы, по которым ты доедешь за два часа вместо четырех по главным, — сказали мне хозяева.
Но, чем подробнее мне чертили планы, как ехать, тем яснее становилось и мне, и моим хозяевам, что я заблужусь на первых же трех десятках миль. Наконец Вова решительно сказал:
— Уберите из сада инструмент. Я вряд ли сегодня буду работать. Я поеду показывать Игорю дорогу. Ты просто езжай за мной, и я выведу тебя на место, откуда нельзя заблудиться. — И пошёл заводить машину.
— Я поеду с тобой, отец — сказал Ванюшка и пошёл с девочкой на руках в ту же машину.
— Возьмите и нас! — крикнула в окно Лена и вместе с женой Вани пошла к той же машине.
— А меня куда же? — растерянно сказала Надежда. — Ведь я тоже хочу проводить Игоря. Тогда я поеду с ним.
Целый час вёл меня Вова по путаным дорогам, пока вдруг не остановился на обочине:
— Теперь не собьётесь. Счастливого пути! Приезжайте…
Надежда, перекрестив меня и прослезившись, пересела к ним, они лихо развернулись и покатили к себе в Ричмонд, а я взял курс на Ганновер. Приближалась ночь, а мне ещё надо было пересечь горы.
«Здравствуйте, я Ричард Камерун»
Я начал рассказывать о ДПП, но сбился, так и не дойдя до гордого племени кураторов научных программ. А ведь именно с ними, точнее, с куратором по гляциологии, мне приходилось больше всего работать.
Куратором по гляциологии в ДПП с незапамятных времён является доктор Камерун. Ещё во время МГГ, в 1957 году, он зимовал на американской станции Уилкс (ныне она передана австралийцам), и его имя я впервые узнал, прочитав умную, неторопливую статью о температурах верхней части толщи снега и льда в Антарктиде. За статьёй просвечивало спокойное, в очках, лицо немолодого теоретика, работающего «на века». Потом я встретил его во время своей зимовки у американцев в 1965 году. Мы с Бертом Крери жили на станции Амундсен-Скотт, на Южном географическом полюсе, ожидая самолёта, который заберёт нас в Мак-Мёрдо. И вот вдруг, как всегда неожиданная, команда: через два часа быть готовыми к отлёту. Нам сообщили, что тяжёлый самолёт «Геркулес» С-130 только что взлетел с Антарктического плато, где-то в тысяче километров отсюда, но у него обнаружена утечка жидкости из гидравлической системы: посадка на плато была слишком жёсткой. Поэтому, вместо того, чтобы лететь прямо домой в Мак-Мёрдо, самолёт сделает здесь посадку, чтобы долить жидкость в систему. Заодно он заберёт и нас.
Мы знали об этом полёте. Это был первый полет четырехмоторного самолёта с посадкой на неподготовленную снежную поверхность в Центральной Антарктиде. И, как все первое, это был очень рискованный полет. Недаром рядом с обычным пилотом на этот раз сидел лётчик-испытатель фирмы «Локхид», которая сконструировала и строит эти самолёты, составившие целую эпоху в развитии как транспортной авиации вообще, так и полярной авиации и полярных исследований США.
Риск этот был вынужденный, запланированный. Уже несколько месяцев по центральной части высокогорной антарктической ледяной пустыни двигался американский научно-исследовательский санно-тракторный поезд. И вот теперь пришла пора забрать домой усталый экипаж, бросив машины и оборудование до следующей антарктической весны. Обычно поход завершался на какой-либо внутриконтинентальной или береговой станции с аэродромом. В этот раз поезд шёл только вперёд.
Мы с Крери внимательно следили за новостями из похода. Берт — потому, что он был его идейным вдохновителем, я — потому, что часть маршрута этого похода проходила по местам, где несколько лет назад я проводил наблюдения в скважинах глубиной сорок метров и потом опубликовал об этом статью. И вот сейчас, в этом походе, сам знаменитый доктор Камерун собирался повторить, уже повторил эти наблюдения. Но телеграммы из похода были лаконичны: «Все наблюдения, предусмотренные программой на точке, выполнены. Начинаем движение снова. Происшествий нет. Больных нет». Таков был основной их смысл, и я в глубине души дрожал, представляя, что будет, если температуры, которые намеряет в своих скважинах Ричард Камерун, окажутся отличными от того, что мной уже опубликовано.
Мы уже были на аэродроме с десятками канистр, наполненных жидкостью для самолётной гидравлики. Почему-то лётчики запросили весь запас станции. Когда самолёт сел, вся полоса была красной от лившейся из каких-то лопнувших трубок похожей на кровь жидкости. Весь самолёт был также залит ею. Я думал, что на таком самолёте уже нельзя летать. Но лётчики думали иначе. «Скорее, скорее! — махали они пассажирам. — Сейчас дольём жидкость, починим систему и взлетим».
Так мы с Бертом — честно говоря, без особого желания — оказались внутри самолёта. На скамьях вдоль бортов сидели люди в ободранной, темно-серой от грязи, машинного масла и копоти амуниции. Даже вата, вылезавшая там и сям из когда-то ярко-красных парок, была такого же цвета. Такого же цвета были и лица — как у шахтёров, только что поднявшихся из шахты. Я начал думать, который же из этих измождённых, как бы одичавших людей — мой Камерун, но не смог его себе выбрать.
Лётчики лили куда-то канистру за канистрой, и скоро красный столбик жидкости в водомерном стекле большого, похожего на баллон бака оказался в самом верху. Мы взлетели. Прошёл час. Всем в салоне было видно, как медленно, но неуклонно уменьшается красный столбик в водомерном стекле. Сначала к стеклу подошёл парень с наушниками и микрофоном на длинном проводе, который выливал канистры. Он посмотрел на уровень жидкости, постучал по стеклу, снова посмотрел, вытащил фломастер и, отметив уровень жирной чертой на оправе стекла, сказал что-то длинное в микрофон. Через некоторое время он вернулся и снова стал стучать по стеклу. Но всем в салоне и без того было видно, как сильно ушёл вниз уровень. Парень снова долго что-то говорил в микрофон, и из кабины пришёл лётчик-испытатель. Он тоже постучал по стеклу и дал команду. По жестам, сопровождавшим её, было ясно: «Доливайте жидкость в бак, что ждёте?» Всем салоном мы наблюдали, как лётчики перерывали груз в поисках канистр с жидкостью, и вскоре стало ясно вот что: испытатель сказал о канистрах пилотам, пилоты — бортинженеру, бортинженер — парню с наушниками матросу салона, а матрос понял, по-видимому, что надо лишь долить жидкость в бак, и оставил остальные канистры на земле.
Когда мы подлетали к Мак-Мёрдо, уровень жидкости уже ушёл за пределы стекла и мы только гадали, что будет дальше. Каждый из нас, пассажиров, ушёл в свой собственный мир и постарался как бы расслабиться, как бы уснуть. Ведь если что — экипаж скажет, что делать. А всматриваться в уровень жидкости и по лицам лётчиков догадываться, как дела, — пустое занятие. Но вот уже моторы с рёва перешли на шёпот, самолёт затрясся в приземной турбулентности, удар, ещё удар, что-то лопнуло в водомерной трубке, струя липкой вонючей жидкости обдала нас, и моторы снова взревели в реверсе, гася скорость бегущей по снегу машины.
Можете себе представить, какая гулянка была в тот вечер в кают-компании Мак-Мердо в честь отмывшихся в бане, преобразившихся героев — участников похода и героев-лётчиков, привёзших их прямо с купола. Вот тогда-то ко мне и подошёл невысокий, худой, с окладистой чёрной цыганской бородой и чёрными яркими глазами человек средних лет и сказал:
— Здравствуйте, я Ричард Камерун. Но зовите меня Дик. Когда я пробурил скважину в месте, для которого вы уже опубликовали данные о температурах, и опустил в эту скважину гирлянду своих термометров, я ужасно боялся. А вдруг то, что я измерю, не совпадёт с тем, что получилось у вас? Вдруг в моих измерениях есть ошибка? Но результаты совпали! Совпали! Это было так здорово! Пошли выпьем?
— Спасибо, Дик. Спасибо. За то, что вы мне сразу это сказали. Все последнее время я тоже думал только об этом. А что, если данные Камеруна не совпадут с моими? А вдруг в моих наблюдениях была ошибка? А теперь как гора с плеч. Пошли, действительно, выпьем по этому поводу.
Как всегда бывает при таких встречах, очень скоро мы уже достали из карманов фотографии, и я узнал, что у Дика дома, где-то в штате Огайо, живут маленькая, двухлетняя Сара и пятилетний Энди. Через несколько лет, когда я первый раз приехал в Вашингтон, я встретил Дика в НСФ на шестом этаже, в кабинете координатора по гляциологии. Я узнал о том, что что-то в семье Камеруна там, в Огайо, пошло не так, и вот теперь он с двумя детьми, которых оставила ему жена, живёт здесь. Временами мы обедали или ужинали вместе, а когда Роб Гейл уехал в штат Мэн, Дик предложил мне гостеприимство в своём новом доме. «Я только что въехал в него. Это кондоминиум, то есть, по-вашему, кооперативный дом. Я заплатил определённый процент от его стоимости до въезда, а остальные буду выплачивать ещё двадцать пять лет…»
«Кондоминиум» Дика находился за городом. Полчаса на машине — и вот мы въехали в большой массив длинных двухэтажных красного кирпича домов, свободно разбросанных среди подстриженной травы с одинокими огромными деревьями тут и там. Вдоль каждого дома шла асфальтированная дорога, от которой к самому дому отходили ответвления, упираясь во входные двери.
«Кондоминиум» Дика представлял собой большую квартиру с кухней, гостиной и тремя спальнями. Был и подвал, приспособленный для отдыха и игр. Две спальни предназначались для Сары и Энди, одна — для Дика. Там же Дик посоветовал спать и мне. Посоветовал в буквальном смысле, потому что спать я мог и в любой другой комнате, кроме спален детей, конечно. Дело в том, что в квартире ещё не было кроватей. Зато во всех комнатах лежали очень толстые, мягкие паласы, целиком закрывавшие пол. «Лично я сплю вот так, — сказал Дик. — Стелю на пол простыню. Это раз», — и он показал, как он это делает, широко расстелив её по диагонали в центре спальни. Потом он бросил на простыню подушку, пододеяльник и одеяло: «Это два. Вот в этом шкафу — свежее спальное бельё. Вон там подушки и запасные одеяла. Лично я люблю спать в этой комнате, отсюда утром чудесный вид на холмы и рощу вдалеке».
Ребята за это время подросли. Энди уже кончал школу, ну а Сара, ставшая в свои пятнадцать лет «юной леди», была украшением дома. Дети, так же как и отец, были невысокие, темноволосые, с тёмными, всегда искрящимися весёлым юмором глазами. Но Сара была все же очень серьёзной девочкой. Она училась в частной школе с математическим уклоном и мечтала стать астронавтом или работать в индустрии, связанной с космосом.
Сначала я принял её слова несерьёзно, но вечером отец сказал мне:
— Игорь, я должен предупредить тебя, жизнь в нашем доме нелёгкая и начинается обычно очень рано. Ведь три раза в неделю, перед школой, Сара должна ещё и летать. Поэтому она выезжает часов в пять. Правда, она потом возвращается и завтракает с нами.
— Как — летать? — не понял я.
— Очень просто. Уже целый год Сара ходит в местный аэроклуб. Сдала экзамены по теории, потом окончила школу первого обучения и начала летать самостоятельно. Да если ты хочешь, езжай с ней в аэроклуб завтра утром и все увидишь сам.
На другое утро мы действительно встали в пять. Было ещё темно, и, заспанные, мы полчаса ехали по каким-то пустынным в эту пору дорогам. Аэроклуб почувствовался по тому, что над нами все чаще и чаще стали пролетать маленькие самолётики. Вот и лётное поле, огороженное лёгкой металлической сеткой, деревянный домик, с извлечениями из разных лётных инструкций и наставлений. Там уже кипела жизнь. Сара подала что-то в окошко, и дежурный выдал ей шлем с наушниками, планшет с картой и ключи от зажигания и от двери её самолёта. Потом Сара зашла ещё в одну комнатку, получить инструктаж у распорядителя полётов об условиях погоды, изменениях в работе средств связи и привода — и все. Через минуту мы были у ангара, полного самолётов. Пожилой серьёзный мужчина в комбинезоне, взяв ключи и посмотрев на номер, нашёл нужный самолёт.
Сара залезла в самолётик, хлопнула дверцей, помахала мне рукой и укатила к взлётной полосе. Через сорок пять минут, чуть уставшая, Сара уже вернулась к нашему автомобилю.
— Сейчас многие летают, это интересно, и потом, это как-то престижно, что ли. Тяжело, конечно, вставать на рассвете через день. Но надо, если хочешь добиться чего-то, — сказала она по дороге, как бы подслушав мои мысли.
В свободное время Сара показывала мне достопримечательности Вашингтона. Удивительная Национальная галерея, Смитсонианский музей описаны многими, и я думал, что ещё один музей, пусть даже музей истории освоения космоса и авиации, не может удивить меня. В залах, касающихся истории развития различных отраслей техники, наиболее интересными, на мой взгляд, были машины тупиковых направлений, машины, удивляющие необузданной фантазией изобретателей. И не только этим: смотря на них, ты понимал, что многие очевидные, если смотреть сейчас назад, направления, по которым развивалась техника, не казались столь очевидными, когда дело начиналось. В павильоне космоса всё было уже гораздо скучнее. Гигантские, подвешенные под потолком полированные сооружения, состоящие из огромных бидонов и нелепых антенн, я уже видел и на нашей ВДНХ.
Конечно, одни были больше, многие меньше, чем наши на ВДНХ, но и здесь, и там я только умом мог заставить себя восхищаться. Полированный паровоз, подвешенный под потолком, был бы ничуть не хуже, много красивее и сложнее.
Но вот Сара подвела меня к небольшому одномоторному самолёту с выгоревшей зелёной окраской: «Это самолёт Линдберга. На нём он, первым из людей, перелетел Атлантический океан». Сначала я не увидел в нём ничего особенного — самолёт как самолёт. Вот открытая кабина лётчика. Впереди неё — крыло, расположенное почти на метр выше фюзеляжа. Но что это? Прозрачного козырька, через который можно смотреть вперёд, не было. Вместо него между крылом и фюзеляжем, заслоняя обзор, высилась огромная бочка. Чтобы увеличить до предела запас топлива, Линдберг превратил свой самолёт в летающий топливный бак. Но ведь так лётчик не видел, куда летит, рассуждал я сам с собой. Ну и пусть. Ему и не надо было видеть, это самолёт одного полёта. Он взлетел вслепую. Механик, стоявший сбоку от полосы, дал отмашку — и он взлетел. А потом всю дорогу перед ним был только Атлантический океан, над которым тогда никто не летал. Смотреть вперёд незачем — всё равно Линдберг летел лишь по компасу.
— Ну, а как же он думал садиться? — спросил я наконец. И Сара, ожидавшая от меня именно такой реакции и не ошибшаяся в ней, с удовольствием ответила:
— Для этого Линдберг приделал сбоку фюзеляжа вот это зеркало! Того, что он будет видеть в этом зеркале, решил он, вполне достаточно, чтобы сделать одну-единственную посадку в случае, если он вдруг перелетит океан.
И я представил время этих маленьких самолётиков, и как все отговаривали безумца, когда он упрямо переделывал свой самолёт в удивительный летающий бензобак, и как он приделывал со своим механиком это наивно незащищённое маленькое дамское зеркальце, с помощью которого он-таки сделал ту единственную посадку, чуть-чуть не долетев до Парижа.
Куратором по гляциологии в ДПП с незапамятных времён является доктор Камерун. Ещё во время МГГ, в 1957 году, он зимовал на американской станции Уилкс (ныне она передана австралийцам), и его имя я впервые узнал, прочитав умную, неторопливую статью о температурах верхней части толщи снега и льда в Антарктиде. За статьёй просвечивало спокойное, в очках, лицо немолодого теоретика, работающего «на века». Потом я встретил его во время своей зимовки у американцев в 1965 году. Мы с Бертом Крери жили на станции Амундсен-Скотт, на Южном географическом полюсе, ожидая самолёта, который заберёт нас в Мак-Мёрдо. И вот вдруг, как всегда неожиданная, команда: через два часа быть готовыми к отлёту. Нам сообщили, что тяжёлый самолёт «Геркулес» С-130 только что взлетел с Антарктического плато, где-то в тысяче километров отсюда, но у него обнаружена утечка жидкости из гидравлической системы: посадка на плато была слишком жёсткой. Поэтому, вместо того, чтобы лететь прямо домой в Мак-Мёрдо, самолёт сделает здесь посадку, чтобы долить жидкость в систему. Заодно он заберёт и нас.
Мы знали об этом полёте. Это был первый полет четырехмоторного самолёта с посадкой на неподготовленную снежную поверхность в Центральной Антарктиде. И, как все первое, это был очень рискованный полет. Недаром рядом с обычным пилотом на этот раз сидел лётчик-испытатель фирмы «Локхид», которая сконструировала и строит эти самолёты, составившие целую эпоху в развитии как транспортной авиации вообще, так и полярной авиации и полярных исследований США.
Риск этот был вынужденный, запланированный. Уже несколько месяцев по центральной части высокогорной антарктической ледяной пустыни двигался американский научно-исследовательский санно-тракторный поезд. И вот теперь пришла пора забрать домой усталый экипаж, бросив машины и оборудование до следующей антарктической весны. Обычно поход завершался на какой-либо внутриконтинентальной или береговой станции с аэродромом. В этот раз поезд шёл только вперёд.
Мы с Крери внимательно следили за новостями из похода. Берт — потому, что он был его идейным вдохновителем, я — потому, что часть маршрута этого похода проходила по местам, где несколько лет назад я проводил наблюдения в скважинах глубиной сорок метров и потом опубликовал об этом статью. И вот сейчас, в этом походе, сам знаменитый доктор Камерун собирался повторить, уже повторил эти наблюдения. Но телеграммы из похода были лаконичны: «Все наблюдения, предусмотренные программой на точке, выполнены. Начинаем движение снова. Происшествий нет. Больных нет». Таков был основной их смысл, и я в глубине души дрожал, представляя, что будет, если температуры, которые намеряет в своих скважинах Ричард Камерун, окажутся отличными от того, что мной уже опубликовано.
Мы уже были на аэродроме с десятками канистр, наполненных жидкостью для самолётной гидравлики. Почему-то лётчики запросили весь запас станции. Когда самолёт сел, вся полоса была красной от лившейся из каких-то лопнувших трубок похожей на кровь жидкости. Весь самолёт был также залит ею. Я думал, что на таком самолёте уже нельзя летать. Но лётчики думали иначе. «Скорее, скорее! — махали они пассажирам. — Сейчас дольём жидкость, починим систему и взлетим».
Так мы с Бертом — честно говоря, без особого желания — оказались внутри самолёта. На скамьях вдоль бортов сидели люди в ободранной, темно-серой от грязи, машинного масла и копоти амуниции. Даже вата, вылезавшая там и сям из когда-то ярко-красных парок, была такого же цвета. Такого же цвета были и лица — как у шахтёров, только что поднявшихся из шахты. Я начал думать, который же из этих измождённых, как бы одичавших людей — мой Камерун, но не смог его себе выбрать.
Лётчики лили куда-то канистру за канистрой, и скоро красный столбик жидкости в водомерном стекле большого, похожего на баллон бака оказался в самом верху. Мы взлетели. Прошёл час. Всем в салоне было видно, как медленно, но неуклонно уменьшается красный столбик в водомерном стекле. Сначала к стеклу подошёл парень с наушниками и микрофоном на длинном проводе, который выливал канистры. Он посмотрел на уровень жидкости, постучал по стеклу, снова посмотрел, вытащил фломастер и, отметив уровень жирной чертой на оправе стекла, сказал что-то длинное в микрофон. Через некоторое время он вернулся и снова стал стучать по стеклу. Но всем в салоне и без того было видно, как сильно ушёл вниз уровень. Парень снова долго что-то говорил в микрофон, и из кабины пришёл лётчик-испытатель. Он тоже постучал по стеклу и дал команду. По жестам, сопровождавшим её, было ясно: «Доливайте жидкость в бак, что ждёте?» Всем салоном мы наблюдали, как лётчики перерывали груз в поисках канистр с жидкостью, и вскоре стало ясно вот что: испытатель сказал о канистрах пилотам, пилоты — бортинженеру, бортинженер — парню с наушниками матросу салона, а матрос понял, по-видимому, что надо лишь долить жидкость в бак, и оставил остальные канистры на земле.
Когда мы подлетали к Мак-Мёрдо, уровень жидкости уже ушёл за пределы стекла и мы только гадали, что будет дальше. Каждый из нас, пассажиров, ушёл в свой собственный мир и постарался как бы расслабиться, как бы уснуть. Ведь если что — экипаж скажет, что делать. А всматриваться в уровень жидкости и по лицам лётчиков догадываться, как дела, — пустое занятие. Но вот уже моторы с рёва перешли на шёпот, самолёт затрясся в приземной турбулентности, удар, ещё удар, что-то лопнуло в водомерной трубке, струя липкой вонючей жидкости обдала нас, и моторы снова взревели в реверсе, гася скорость бегущей по снегу машины.
Можете себе представить, какая гулянка была в тот вечер в кают-компании Мак-Мердо в честь отмывшихся в бане, преобразившихся героев — участников похода и героев-лётчиков, привёзших их прямо с купола. Вот тогда-то ко мне и подошёл невысокий, худой, с окладистой чёрной цыганской бородой и чёрными яркими глазами человек средних лет и сказал:
— Здравствуйте, я Ричард Камерун. Но зовите меня Дик. Когда я пробурил скважину в месте, для которого вы уже опубликовали данные о температурах, и опустил в эту скважину гирлянду своих термометров, я ужасно боялся. А вдруг то, что я измерю, не совпадёт с тем, что получилось у вас? Вдруг в моих измерениях есть ошибка? Но результаты совпали! Совпали! Это было так здорово! Пошли выпьем?
— Спасибо, Дик. Спасибо. За то, что вы мне сразу это сказали. Все последнее время я тоже думал только об этом. А что, если данные Камеруна не совпадут с моими? А вдруг в моих наблюдениях была ошибка? А теперь как гора с плеч. Пошли, действительно, выпьем по этому поводу.
Как всегда бывает при таких встречах, очень скоро мы уже достали из карманов фотографии, и я узнал, что у Дика дома, где-то в штате Огайо, живут маленькая, двухлетняя Сара и пятилетний Энди. Через несколько лет, когда я первый раз приехал в Вашингтон, я встретил Дика в НСФ на шестом этаже, в кабинете координатора по гляциологии. Я узнал о том, что что-то в семье Камеруна там, в Огайо, пошло не так, и вот теперь он с двумя детьми, которых оставила ему жена, живёт здесь. Временами мы обедали или ужинали вместе, а когда Роб Гейл уехал в штат Мэн, Дик предложил мне гостеприимство в своём новом доме. «Я только что въехал в него. Это кондоминиум, то есть, по-вашему, кооперативный дом. Я заплатил определённый процент от его стоимости до въезда, а остальные буду выплачивать ещё двадцать пять лет…»
«Кондоминиум» Дика находился за городом. Полчаса на машине — и вот мы въехали в большой массив длинных двухэтажных красного кирпича домов, свободно разбросанных среди подстриженной травы с одинокими огромными деревьями тут и там. Вдоль каждого дома шла асфальтированная дорога, от которой к самому дому отходили ответвления, упираясь во входные двери.
«Кондоминиум» Дика представлял собой большую квартиру с кухней, гостиной и тремя спальнями. Был и подвал, приспособленный для отдыха и игр. Две спальни предназначались для Сары и Энди, одна — для Дика. Там же Дик посоветовал спать и мне. Посоветовал в буквальном смысле, потому что спать я мог и в любой другой комнате, кроме спален детей, конечно. Дело в том, что в квартире ещё не было кроватей. Зато во всех комнатах лежали очень толстые, мягкие паласы, целиком закрывавшие пол. «Лично я сплю вот так, — сказал Дик. — Стелю на пол простыню. Это раз», — и он показал, как он это делает, широко расстелив её по диагонали в центре спальни. Потом он бросил на простыню подушку, пододеяльник и одеяло: «Это два. Вот в этом шкафу — свежее спальное бельё. Вон там подушки и запасные одеяла. Лично я люблю спать в этой комнате, отсюда утром чудесный вид на холмы и рощу вдалеке».
Ребята за это время подросли. Энди уже кончал школу, ну а Сара, ставшая в свои пятнадцать лет «юной леди», была украшением дома. Дети, так же как и отец, были невысокие, темноволосые, с тёмными, всегда искрящимися весёлым юмором глазами. Но Сара была все же очень серьёзной девочкой. Она училась в частной школе с математическим уклоном и мечтала стать астронавтом или работать в индустрии, связанной с космосом.
Сначала я принял её слова несерьёзно, но вечером отец сказал мне:
— Игорь, я должен предупредить тебя, жизнь в нашем доме нелёгкая и начинается обычно очень рано. Ведь три раза в неделю, перед школой, Сара должна ещё и летать. Поэтому она выезжает часов в пять. Правда, она потом возвращается и завтракает с нами.
— Как — летать? — не понял я.
— Очень просто. Уже целый год Сара ходит в местный аэроклуб. Сдала экзамены по теории, потом окончила школу первого обучения и начала летать самостоятельно. Да если ты хочешь, езжай с ней в аэроклуб завтра утром и все увидишь сам.
На другое утро мы действительно встали в пять. Было ещё темно, и, заспанные, мы полчаса ехали по каким-то пустынным в эту пору дорогам. Аэроклуб почувствовался по тому, что над нами все чаще и чаще стали пролетать маленькие самолётики. Вот и лётное поле, огороженное лёгкой металлической сеткой, деревянный домик, с извлечениями из разных лётных инструкций и наставлений. Там уже кипела жизнь. Сара подала что-то в окошко, и дежурный выдал ей шлем с наушниками, планшет с картой и ключи от зажигания и от двери её самолёта. Потом Сара зашла ещё в одну комнатку, получить инструктаж у распорядителя полётов об условиях погоды, изменениях в работе средств связи и привода — и все. Через минуту мы были у ангара, полного самолётов. Пожилой серьёзный мужчина в комбинезоне, взяв ключи и посмотрев на номер, нашёл нужный самолёт.
Сара залезла в самолётик, хлопнула дверцей, помахала мне рукой и укатила к взлётной полосе. Через сорок пять минут, чуть уставшая, Сара уже вернулась к нашему автомобилю.
— Сейчас многие летают, это интересно, и потом, это как-то престижно, что ли. Тяжело, конечно, вставать на рассвете через день. Но надо, если хочешь добиться чего-то, — сказала она по дороге, как бы подслушав мои мысли.
В свободное время Сара показывала мне достопримечательности Вашингтона. Удивительная Национальная галерея, Смитсонианский музей описаны многими, и я думал, что ещё один музей, пусть даже музей истории освоения космоса и авиации, не может удивить меня. В залах, касающихся истории развития различных отраслей техники, наиболее интересными, на мой взгляд, были машины тупиковых направлений, машины, удивляющие необузданной фантазией изобретателей. И не только этим: смотря на них, ты понимал, что многие очевидные, если смотреть сейчас назад, направления, по которым развивалась техника, не казались столь очевидными, когда дело начиналось. В павильоне космоса всё было уже гораздо скучнее. Гигантские, подвешенные под потолком полированные сооружения, состоящие из огромных бидонов и нелепых антенн, я уже видел и на нашей ВДНХ.
Конечно, одни были больше, многие меньше, чем наши на ВДНХ, но и здесь, и там я только умом мог заставить себя восхищаться. Полированный паровоз, подвешенный под потолком, был бы ничуть не хуже, много красивее и сложнее.
Но вот Сара подвела меня к небольшому одномоторному самолёту с выгоревшей зелёной окраской: «Это самолёт Линдберга. На нём он, первым из людей, перелетел Атлантический океан». Сначала я не увидел в нём ничего особенного — самолёт как самолёт. Вот открытая кабина лётчика. Впереди неё — крыло, расположенное почти на метр выше фюзеляжа. Но что это? Прозрачного козырька, через который можно смотреть вперёд, не было. Вместо него между крылом и фюзеляжем, заслоняя обзор, высилась огромная бочка. Чтобы увеличить до предела запас топлива, Линдберг превратил свой самолёт в летающий топливный бак. Но ведь так лётчик не видел, куда летит, рассуждал я сам с собой. Ну и пусть. Ему и не надо было видеть, это самолёт одного полёта. Он взлетел вслепую. Механик, стоявший сбоку от полосы, дал отмашку — и он взлетел. А потом всю дорогу перед ним был только Атлантический океан, над которым тогда никто не летал. Смотреть вперёд незачем — всё равно Линдберг летел лишь по компасу.
— Ну, а как же он думал садиться? — спросил я наконец. И Сара, ожидавшая от меня именно такой реакции и не ошибшаяся в ней, с удовольствием ответила:
— Для этого Линдберг приделал сбоку фюзеляжа вот это зеркало! Того, что он будет видеть в этом зеркале, решил он, вполне достаточно, чтобы сделать одну-единственную посадку в случае, если он вдруг перелетит океан.
И я представил время этих маленьких самолётиков, и как все отговаривали безумца, когда он упрямо переделывал свой самолёт в удивительный летающий бензобак, и как он приделывал со своим механиком это наивно незащищённое маленькое дамское зеркальце, с помощью которого он-таки сделал ту единственную посадку, чуть-чуть не долетев до Парижа.
«Сладкая жизнь»
В 1979 году я жил и работал в США ровно шесть месяцев, всю весну и лето. И, конечно же, время от времени дела заставляли меня посещать Вашингтон. И опять я останавливался у Камеруна, и опять мы по-братски спали на одном ковре на полу (Дик так и не купил кровати), только теперь уже не в «кондоминиуме». За то время, что мы не виделись, Дик продал его и купил моторную яхту, которая стояла среди других яхт у деревянных бонов, под гранитной стенкой набережной реки Потомак, всего в пятнадцати минутах ходьбы от Белого дома.
Маленькая «хонда» Камеруна обогнула гигантский остроконечный «карандаш», башню — памятник Вашингтону, и свернула на набережную большой серой реки. Это и был Потомак, или «Патомик», как говорят американцы. Ещё несколько минут — и гранитная набережная реки оказалась загороженной высоким, метра в три высотой, забором из проволочной сетки на столбах, а за забором — лес лёгких мачт, свёрнутые и ставящиеся паруса, белоснежные надстройки быстроходных катеров с выносными мостиками — приспособлениями для ловли хемингуэевских голубых тунцов и марлинов. Даже дух захватило от такой морской вольницы прямо посреди работающей и, казалось, лишённой эмоций столицы. Я ведь хорошо знал, что до устья реки всего несколько часов хода, а дальше — Чесапик, это уже морской залив, а ещё чуть-чуть дальше, за гирляндой островов, защищающих бесчисленные устричные отмели, — уже бескрайний Атлантический океан. Но вот и большой дебаркадер, в который упирается сетка. Над ним — широкая надпись: «Яхт-клуб „Марина“. Частное владение. Вход по пропускам или по разрешению капитанов яхт».
— Это мой яхт-клуб, — как можно безразличнее, но предательски вибрирующим от гордости голосом сказал Дик, ставя машину перед дебаркадером на гравий площадки с надписью: «Стоянка только машин членов яхт-клуба Все машины, которые поставлены без разрешения, будут отбуксированы за счёт владельцев этих машин».
Мы вылезли из машины и по лесенке спустились на низкий, но широкий деревянный причал, как бы неширокую улицу из чисто вымытых гладких, добротных досок.
Через широкие щели между досками была видна серая вода. Пахло водорослями, смолой канатов, чем-то чистым, только что вымытым и ещё не высохшим, сырым. Накладывались друг на друга шлёпки волн о сваи пристани и шорохи, и скрежеты бортов и снастей десятков покачивающихся судёнышек самых разных размеров и форм. Навстречу попадались молодые загорелые женщины, седые мужчины, все босиком, большинство только в купальных костюмах или лёгких загородных одеждах. И мне вдруг показалось, что мы уже не в центре города, а далеко-далеко отсюда. Даже шумы города, шумы улицы почему-то не доходили сюда. Может быть, это было оттого, что наша пристань была метра на три ниже парапета набережной, может, сетка играла роль какого-то демпфера звуковых колебаний, а может быть, это был просто психологический эффект — ведь здешняя жизнь, казалось, не имела никакой связи с городом.
Чем дальше по причалу вдоль стены набережной шли мы с Диком, тем яснее чувствовали нелепость наших, ещё минуту назад казавшихся нормальными одежд. Наконец, Дик остановился, разулся, снял, бросив на руку, свой пиджак, распустил галстук. Я последовал его примеру. Так мы и дошли до причала Дика — одного из выступов идущего вдоль набережной «большого» причала. «Сюда», — сказал Дик и подошёл к белой, с множеством широких окон, яхте обтекаемых очертаний, вокруг которой шла неширокая палуба. Яхта эта была бы совсем похожа на плавучий дом, если бы не передняя её часть, оканчивающаяся высоким, очень каким-то мореходным носом, верхняя часть которого образовывала просторную носовую палубу. Корабль-дом покачивался, уткнувшись носом в доски причала. Дик легко вспрыгнул на борт. Корабль-дом даже не покачнулся. Я последовал за Диком. Внутри яхта состояла из трех отделений: носовой ходовой рубки, жилой каюты и машинного отделения. Открыв водонепроницаемую дверь с носовой палубы, вы оказывались в ходовой рубке
Морской компас, радионавигационное оборудование, радиостанция, штурвал занимали всю её переднюю часть. Вдоль задней стенки стояли небольшие диванчики. Пол был застлан толстым ковром. «Здесь будем жить мы», — сказал Дик. Проход в середине задней стены рубки вёл в жилую каюту. В каюте по обоим бортам стояли диваны, стол в середине, холодильник. «Здесь живут дети. Собственно, одна только Сара. Ведь Энди сейчас работает в Антарктиде. Простым рабочим. Пошёл по моим стопам», — сказал Дик.
И мы с Диком действительно жили в ходовой рубке. По вечерам мы подметали и пылесосили наш шикарный пол-ковёр, стелили на него простыни — и постели были готовы. Утром вскакивали, в плавках бежали по упругим доскам бона на дебаркадер. Там помещались души, туалеты. Было там и маленькое кафе, но мы всегда завтракали у себя на борту. Корабль был подключён к городской электрической сети, и электрокипятильник работал. А кроме того, у нас была ещё и камбузная плита, работающая от газового баллона. Иногда мы открывали машинное отделение. Там поблёскивал деталями огромный восьмицилиндровый V-образный двигатель Крайслера мощностью чуть ли не в пятьсот сил. Мотор мощно рокотал на холостых оборотах, издавая хлюпающие звуки, мы прислушивались к его шуму и через несколько минут глушили его. Мы ведь никуда не собирались отплывать — с двигателем был какой-то непорядок, который Дик думал когда-нибудь устранить. Наш корабль просто был для нас домом. Единственным домом не только для меня, но и для Дика, Сары и Энди. Правда, зимой ребята находились в закрытых школах-пансионатах, но Дик-то жил на борту круглый год. «Ты даже не можешь представить, какая холодина на этой лодке зимой. Все эти красивые окна совсем не держат тепло. Зато сейчас»…
Да, сейчас, летом, здесь было прекрасно. И я понимал тех людей, которые подолгу стояли у набережной по ту сторону высокой проволочной сетки и смотрели на неторопливую жизнь этого плавучего табора. «Вот она, сладкая жизнь!» — было написано в их глазах, когда они видели, как полуголые люди там, внизу, прохаживались по своей пристани, опробовали мощные моторы своих кораблей или проверяли такелаж. Казалось, вот-вот и они уплывут куда-то в неведомые дали. И это случалось. Я помню, как мы все смотрели, смотрели на один парусник, а однажды утром он вдруг исчез неизвестно куда. И нам сказали, что он уплыл в Африку. Но большинство владельцев яхт все же никуда не плавали. Они. как и мы, готовились. «Вот когда-нибудь… Ведь наше судно позволяет… Только надо ещё починить то-то и сменить это… И тогда…»
Рядом с нами стояла большая моторно-парусная мореходная яхта. Хозяин и «капитан» её Питер выглядел как настоящий морской волк. Он носил морскую фуражку, курил трубку. Два перекрещенных якоря на его фуражке были как бы прикрыты сверху полосатым прямоугольным щитом. Я знал, что это эмблема Береговой охраны США. Все ледоколы, приходившие в Мак-Мёрдо, были приписаны к этой службе, и их офицеры носили фуражки с такими же эмблемами. Поэтому таких фуражек я видел-перевидел.
Маленькая «хонда» Камеруна обогнула гигантский остроконечный «карандаш», башню — памятник Вашингтону, и свернула на набережную большой серой реки. Это и был Потомак, или «Патомик», как говорят американцы. Ещё несколько минут — и гранитная набережная реки оказалась загороженной высоким, метра в три высотой, забором из проволочной сетки на столбах, а за забором — лес лёгких мачт, свёрнутые и ставящиеся паруса, белоснежные надстройки быстроходных катеров с выносными мостиками — приспособлениями для ловли хемингуэевских голубых тунцов и марлинов. Даже дух захватило от такой морской вольницы прямо посреди работающей и, казалось, лишённой эмоций столицы. Я ведь хорошо знал, что до устья реки всего несколько часов хода, а дальше — Чесапик, это уже морской залив, а ещё чуть-чуть дальше, за гирляндой островов, защищающих бесчисленные устричные отмели, — уже бескрайний Атлантический океан. Но вот и большой дебаркадер, в который упирается сетка. Над ним — широкая надпись: «Яхт-клуб „Марина“. Частное владение. Вход по пропускам или по разрешению капитанов яхт».
— Это мой яхт-клуб, — как можно безразличнее, но предательски вибрирующим от гордости голосом сказал Дик, ставя машину перед дебаркадером на гравий площадки с надписью: «Стоянка только машин членов яхт-клуба Все машины, которые поставлены без разрешения, будут отбуксированы за счёт владельцев этих машин».
Мы вылезли из машины и по лесенке спустились на низкий, но широкий деревянный причал, как бы неширокую улицу из чисто вымытых гладких, добротных досок.
Через широкие щели между досками была видна серая вода. Пахло водорослями, смолой канатов, чем-то чистым, только что вымытым и ещё не высохшим, сырым. Накладывались друг на друга шлёпки волн о сваи пристани и шорохи, и скрежеты бортов и снастей десятков покачивающихся судёнышек самых разных размеров и форм. Навстречу попадались молодые загорелые женщины, седые мужчины, все босиком, большинство только в купальных костюмах или лёгких загородных одеждах. И мне вдруг показалось, что мы уже не в центре города, а далеко-далеко отсюда. Даже шумы города, шумы улицы почему-то не доходили сюда. Может быть, это было оттого, что наша пристань была метра на три ниже парапета набережной, может, сетка играла роль какого-то демпфера звуковых колебаний, а может быть, это был просто психологический эффект — ведь здешняя жизнь, казалось, не имела никакой связи с городом.
Чем дальше по причалу вдоль стены набережной шли мы с Диком, тем яснее чувствовали нелепость наших, ещё минуту назад казавшихся нормальными одежд. Наконец, Дик остановился, разулся, снял, бросив на руку, свой пиджак, распустил галстук. Я последовал его примеру. Так мы и дошли до причала Дика — одного из выступов идущего вдоль набережной «большого» причала. «Сюда», — сказал Дик и подошёл к белой, с множеством широких окон, яхте обтекаемых очертаний, вокруг которой шла неширокая палуба. Яхта эта была бы совсем похожа на плавучий дом, если бы не передняя её часть, оканчивающаяся высоким, очень каким-то мореходным носом, верхняя часть которого образовывала просторную носовую палубу. Корабль-дом покачивался, уткнувшись носом в доски причала. Дик легко вспрыгнул на борт. Корабль-дом даже не покачнулся. Я последовал за Диком. Внутри яхта состояла из трех отделений: носовой ходовой рубки, жилой каюты и машинного отделения. Открыв водонепроницаемую дверь с носовой палубы, вы оказывались в ходовой рубке
Морской компас, радионавигационное оборудование, радиостанция, штурвал занимали всю её переднюю часть. Вдоль задней стенки стояли небольшие диванчики. Пол был застлан толстым ковром. «Здесь будем жить мы», — сказал Дик. Проход в середине задней стены рубки вёл в жилую каюту. В каюте по обоим бортам стояли диваны, стол в середине, холодильник. «Здесь живут дети. Собственно, одна только Сара. Ведь Энди сейчас работает в Антарктиде. Простым рабочим. Пошёл по моим стопам», — сказал Дик.
И мы с Диком действительно жили в ходовой рубке. По вечерам мы подметали и пылесосили наш шикарный пол-ковёр, стелили на него простыни — и постели были готовы. Утром вскакивали, в плавках бежали по упругим доскам бона на дебаркадер. Там помещались души, туалеты. Было там и маленькое кафе, но мы всегда завтракали у себя на борту. Корабль был подключён к городской электрической сети, и электрокипятильник работал. А кроме того, у нас была ещё и камбузная плита, работающая от газового баллона. Иногда мы открывали машинное отделение. Там поблёскивал деталями огромный восьмицилиндровый V-образный двигатель Крайслера мощностью чуть ли не в пятьсот сил. Мотор мощно рокотал на холостых оборотах, издавая хлюпающие звуки, мы прислушивались к его шуму и через несколько минут глушили его. Мы ведь никуда не собирались отплывать — с двигателем был какой-то непорядок, который Дик думал когда-нибудь устранить. Наш корабль просто был для нас домом. Единственным домом не только для меня, но и для Дика, Сары и Энди. Правда, зимой ребята находились в закрытых школах-пансионатах, но Дик-то жил на борту круглый год. «Ты даже не можешь представить, какая холодина на этой лодке зимой. Все эти красивые окна совсем не держат тепло. Зато сейчас»…
Да, сейчас, летом, здесь было прекрасно. И я понимал тех людей, которые подолгу стояли у набережной по ту сторону высокой проволочной сетки и смотрели на неторопливую жизнь этого плавучего табора. «Вот она, сладкая жизнь!» — было написано в их глазах, когда они видели, как полуголые люди там, внизу, прохаживались по своей пристани, опробовали мощные моторы своих кораблей или проверяли такелаж. Казалось, вот-вот и они уплывут куда-то в неведомые дали. И это случалось. Я помню, как мы все смотрели, смотрели на один парусник, а однажды утром он вдруг исчез неизвестно куда. И нам сказали, что он уплыл в Африку. Но большинство владельцев яхт все же никуда не плавали. Они. как и мы, готовились. «Вот когда-нибудь… Ведь наше судно позволяет… Только надо ещё починить то-то и сменить это… И тогда…»
Рядом с нами стояла большая моторно-парусная мореходная яхта. Хозяин и «капитан» её Питер выглядел как настоящий морской волк. Он носил морскую фуражку, курил трубку. Два перекрещенных якоря на его фуражке были как бы прикрыты сверху полосатым прямоугольным щитом. Я знал, что это эмблема Береговой охраны США. Все ледоколы, приходившие в Мак-Мёрдо, были приписаны к этой службе, и их офицеры носили фуражки с такими же эмблемами. Поэтому таких фуражек я видел-перевидел.