мелькнувший-то не иначе как тенью Ивана Денисовича: "Теперь рассмотрел его
Шухов вблизи. Изо всех пригорбленных лагерных спин его спина отменна была
прямизною, и за столом казалось, будто он еще сверх скамейки что-то под себя
подложил. На голове его голой стричь давно было нечего - волоса его вылезли
от хорошей жизни. Глаза старика не юлили всед всему, что делалось в
столовой, а поверх Шухова невидяще уперлись а свое. Он мерно ел пустую
баланду ложкой деревянной, надщербленной, но не уходил головой в миску, как
все, а высоко носил ложку ко рту. Зубов у него не было ни сверху, ни снизу
ни одного: окостеневшие десна жевали хлеб за зубы. Лицо его все вымотано
было, но не до слабости фитиля-инвалида, а до камня тесанного, темного. И по
рукам, большим, в трещинах и черноте видно было, что не много выпадало ему
за все годы отсиживаться придурком. А засело-таки в нем, не примирится:
трехсотграммовку свою не ложит, как все, на нечистый стол в росплесках, а -
на тряпочу стиранную."
Только в полуслове даны детали, только взгляд молчаливый указывает -
вот он! Тот, который знает за что терпит. Но и терпение его - это не
всепрощение, а это терпение в непокорности, в сопротивлении окружающим
нечистотам и злу. Это тот человек, в ком сохранилось достоинство
человеческое. Не раб и не барин - человек. Тот, что не покорился общему во
зле и жить не стал по тем правилам, что и все. Но ни Толстой, ни Солженицын
так и не сознались до конца и не произнесли с в о б о д н о, что Каратаев и
Шухов были лишены всех человеческих прав, были примерными рабами.
Сострадая рабам, желая видеть в рабских, рожденных в неволе чертах
русского человека не темноту и порчу, а свет страдальческий, добровольно
обманывалось и все сословие русских писателей. Все это сословие - свободное
- вместо того, чтоб проклясть рабское и в человеке и в жизни, раскаивалось
безуховыми да цезарями в своем барстве, а каратаевыми да шуховыми избывало
виноватость за свободу своего-то положения перед порабощенным русским
мужиком. Раба в России это сословие не осуждало и проклинало, а жалело да
любило, делая само рабство уже религиозным, надмирным каким-то состоянием,
видя в рабах святость да праведность. Иван Денисович по Солженицыну
оказывается в конце концов тоже праведником, за праведность все он и прощает
ему, однако из-за плеча этого праведника указал нам уже не раба, а на ч е л
о в е к а - на того, кто "трехсотграммовку свою не ложит, как все, на
нечистый стол". Этот стоик, узник своей совести - такой же русское явление,
что и раб душевный. Солженицын написал этот образ в помощь Ивану Денисовичу,
желая видеть уже двух этих русских людей - праведника и стоика - основой,
твердью. Но что скрепляет своим душевным рабством Иван Денисович? Кажется,
только рабство он и делает в своей душе сильней.
Так по пути ли им?

Солженицын, наделяя Шухова частичкой своей души и прошлого, сам не
обратился в это ж обаятельное рабство своей судьбой: любя шуховых, сострадая
шуховым, и он-то в своей жизни "трехсотграммовку свою не ложит, как все, на
нечистый стол". Но, с другой стороны, Солженицын писал уже в ту эпоху, когда
как сахар в кипятке, для большинства русских людей растворилось понятие
Родины, понятие их русскости и общности как народа. У одних не было ничего
за душой кроме советского их настоящего. У тех, кто призывал восстать из
скотского состояния - у стоиков - было сильным убеждение, что все они жили в
советское время не на своей родной земле, а в "системе", в "коммунистичекой
империи", будто с рожденья надо знать, что та земля, где ты родился по воле
Божьей - это не родина, а чужое тебе "системное" образование, где уже
затаился в твоем же народе внутренний враг, душитель твоей свободы.
Это отражение зеркальное советского иезуитского духа, воспитывало уже в
людях свободомыслящих ту же чужесть, как у бездомных, - что у них ничего
родного и святого, кроме пресловутой этой "свободы". Солженицыну в Иване
Денисовиче было сокровенным, что этот человек хранил в себе чувство
родины... Все кругом родное, хоть и скотское. Страшно восстать - страшно
рушить родное. Страшно бежать, потому что некуда бежать со своей родины. "Но
люди и здесь живут". Этот камушек и пронес за пазухой Солженицын в
литературу, загримированный для тех и других с "Одним днем Ивана Денисовича"
под мужика. Катастрофу Солженицын почувствовал в том, что некому Россию
полюбить, будто б нету ее у русского человека, родины-то. Катастрофа - это
лагерный русский народ без своей земли и чувства родины, да лагерная русская
земелюшка - без своего народа, что давно уж никому не родина. А с этой своей
простодушной любовью к родине, ко всему родному и делается Иван Денисович
неожиданно стоиком и главным для Солженицына человеком, его-то а т о м о м в
о с с т а н о в л е н и я.

Где находит успокоение, согласие духовное с миром главный русский
человек, где ж его "счастливый день" - это стало развязкой обоих творений,
что власть имеет только в их хрупких, сотворенных пределах. А что, если
попадется в декабристы Безухов? А что, если на другой раз не обманет Иван
Денисович вертухая, пронося что-то запретное на зону? Круги расходятся и
расходятся - не даром замысливал Достоевский "Житие великого грешника",
потому что никогда в судьбе русского человека первым кругом ничего не
кончалось, а скорее даже, что наоборот - первый круг только давал разгона
рокового судьбе. "Красное колесо" должно было провести нас всеми этими
кругами, но круги ж расплылись дальше и дальше; cтоило одолеть один круг
истории, как трещали узлы и возникал на горизонте тот, что и не
предполагался - колесо не катилось, а охватывало обручем своего рокового
бесконечного кольца.
Но Солженицын в "Одном дне Ивана Денисовича" показал то, что кроется
внутри этих кругов. Он же осмелился показать всю несостоятельнсть власти
духовной, как двулично интеллигентство, что налагает моральные запреты на
естество, чтобы себя же в моральном и социальном положении возвысить над
естеством простонародья. Солженицын не создал духовного учения, потому что
его ЭНЕРГИЯ СОПРОТИВЛЕНИЯ и его одиночество человека непримирившегося никак
не могли обрасти толпой, пускай даже ревнителей да сподвижников. Литература
- это главное дело его жизни, сфера его долга и ответственности как
художника, но не вершина для влияния... Человек верующий, обретший веру, он
не проповедовал власть духовную Церкви. Не преломилась в личности его и сама
Власть. Он остался от нее в отдалении, не сближаясь с ней, даже для борьбы.
"Письмо к вождям", "Как нам обустроить Россию", его политическая проза - это
не заявка на Власть, а гражданское к ней послание человека, далекого от в
силу своей любви к России от всякой политики.
Солженицын и есть - русский человек в ХХ веке, и не один он был таков;
тот русский человек, что отыскал в этом веке и правду, и свободу, и веру.
Отыскал во тьме кромешной рабства, будто б лучик света, свой ясный да прямой
путь.