И тогда он решил освободить душу любимого человека из плена низких, низменных чувств, увлечь Лизу иными, высокими и благородными чувствами и стремлениями. Эту решительную борьбу за душу любимой девушки нельзя было откладывать, и в одно из воскресений, на церемонном институтском приеме, когда под недреманным оком всевидящих «синюх» институтки встречаются с родственниками и знакомыми, Андрей передал Лизе роскошную атласную бонбоньерку. А в коробке под слоем конфет лежали тоненькая тетрадка «Полярной Звезды» и листы «Колокола».
   О, эти тоненькие книжечки альманаха с силуэтами повешенных Николаем I декабристов! Эти листы мятежной газеты с боевым девизом: «Живых призываю!»! За одну прочитанную из них строку грозила красная шапка или Сибирь, и все же тысячи людей тянулись к ним, искали их. Эти листы, тайно присланные из Лондона, читали не только студенты, офицеры, профессора, адвокаты, купцы, писатели, читали действительные и тайные советники, генерал-губернаторы и министры, читали их и во дворце. Читали конечно, с разными чувствами.
   Андрей прочитав впервые герценовский альманах, со слезами восторга и благодарности поцеловал его обложку. И тогда же у него появилась мысль познакомить и Лизу с полными огня и страсти правдивыми словами Искандера. Он беззаветно любил Лизу, а кто из любящих не стремится разделить с любимой девушкой сокровища, которые он вдруг нашел? И он верил в Лизаньку, верил, что женщина пойдет куда угодно за тем, кого она любит, пойдет и на радость, и на горе, и на труд, а может быть, и на подвиг и страдания.
   И здесь, на балу, была их первая встреча после того рокового воскресенья. Но не восторг, не жажду борьбы и подвига вызвал в Лизе набатный призыв «Кококола», а злобу и открытую враждебность. Однако и тогда Андрей пытался оправдать Лизу. Она ведь смолянка, а у Смольного постоянные связи с дворцом, царь часто приезжал запросто в институт, смолянки воспитывались в духе обожания царя, у многих из них это обожание доходило до экзальтации, а мятежная газета смело говорила, что обожаемый Лизой государь — ограниченный и злой человек, тупой самодур и мучитель народа. Сначала Лиза, наверное, испугалась, затем возмутилась, и, наконец, появилась злоба и враждебность к человеку с чужими и ненавистными ей идеалами.
   …Андрей сбросил шапку и подставил горячий лоб теплому весеннему ветерку, тянувшему снизу со спящей равнины. Чайки, сидевшие в нескольких шагах от него по краю Сидящего Быка, как по команде, повернули головы в его сторону. В их черных глазах-смородинках не было страха, а только любопытство. Он упер локти в колени и положил на ладони голову, сразу точно отяжелевшую от безжалостных мыслей…
   …И тогда же на этом веселом балу Андрея озарила догадка, от которой сжалось его сердце: они с Лизой идут разными дорогами, и никогда дороги их не сойдутся. Но он со своего пути не сойдет! И сознавая, что сам роет пропасть между собою и любимой девушкой, Андрей, стоя за ее креслом, воскликнул отчаянно и восторженно:
   — Пусть я на краю гибели, как сказала ты! Пусть каторга, виселица. Мой выбор сделан! Отдам жизнь борьбе против царя-деспота!
   Лиза взволнованно поднялась. Она хотела что-то ответить, но сзади них нежно зазвенели шпоры.

ЭТО КАТОРГОЙ ПАХНЕТ!…

   Андрей оглянулся. К ним подходил барон Штакельдорф, гвардейский ротмистр и царский флигель-адъютант. Барон кивнул небрежно Андрею и склонился перед Лизой в почтительном поклоне. Потом встал рядом с ее креслом, весь воплощенная победоносность и неотразимость: голова величественно закинута, грудь выпячена, плечи вздернуты.
   …Андрей жгуче, всей душой ненавидел Штакельдорфа. И не потому, что видел в нем счастливого соперника. Андрей знал, что барон серьезно ухаживает за Лизой, а вместе со своим сердцем он положит к ногам девушки не только баронский титул, не только флигель-адъютантские аксельбанты и блестящий мундир (а как важно это для Лизы!) офицера аристократического полка гвардейской кавалерии, но и добрый пяток имений в Прибалтике. Что по сравнению с этими титулами, чинами и богатствами Андрей Гагарин, помещик средней руки и корнет ничем не замечательного гусарского полка? Но ревность Андрей считал чувством пошлым, низменным, и ненавидел он барона за новенькие аксельбанты флигеля и за новенький орден Владимира с мечами, украшавшие баронский мундир. Весь Петербург знал, что эти высокие отличия барон получил за то, что в Казанской губернии он штыками и розгами «уговаривал» мужиков признать царский февральский «освободительный» манифест, освободивший крестьян от земли.
   «Не может Лиза ответить на чувства этого народного палача. Это невозможно!» — думал Андрей, стоя за креслом Лизы. И вдруг он увидел, как покраснели уши девушки и ее шея. Этот румянец радости вызвал барон, склонившийся к Лизе и негромко что-то говоривший ей…
   …Андрей поднял голову и крепко провел ладонью по глазам. И опять чайки, как по команде, повернули головы в его сторону. Белая ночь шла к концу. С Юкона потянула зорька — острый предрассветный ветерок. Подставив его освежающим струям разгоряченное, взволнованное лицо, Андрей сказал вслух:
   — Я любил сильно, но не умно!..
   И снова перед его глазами встал Штакельдорф, склонившийся к счастливо разрумянившейся Лизе.
   — Весьма сожалительно, Lise, что вы не хотите танцевать, — сказал он с немецким акцентом. — Тогда не угодно ли полюбоваться жутким, но величественным зрелищем? Пожары снова начались.
 
   Ротмистр подошел к окну и резко раздернул шторы. За окном, на черном ночном небе, стояло высокое яркое зарево. Освещенный им шпиль Петропавловской крепости пламенел, как раскаленный. В том году по Петербургу прокатилась огненная волна громадных пожаров. Они вспыхивали с необъяснимой яростью то за рекой, на Выборгской стороне и на Васильевском острове, то перекидывались в центр столицы. Сгорел даже Апраксин рынок на центральной Садовой улице. Полиция и жандармерия распускали слухи, что виновники пожаров — нигилисты, социалисты и студенты, враги царя и православной веры. На улицах были уже случаи расправы озлобленных погорельцев со студентами. На пожаре Апраксина рынка разъяренные обманутые люди пытались бросить в огонь ни в чем не повинного студента.
   — Вот плоды политического разврата! — сказал торжественно барон. — Плоды злонамеренной деятельности так называемых нигилистов!
   Андрей молчал, облизывая внезапно пересохшие губы.
   — Но, слава богу, там, — многозначительно поднял барон указательный палец на уровень уха, — там решено принять крутые меры. Самые крутые! И, повторяю, слава богу! Это спасет Россию
   — Она уже спасена, мне кажется, — с деланным спокойствием сказал Андрей — Говорят, в Петропавловской крепости нет уже мест для арестованных студентов. Пришлось отправить их в Кронштадтские казармы [27].
   — О, студиозы — мелочь, мелкая рыбка, — махнул барон небрежно рукой. — С ними расправляется народ на улицах. Но имею сведения, что в Петропавловскую крепость, наконец-то, посажен сам вождь нигилистов и эманципаторов, господин Чернышевский!
   — Чернышевский арестован?! — вскрикнул Андрей. — Лучший и честнейший человек России посажен в Петропавловскую крепость!
   — Мне удивительна, корнет, в ваших устах эта чрезмерная апофеза государственного преступника Чернышевского, — уставился барон в Андрея тяжелым взглядом. Затем повернулся к окну и указал на яркое зарево. — Вот плоды лондонских пропагандистов во главе с Герценом и внутренних пропагандистов во главе с Чернышевским. Вот к чему призывает их «Колокол»! К новой пугачевщине!
   — У вас очень свежие и точные сведения, барон! Почерпнули их в «Полицейских ведомостях»? — со злой насмешливостью спросил Андрей. — А в газете Герцена нет призыва к поджогам столицы Это ложь! В каком номере «Колокола» вы это прочитали?
   Барон искоса остро взглянул на Андрея.
   — Вы, корнет, видимо, весьма осведомлены о содержаниях лондонских изданий. А я «Колокол» не читал и не собираюсь читать. Gott sei dank! [28] — брезгливо ответил он.
   — А так ли? — ядовито прищурился Андрей. — В Петербурге говорят, что и во дворце кое-кто усиленно читает «Колокол». Без удовольствия, конечно. А если читает барин, то почему бы не читать и челяди?
   — Тшелядь? — раздумывая, барон опустил тяжелые коричневые веки. — Что это такое?
   — Андрей! — быстро поднялась с кресла Лиза и встала между ними. — Ради бога!..
   — Погоди, Лиза, — мягко отстранил ее Андрей и обернулся к барону. — Не понимаете? Ну… valet… laguais, — объяснил он по-французски.
   — Лакей? Кто лакей? — угрожающе сдвинул брови барон.
   Андрей сжал кулаки с такой силой, что на правой руке лопнула белая бальная перчатка. Рукой в лопнувшей перчатке указывая на грудь ротмистра, он сказал громко и отчетливо.
   — Я вижу на вас славный боевой орден Владимира с мечами. В боях с какими врагами России заслужили вы сию регалию? В осажденном, кровью истекающем Севастополе? В боях с Шамилем, с персами, с бухарцами? Нет, нет и нет! По мужикам пальба шеренгами! Рота, пли!.. Вот ваши подвиги, господин барон!
   На них начали уже оглядываться и прислушиваться. Подруга Лизы, княжна Шихматова, крикнула от соседнего окна:
   — Lise, у вас весело? Такой оживленный разговор!
   — О, да, мы не скучаем! — беззаботно и весело бросила в ответ Лиза и, тиская руки, бледная от волнения, шептала умоляюще: — Господа… Барон… Andre… Ради бога!.. Такой скандал!..
   — Успокойтесь, mademoisell, скандала не будет, — учтиво поклонился ей барон. И, выпятив грудь, вздернув плечи, он шагнул к Андрею. — Вы ответите мне за это, Гагарин!
   — Извольте, хоть сейчас! — рванул Андрей с руки лопнувшую перчатку. Он хотел бросить ее барону, но в этот момент в зале кто-то крикнул:
   — Карета у главного подъезда!
   У главного подъезда имели право останавливаться только экипажи царской фамилии, а приезжал в Смольный обычно царь.
   — Приехал государь. Простите, Lise, я обязан быть при особе императора, — поклонился Лизе барон и поспешно отошел, не взглянув на Андрея.
   — Бог мой, что ты наделал! Ты грубый, невоспитанный человек! Милый барон был так фраппирован! — Лиза отчаянно приложила к вискам кончики пальцев. И тотчас же деловито и озабоченно спросила: — Как у меня лицо? Пудра нужна? Dieu [29], пудра в дортуаре! А какое ужасное у тебя лицо. Успокойся, и идем встречать государя, — протянула она руку Андрею.
   — А я не пойду встречать его, — сказал Андрей. И, отчетливо выговаривая каждое слово, он добавил: — Не хочу видеть этого деспота, мучителя и обманщика народа! Я могу залепить ему пощечину!
   — Хорошо. Давайте объяснимся, — с лицом спокойным, холодным и чужим ответила Лиза. — Мне надоели ваши фарсы. Мы разные люди, а с этого часа и чужие люди. — Она помолчала и сказала медленно, раздумывая и что-то для себя решая: — Да. Это конец. Избавьте меня от ваших посещений, писем и прочих знаков внимания. Noti'z bien [30], господин Гагарин.
   Она внезапно побледнела, но отошла спокойно, гордая, надменная, неприступная. Андрей долго смотрел ей вслед, пока она не смешалась с толпой институток, взволнованно ожидавших царя. Он не знал тогда, что видит Лизу в последний раз…
   …Молчан, лежавший за спиной Андрея, зашевелился, встал и подошел к обрыву, вспугнув чаек, поднявшихся тучей. Они покружились с негодующим писком над Сидящим Быком и улетели к Юкону. А Молчан, стоя на краю обрыва, начал внимательно глядеть вниз, забавно наклоняя голову то в ту, го в другую сторону, будто любуясь открывавшейся перед ним картиной.
   Много раз видел Андрей летние стойбища индейцев, и всегда они волновали его своей дикой поэзией. Конические шатры-яххи ттынехов, крытые оленьими шкурами и берестой, отражались в водах Юкона. Здесь же, между яххами, стояли поднятые на шесты легкие берестяные каноэ и многочисленные юкольники — вешала и решетки для провяливания рыбы. Позади яхх нежно зеленел небольшой лесок. Стойбище просыпалось. Засинели уже дымки первых костров, залаяла первая собака. Молчан насторожил уши и, повернувшись к хозяину, припав на передние лапы, прошипел, прося о чем то.
   — Хочется дать ей трепку? — слабо улыбнулся Андрей собаке. — Потерпи, сейчас пойдем вниз. Немного нам осталось вспоминать Эх, Молчан, и лучше бы не вспоминать!..
   …Вечером следующего дня в полковом офицерском собрании Андрея отозвал в сторону однополчанин и задушевный друг, штаб-ротмистр Талызин. Понизив голос, он спросил:
   — Что произошло у тебя вчера на балу в Смольном?
   — Не понимаю твоего вопроса. Танцевал с Лизой, комплименты ей говорил. Что я мог еще делать?
   — А похуже что-нибудь не говорил?
   — Послушай, Вася… Ты, видимо, уже знаешь о моей ссоре с Лизой. Но даже тебе, другу моему…
   — Погоди, Андрей. Какая там ссора с Лизой, тут бедой пахнет! А ты не называл Чернышевского лучшим человеком России? Герцена и его «Колокол» не защищал?
   Андрей растерянно глядел на друга.
   Талызин невесело вздохнул:
   — И где? В Смольном! Эх, Андрюша!.. Слушай дальше. Я встретился сегодня с однокашником по юнкерскому училищу. Не больно я его жалую за голубой мундир, он старший адъютант корпуса жандармов, но, сам понимаешь, для нас выгодно иметь знакомого человека в стане врагов, как говорится. И начал он мне такое рассказывать, что пришлось тащить его в ресторацию Излера и мозельвейном накачивать, чтобы окончательно развязать ему язык. А когда накачался, рассказал, что у них в штабе сегодня утром был разговор о тебе. Там все это уже известно. И будто ты признался, что «Колокол» читаешь.
   — Этого я не говорил. Я лишь возмутился, когда один негодяй начал клеветать на Чернышевского, на Герцена и на «Колокол».
   — Экий ты неосторожный, брат! Сам знаешь, какое сейчас время. Чернышевский в крепости, студенты в матросских казармах под арестом сидят, жандармы остервенели, как собаки на гоне. Нам сейчас надо быть особенно осторожными… А кто этот негодяй?
   — Барон Штакельдорф.
   — Конногвардеец и флигель? Знаю. По казанской расправе с мужиками знаю.
   — Я ему в глаза сказал правду о его Владимире с мечами.
   — Ну и прыткий же ты, Андрюша! За один вечер сколько натворил!
   — Э-э, ерунда все это! — беззаботно махнул рукой Андрей, но было заметно, что он взволнован.
   — Едва ли ерунда. За вчерашний вечер ты нажил двух смертельных врагов: барона и царя. Царек-то наш злопамятен. Не простит он тебе Герцена и Чернышевского.
   Андрей обнял друга.
   — Вася, мне одно душу гнетет!..
   — Знаю, что тебя гнетет, — сказал Талызин, отводя взгляд в сторону. — При разговорах этих и Лаганская была. Но помочь тебе ничем не могу. И дай мне слово — никаких объяснений с нею, пока мы тебе это не разрешим. Надо быть очень осторожным. Сиди смирненько дома и жди от меня известий. Я небесный мундир еще раз прощупаю.
   Известия Андрей получил через три дня. Поздно вечером к нему на квартиру явились Талызин и еще три члена их кружка: два офицера артиллериста и чиновник министерства иностранных дел. Все трое были очень молоды, со свежими, розовыми, но серьезными лицами. Судя по строгой осанке, удивившей Андрея, они явились с важным делом.
   — Живо одевайся, Андрей, едем! — еще от дверей крикнул Талызин.
   — Куда?
   Штаб-ротмистр подвел его к окну и, откинув штору, показал две стоявшие у крыльца тройки в наборной сбруе, с медными бляхами и кистями, с колокольчиком под дугой коренников, с бубенцами и лентами на шлейках пристяжных.
   — Святки ведь на дворе. Кататься поедем, а потом в Стрельну, к цыганам
   — Нашли время! Не шути, Вася!
   — Я не шучу, Андрюша. А как иначе проскочить заставу? Полицмейстер поди, отдал уже приказание не выпускать тебя из Петербурга.
   — Значит…
   — Да. Дело твое доложено шефу жандармов, и пахнет оно каторгой. Ты обвиняешься в сношениях с лондонскими пропагандистами и в распространении в обществе их печатных изданий. В штаб жандармов доставлены «Полярная Звезда» и «Колокол». Те самые, которые ты давал кому-то читать.
   Андрей побледнел. Он схватил Талызина за руку, увел в угол и горячо зашептал:
   — Вася, «Колокол» я давал Лизе. Этот дьявол Штакельдорф, наверное, запутал ее, и она призналась во всем. Лиза теперь погибла! Я погубил ее! Она арестована?
   — Не только не арестована, но даже имя ее не упоминается в следственных материалах, — хмуро ответил Талызин.
   — Ты хочешь сказать, что она… — задыхаясь, прошептал Андрей.
   — Успокойся, ничего я не хочу сказать. Преждевременно делать какие-либо выводы.
   Один из артиллеристов встал с дивана и подошел к Андрею:
   — Во всем этом деле есть подозрительные странности. Объясниться по этому поводу мы и приехали к вам, Гагарин. Вы передавали нумера «Колокола» и «Полярной Звезды» кому-либо, помимо лиц, рекомендованных кружком?
   — Передавал, — опустил голову Андрей.
   — Вы плохой конфидент, Гагарин, — сказал назидательно тоном старшего молоденький чиновник. — Вы навлекаете опасность на всех нас.
   Андрей вспыхнул, но промолчал.
   — Потрудитесь сообщить, кому вы передали лондонские издания? — строго спросил второй артиллерист. — Мы должны принять свои меры.
   Андрей молчал и смотрел умоляюще на Талызина. Штаб-ротмистр понял все.
   — Господа, я знаю, кому корнет передал герценовские издания, — решительно вступился он. — Но имени этого человека корнет назвать не может. Это женщина. И если вы, господа, верите чести корнета и моей чести…
   — Талызин!.. Дорогой друг!.. Что за вопрос?.. — крикнули в один голос все три гостя.
   — Тогда все хорошо! — успокоенно закончил ротмистр. — А нам надо спешить, друзья. Не хотите же вы, чтобы лазоревые мундиры накрыли нас здесь, как перепелов. Андрюша, собирайся живее в дальнюю дорогу. А это тебе индульгенция. С нею ты чист, как голубь, перед жандармами Заплачено за нее властям предержащим ровно тысячу серебром.
   Талызин положил на стол лист бумаги с двуглавым орлом в верхнем левом углу. Это был паспорт на имя Онуфрия Мартыновича Бокитько, нежинского помещика и титулярного советника, заседателя земского суда.
   — Обрати внимание на эту аттестацию. Это же прелесть! — провел Талызин пальцем по строке паспорта и прочел: «Уволен со службы по третьему пункту». Иначе говоря — за взяточничество. Высшая аттестация благогонамеренности! Жандармы с тобой в банчок будут играть. А это твоя подорожная, — положил штаб-ротмистр на стол второй лист. — И за нее немало отсыпано крапивному семени.
   — Как? Я еду в Иркутск? — взглянув на подорожную, удивленно и огорченно воскликнул Андрей.
   — Сразу все концы в воду! Даже жандармы не догадаются искать в Сибири человека, которого они в Сибирь же и намерены сослать. Иркутск не обязательно, выбери любой город, но из Сибири пока что носа не кажи. Собирайся живее, Андрюша!
   Полчаса спустя по столице пронеслись две тройки, звеня бубенцами и развевая ленты. Талызин, пьяно развалившись в санях, удало пел:
 
Какая была передряга!
Гусары — народец лихой!
Пришлось и твое мне сердечко
Гусарам отдать на постой…
 
   Заставный солдат отдал честь, не задерживая саней, Сразу видно, мчатся господа офицеры кутить к цыганам в Стрельну. Но не кутили они в Стрельне, а выпили в горьком и печальном молчании по одному лишь прощальному бокалу. Здесь ждала Андрея не святочная, а настоящая дорожная тройка На ней поскачет он в Ярославль, а оттуда в объезд Москвы, по убитой арестантскими котами и облитой горючими слезами «Владимирке» прямехонько в Сибирь.
   Штаб-ротмистр хлопнул об пол разлетевшийся хрустальными брызгами выпитый бокал и со слезами на глазах и в усах обнял Андрея.
   — Христос с тобой, голубчик… Держись! Мы тебя не забудем, связь наладим, как только получим от тебя весточку.
   Он посмотрел в молящие, страдающие глаза Андрея и зашептал, успокаивая:
   — Хорошо, хорошо, обещаю!
   — Ради нашей дружбы, Вася, — стиснул его руки Андрей. — Этого не может быть! Ее запутали, возможно, запугали. Я уверен, что все это дело баронских рук.
   — Я тоже так думаю Ужасно подумать, что юность, невинность, девичья чистота способны на такую подлость, на донос! Дружбой нашей клянусь, Андрюша, все досконально выясню, все узнаю и при первом случае сообщу тебе.
   Они крепко обнялись еще раз, затем обняли Андрея трое провожавших, и он, как на эшафот, пошел к кошевке. Ямщик разобрал вожжи, свистнул, и полозья завизжали. Но он услышал все же голос Талызина, крикнувшего вслед:
   — До встречи в парламенте, Андрей!..
   При выезде на тракт стояла первая на его долгом пути полосатая верста. Он смотрел на нее сквозь слезы…
   …Андрей порывисто встал. С коленей его упал пушкинский томик. Он поднял книгу. Она была раскрыта на много раз читанной странице, на строках, всегда звучавших в его душе. Вот и сейчас они звучат, бередя сердце:
 
…Тобой, одной тобой. Унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит…
 
   «Ничто не мучит, не тревожит». Ах, если бы так!.. » — горько подумал он.
   Что-то давило душу, хотелось что-то выкрикнуть, от чего-то освободиться. Он знал, что его гнетет, но заставил себя думать о другом,
   Бережно закрыв книгу, он начал спускаться с Сидящего Быка. Молчан обрадованно кинулся вперед.

ЛЕТЯЩАЯ ЗОРЯНКА

   Стойбище проснулось.
   Всюду горели костры, и в дыму их пронзительно перебранивались женщины. На берегу Юкона слышны были мужские голоса. Мужчины снимали с шестов и опускали на воду каноэ. Начался ход лосося. Только мужчины и приветствовали касяка коротким, но добрым «Уг!» А женщины пугливо, исподтишка, наивно закрывшись ладонью, смотрели на русые волосы и синие глаза русского. Разве могут быть у человека такие глаза, теплые и синие, как летнее небо? Одна из женщин все же прикрыла лицо своего младенца, чтобы не упал на него взгляд касяка. Но если бы могли индианки заглянуть поглубже в пугающие и странно влекущие их синие глаза, они увидели бы в них тупую, глухую тоску.
 
   Палатка его была раскинута в лесу, подальше от шума и непереносимых для русского запахов стойбища. На поляне он спугнул ребятишек, охотившихся с маленькими детскими луками на кроликов и лесных голубей. Полуголые, чумазые охотники прыснули от него в кусты, и русский улыбнулся, увидев их глазенки, блестевшие в листве нестерпимым любопытством.
   Весенний лес встретил его горьковатыми запахами отогревшейся коры, клейкими ароматами лопающихся почек и еще какими-то по-весеннему острыми и волнующими запахами. Он остановился около черемухи и, подняв глаза, поискал цветы на ее ветвях. Он каждый день ждал, когда черемуха расцветет, но и сегодня не распустились еще ее белоснежные ароматные гроздья.
   Здесь, под черемухой, он и увидел Айвику.
   Девушка сидела на упавшем дереве. Поблескивая на солнце ножом, она снимала шкурки с бобров. Она низко склонилась над работой и не заметила подошедшего русского. Андрей в нерешительности остановился, глядя на Айвику. Ее нельзя было назвать в полном смысле краснокожей. Орехово-смуглое лицо Айвики нежно круглилось, без обычных для индейцев резких и жестких линий. Не безобразила девушку и так называемая «борода шита» — татуировка, перенятая у эскимосов. На подбородке продергивалась иглой под кожей в несколько рядов вымазанная сажей нитка. Получалась безобразная и нелепая на женском лице эспаньолка. Татуировка Айвики была очень легкой — две синие тонкие продольные линии на переносице. Если бы не многочисленные косички, она, в легкой летней камлейке [31] из рыбьей кожи и ровдужных, украшенных вышивкой штанах сошла бы за мальчишку-подростка.
   Андрей решился и шагнул к девушке, зашумев кустами. Айвика подняла голову, вглядываясь, а когда узнала касяка, густой вишневый румянец залил ее лицо. Андрей сел на упавшее дерево, по ттынехскому обычаю молча, без приветствий. Девушка так низко склонилась над работой, что он видел теперь только тонкий ровный пробор на ее черноволосой головке. Она снимала мездру с изнанки шкурки, соскребая ее пеколкой — тонким серповидным ножом. Индейцы зовут пеколку «женским ножом», а женщины кроят им шкуры быстрее и безошибочнее, чем русские портнихи ножницами. Кончив мездрить шкурку, она отбросила ее и, подняв нового бобра из лежавших у ее ног, начала обдирать его.
   Андрей, пошевелив ногой лежавших на земле бобров, выбрал крупного самца и тоже начал шкурить его. Работая, он заметил, что Айвика смотрит на него искоса, сторожким взглядом. Так смотрит с ветки на идущего внизу охотника не пуганная, но все же осторожная белочка. Он невольно улыбнулся: в ней было много от хорошенького милого зверька. Когда Андрей встряхнул ободранную шкурку, она сказала одобрительно:
   — Ты обдираешь бобра, как ттынех.
   Андрей обдирал бобров на индейский манер, от головы к хвосту.
   — Так удобнее, шкурка не рвется, — ответил он и поднял голову.
   Теперь она глядела на него, не таясь, сначала смущенно, а потом с бесхитростным женским любопытством. Глаза ее, лукавые, живые и веселые, были глазами ребенка, но в строгих губах маленького рта было что-то настойчивое и по-взрослому серьезное. Они одновременно опустили глаза, оба чем-то смущенные.