Если не считать нескольких опаленных пулевых пробоин в районе нагрудных карманов кителей. И странно отрешенных лиц. Лиц людей, которым все окружающее не слишком интересно. Бьющий в глаза свет, наставленный ствол автомата…
   На погонах того, что справа, Ляхов увидел знаки различия капитана, а у другого – штаб-ефрейтора Армии обороны Израиля.
   Если бы вдруг с их стороны проявилась хоть какая агрессивность, Ляхов готов был пресечь ее в корне. Пальцы лежали на спусках и пулевого «ствола», и гранатомета.
   Но никаких угрожающих телодвижений уже однажды кем-то расстрелянные незнакомцы не делали. Скорее, они казались основательно контуженными. Возможно, и тем, что здесь творилось совсем недавно. Но дырки на их мундирах никак не могли быть от пулеметных пуль. В противном случае «их бы тут не стояло».
   – Эй, вы кто? Откуда здесь? – спросил Вадим слегка подсевшим голосом. – Живые или как? – Вопрос по определению звучал бессмысленно, но в данной обстановке – верно.
   Израильский капитан ответил сипло, натужно, покашливая через слово, что неудивительно при характере ранений. И – тоже на русском, пусть и не слишком хорошем.
   – Теперь не знаю. Что живой – не думаю. Нас расстреляли сирийцы уже после капитуляции. И не мертвые, тоже нет. Все очень странно, но мы ведь разговариваем, если я не брежу… И вы – русский офицер?
   Тут же он начал сбивчиво и торопливо говорить на идише, и хотя Ляхов худо-бедно нахватался бытовой фразеологии, сейчас не понимал почти ничего.
   – Подожди, товарищ, сейчас я позову вашего, кто язык знает…
   Стараясь не выпускать из поля зрения и прицела странную пару, Ляхов посигналил в сторону машин фонариком и вдобавок крикнул, перекрывая голосом гул автомобильных моторов:
   – Розенцвейг, сюда, быстрее!
   Бывший майор, а ныне бригадный генерал услышал его сразу. И, не мешкая, тут же и появился, придерживая локтем болтающийся на сильно отпущенном ремне автомат.
   – Слушаю вас, Вадим, что случилось?
   – Да вот… Не знаю даже. Люди мне попались непонятные. Но – из ваших. Побеседуйте, а то я не врубаюсь…
   Розенцвейг смотрел на соотечественников с понятной оторопью.
   Ляхов заметил, что ефрейтор уже несколько раз сделал попытку шагнуть вперед, и каждый раз капитан удерживал его за рукав, молча и сохраняя по-прежнему отстраненное выражение лица и глядя куда-то поверх голов его и Розенцвейга.
   – Подождите, Львович, я только один вопрос задам, а потом уж вы… – сказал Вадим, потому что какая-то очень важная, как ему показалось, мысль пришла в голову.
   – Скажите, капитан, вашему товарищу куда-то очень нужно? Если да, так мы не против. Пусть идет.
   – Не надо. Вы не понимаете. Мы еще немного чувствуем себя людьми. И не можем сразу… Но если дадим себе волю… Нет, я не хочу… – капитан почти закричал, но – шепотом. Ляхов не понял ничего, однако опять страшно ему стало. Куда сильнее, чем в любом бою. Страшно было смотреть в лицо мертвого офицера, страшно – вообразить, что он подразумевает, а уж совсем страшно – представить себя на его месте.
   – Поговорите с ним, Григорий Львович, я – не могу. Словарного запаса не хватает, – таким деликатным образом он попытался выйти из положения, иного выхода из которого не видел.
   Кроме одного – стрелять! Очень легкое решение, кстати, чтобы ликвидировать саму причину своего напряга, а потом – забыть, передернув затвор и вставив новый магазин для следующих подвигов во славу…
   Лязгая траками, «Тайга», ведомая Тархановым, приблизилась на самой малой скорости и, словно случайно, вдвинулась углом корпуса как раз между непонятными израильтянами и Ляховым с Розенцвейгом. Так, что наклонный лобовой лист даже чуть ткнул Львовича в бок, заставив его невольно сделать шаг вперед.
   И тут же ефрейтор метнулся вперед с такой нечеловеческой энергией, что кожаный ремень, за который его попытался в последний миг удержать капитан, лопнул, словно бумажный.
   Вадим, совершенно инстинктивно чувствуя, что выстрелить уже не успевает – «ствол» ушел слишком далеко вверх и в сторону, – шагнул напересечку его броска, махнул автоматом, как дубиной. От плеча, слева направо и вверх, надеясь попасть по шее. Ефрейтор добавил к отчаянному удару Ляхова еще и всю кинетическую энергию своего броска.
   Но вместо ожидаемого толчка в ладони, хруста, предсмертного вскрика случилось другое. Будто тело мертвеца оказалось состоящим не из нормальных костей и мышц, а – из глины или мягкого пластилина.
   Дико было наблюдать Ляхову, как голова ефрейтора странно легко отлетела в сторону, а тело повалилось на землю, несколько раз вскинулось, подергав ногами, – и замерло.
   – Что такое, капитан? – едва удержавшись на ногах, ошарашенный случившимся, вскрикнул Ляхов, но автомат четко перевернул в руке, готовый к выстрелу.
   Розенцвейг же вообще застыл, как соляной столп, в который превратилась его соотечественница, жена Лота.
   Был бы израильский офицер хоть немного нормальным человеком, он просто подсознательно, увидев гибель товарища, сделал бы малейший защитный или просто выражающий отношение к трагическому происшествию жест. А он – Вадим готов был поклясться – смеялся. Но тоже – странно. Одним ртом.
   – Видите – я еще немного себя контролирую. Значит, несмотря ни на что, дух сильнее плоти. Вот этой… – с выражением не то брезгливости, не то суеверного страха, он указал рукой на останки ефрейтора. – Но ближе – не подходите… Не могу ручаться…
   – Граница – здесь? – вступил в разговор Розенцвейг, обретший самообладание быстрее, чем можно было ожидать от непривычного к общению со смертью и кровью человека. Он указал пальцем на то место, откуда прыгнул безымянный ефрейтор.
   – Примерно… – кивнул капитан.
   – Тогда сядьте, пожалуйста, там, где стоите, и – руки за спину, если не трудно, – предложил Розенцвейг. – Так будет лучше, если вдруг и вы с собой не сумеете совладать. И – рассказывайте. Я – ваш соотечественник. А нас так мало, что если вы назовете фамилию и должность, скорее всего, я вас вспомню.
   – Я был командиром роты шестого батальона бригады «Катценауген»[15]. Имя – Микаэль Шлиман. Личный номер такой-то. 13 января мы штурмом взяли Эль-Кусейр и замкнули кольцо окружения вокруг последней боеспособной сирийской танковой дивизии. Война была окончена. По радио мы слышали, что арабы уже признали поражение. Но мне не повезло. В переулке гранатометчик поджег мой «Бюссинг», я выскочил, и тут же меня скрутили. Наверное, зная о капитуляции, их солдаты были особенно злы.
   Меня допросили, но совершенно формально. Им нечего было спрашивать, а главное – уже незачем. Потом толстый усатый полковник ударил меня по лицу и сказал, что хоть одно удовольствие в жизни он себе еще может позволить. Лично расстрелять еврея, который опять его унизил. Я не понял, чем его унизил именно я. Тут же оказалось, что удовольствие можно удвоить. Рядом со мной поставили штаб-ефрейтора Биглера. И полковник своими руками разрядил в нас полный магазин своего «сент-этьена».[16]
   Капитан поморщился.
   – Это было очень больно, но совсем не страшно. Пока у вас перед глазами размахивают пистолетом и орут угрозы – все время кажется, что этим и кончится. Тем более что уверен – проигравшему противнику куда выгоднее иметь запас пленников для торга, для обмена… А потом «ствол» поворачивается прямо на тебя и начинает вскидываться вверх при каждом выстреле. Звука выстрела и не слышишь. Боль раздирает грудь, потом – темнота…
   Ляхов подумал, что даже в своем нынешнем качестве убитый капитан владеет искусством слова. Очень все конкретно, емко и убедительно.
   Не «Смерть Ивана Ильича»[17], конечно, но впечатляет.
   – И что дальше? – деликатно спросил Розенцвейг. Ему рассказ капитана тоже показался заслуживающим особого внимания. Впрочем, скорее по профессиональным причинам. И некоторое время он, как кадровый разведчик, расспрашивал Микаэля по известным только ему параметрам. Возможно, соотносил с чем-то, известным только ему. Или – собирал материал на будущее.
   Пока Розенцвейг допрашивал, а Ляхов с болезненным интересом слушал, Тарханов, который в принципе знал идиш куда лучше Вадима и мог сам поучаствовать в допросе, проявлял демонстративную незаинтересованность.
   У него словно были свои дела. Он вернулся к грузовикам, что-то там делал, потом поочередно выгнал их на дорогу мимо транспортера. Девушкам из кабины выходить запретил, оберегая их ранимую психику. И они его послушались беспрекословно, что вряд ли случилось бы, если б вместо него взялся командовать Ляхов.
   Что значит харизма…
   Теперь отряд был готов к движению, осталось только закончить разговор с мертвым капитаном и решить, что делать с ним дальше.
   – Ничего особенного, – Шлиман снова улыбнулся одними губами. – Я пришел в себя так же, как просыпаются после наркоза. Естественно, подумал, что, как всегда, все обошлось, что сириец стрелял холостыми, поскольку ничего не болело и голова работала нормально.
   Я помнил все… Встал. Почти одновременно со мной поднялся с земли и ефрейтор. Мы осмотрелись и не увидели ничего и никого. То есть абсолютная пустыня вокруг, ни одного человека. Мимо безлюдных домов вышли на окраину поселка. Там тоже… только масса подбитой и брошенной техники, нашей и арабской. И тут же пришло ощущение… Я не знаю, как его передать. Вы не поймете. Сон не сон, явь не явь. Но я уже понял, что я не живу. Как раньше понимал, когда сплю, когда нет.
   – И?.. – с жадным любопытством спросил Розенцвейг.
   – Не расскажешь. Я понимал, что не живу я только там, у вас, а здесь снова… Существую. Вот еще что нужно отметить – голод. Совершенно необычный, но в то же время острый голод…
   Шлиман вдруг прервался. Снова огляделся по сторонам с каким-то странным выражением.
   – А как вы думаете, зачем я все это вам рассказываю?
   – Ну, не знаю, – слегка растерялся Розенцвейг. – Наверное, есть такая потребность, раз вы по-прежнему ощущаете себя человеком…
   – Да, – с невыразимой тоской сказал капитан, – именно поэтому. Кроме всего прочего, я ведь офицер запаса, а в мирной жизни – доцент по кафедре биологии Хайфского университета. И еще магистр философии Гейдельбергского. Я умею думать. И думаю уже, наверное, недели две. А вы первые «живые» люди, которых я увидел. Сегодня какое число?
   – Понятия не имею, – ответил Розенцвейг. – По моим прикидкам – примерно четырнадцатое – шестнадцатое января 2005 года.
   – Странно, – сказал Шлиман, – а я думал – двадцатое – двадцать пятое. Но это не так и важно. Вы сами здесь откуда? Вы же не мертвые, я чувствую.
   – А как вы это чувствуете? – вмешался Ляхов. – Я тоже биолог и врач, мне интересно. Я вам сочувствую, но все равно ведь ничего не изменишь. А с научной точки зрения… Оказались вот вдруг коллеги там, где не могли и помыслить встретиться, но ведь размышляли об этом и вы, и я в прошлой жизни.
   – Еще бы. Наверное, поэтому я и сохраняю еще некоторое человекоподобие. Вы как думаете, зачем ефрейтор на вас бросился?
   – И зачем?
   – Голод, я же вам уже сказал. Элементарный, хотя и не ваш. Он ВАС употребить в пищу хотел, поскольку… аура от вас такая исходит! Как запах парного мяса для голодного хищника. Я понимаю – это запах живого, и если бы… Если бы я тоже напитался от вас жизненной силой, смог бы долго существовать здесь… Я еще не пробовал, но откуда-то знаю, что это так, – в голосе капитана прозвучала такая тоска, сопряженная с неожиданной твердостью, что мурашки у обоих офицеров по спине побежали.
   – И что же? – подавляя собственный гуманизм, продолжил Ляхов.
   – Вы ведь знаете, что бывают случаи, когда единственное спасение от смерти – людоедство? Я, например, слышал о фактах, когда даже собственных детей употребляли в пищу, чтобы продлить свое существование. И в то же время всегда встречались люди, которые любимую собаку или кошку продолжали кормить крошками пайка, на котором и одному выжить невозможно. Вам, русскому, это должно быть известно даже лучше, чем мне.
   Вадим не мог не согласиться, что так оно и было на протяжении почти всей человеческой истории. В том числе и отечественной. Например, в Гражданскую войну.
   – Ефрейтор оказался примитивным существом. Мне его жаль, но… Да и я не знаю, сколь долго сам смогу подавлять первобытные инстинкты. Поэтому – уезжайте.
   Помолчал и добавил с невыносимой, можно бы сказать – смертельной болью в голосе, если бы это слово имело здесь прежний смысл: – А хотелось бы и посмотреть, что там будет дальше, узнать, как вы сюда попали… Живые к мертвым. А вдруг есть и обратный путь?
   – Послушайте, Микаэль, – вдруг воскликнул Розенцвейг, – а мы вам помочь не можем?
   – Чем? – искренне удивился капитан. – Пожертвуете мне фунт собственного мяса, как в той сказке?
   – Отнюдь. Но у нас есть э-э… продукт из того, человеческого мира. Ну, как мне кажется… Оно тоже не живое, конечно, но вдруг поможет?
   Ляхов, уже сообразив, о чем говорит Розенцвейг, метнулся к машине, сдернул из кузова ящик консервов, даже не консервов, просто свежего, парного мяса в вакуумной упаковке, способного сохранять свои свойства годами. Взятый еще на первой израильской базе, то есть тоже «сбоку» от этого времени.
   А вдруг действительно?! Ему страшно хотелось, чтобы этот капитан жил, точнее – существовал, еще хоть сколько-то дней, чтобы с ним можно было разговаривать, узнавать о загробной жизни и, возможно, понять что-то и в прежней.
   Он вспорол штык-ножом килограммовую банку телятины и протянул Шлиману, остерегаясь, впрочем, подходить слишком близко. Вдруг и у него, несмотря на принципы, близость живого тела сорвет крышу. Как в русских сказках у Бабы-яги.
   Капитан втянул носом запах и действительно не смог совладать с собой. Только агрессия его была направлена исключительно на продукт. Давясь, задыхаясь и хлюпая, он сглотал содержимое буквально за минуту.
   – Еще – можно?
   – Без вопросов! – Вадим уже видел, что, кажется, удалось. Хотя бы на первое время.
   Второй килограмм капитан съел куда медленнее, раздумчивее, но все равно до луженого донышка банки, и Вадим все время поражался, как столько может поместиться в обычный человеческий желудок. Ах да, не в обычный, конечно.
   Напитавшись, покойник (Ляхов даже в мыслях избегал назвать его как-то иначе, чтобы беды не накликать, что ли?) умиротворился и посоловел.
   – Пожалуй, на этом я смогу прожить еще немного. Увы, совсем немного. Знаете, друзья, это примерно как хлеб из опилок. Создает иллюзию насыщения, но в то же время… Только где же взять достаточно даже и такой пищи? И вообще, откуда она? Здесь мне попадались продовольственные лавки, но то, что я в них видел, воспринималось не иначе, как картонные муляжи на витрине плохого магазина. Мне и в голову не приходило…
   – Нет, вы рассказывайте дальше, пищей мы вас снабдим, – перебил Вадим возможные слова Розенцвейга, которые могли и не попасть в его схему.
   Он уже видел этого Шлимана неким Вергилием, который может сообщить Данте сокровенные тайны загробного мира. И ведь как хорошо написано аж шестьсот лет назад: «Земную жизнь пройдя до половины, я оказался в сумрачном лесу». Жаль, что наизусть он больше не помнил ни строчки из «Божественной комедии». Однако все остальное подходило к месту безупречно.
   – С удовольствием. Только – вы уж простите за бестактность – на какой срок здешней жизни (существования) я могу рассчитывать? То есть сколько у вас этих консервов, хоть как-то прогнавших невыносимый, нечеловеческий голод? Вы, коллега, должны понять. Раковому больному, привыкшему к морфию, анальгин тоже может снять боль. Но на сколько? И все же это лучше, чем ничего…
   – Давайте вместе экспериментировать, коллега. Засекаем время. Сейчас пять тридцать. Как только ваш голод снова станет совершенно нестерпимым, скажете. Тогда и рассчитаем наш резерв.
   А в это время у Вадима возникла еще одна идея, которая могла значительно расширить пространство маневра. Но – подождем, обмыслим, чтобы не возбуждать безосновательных надежд. Ни у себя, ни у капитана. Но, если получится, полгода жизни Шлиману они подарят. И тут же вспомнился мало кому известный персонаж из старинного романа, который сказал своему младшему партнеру: «Но имейте в виду, Шура, за каждую скормленную вам калорию я потребую массу мелких услуг!»
   Именно так он намеревался поступить и с Микаэлем, что бы там ни придумали Тарханов и Розенцвейг. Вадим спинным мозгом почувствовал, что, кажется, он в очередной раз может выиграть по-крупному.
   Не зря же в Академии лучшие преподаватели, отнюдь не навязывая и даже не афишируя своей цели, вскрывали латентные способности к стратегическому мышлению. У кого не окажется – не беда, так и быть, хороший зам начальника штаба дивизии по разведке в любом случае получится, а уж в ком обнаружится божья искра – все пути открыты, вплоть до начальника Генерального штаба.

 
   От машин подошел Тарханов, обтирая руки куском ветоши:
   – Что вы тут вожжаетесь, может, объясните?
   – Пока не объясню, – ответил Вадим. – Но толк, похоже, будет. И солидный. А ежели к маршу готовы, так поехали. – Повернулся к Шлиману: – Капитан, нам в дороге что-то угрожать может еще?
   – Не думаю. Зона последних боев осталась там, – он показал пальцем через плечо. – И со всеми, кто «сорганизовался», вы более-менее разобрались. Других «организованных» здесь быть не должно. Разве только естественным путем кто-то из местных жителей скончался. Да и в любом случае…
   Смысл его слов был Вадиму понятен.
   – В общем, ты с девушками езжай на «Тайге», – сказал он Сергею, – Львович за тобой, а мы с капитаном замыкающими.
   Тарханов, доставая папиросу, незаметно для окружающих поманил Ляхова мизинцем левой руки.
   Словно желая прикурить от его зажигалки, Вадим подошел, наклонился.
   – Ты соображаешь, что делаешь? – Вопрос был хотя и задан вполне в двусмысленной форме, Ляхов понял его однозначно.
   – Соображаю, Серега. И польза от моих действий может проистечь громадная…
   Тон у Ляхова был настолько убедительный, что Тарханов ничего больше не сказал. Такие у них сложились отношения, что верили они друг другу безоговорочно. Что Вадим Сергею на перевале, что Сергей Вадиму сейчас. А как же иначе? Иначе это уже не мужская солдатская дружба, а черт знает что! Сплошной салон мадам Шерер!
   – А он тебя не сожрет там по-тихому? Даже, предположим, против собственной воли…
   Опаска, разумеется, у Ляхова по отношению к столь сомнительному знакомцу, как более-менее подвижный покойник, проще говоря зомби, сохранялась. Ну а как же без риска, ежели выигрыш светит удивительный? Кто не рисковал, тот в тюрьме не сидел.
   А на всякий случай еще пару банок консервов в кабину он возьмет, и как водка с «нашей» стороны на Шлимана подействует, тоже можно будет в пути проверить. Главную же надежду он возлагал на другое.
   Насчет языковой проблемы Ляхов не сомневался. Капитан русский в принципе знал, что неудивительно для жителя Хайфы, где треть населения – российско-подданные, а остальные связаны с ними по службе или дружбе. А раз он еще и в Гейдельберге учился, так о чем речь? Немецкий Вадим знал ненамного хуже русского, просто разговорной практики не хватало, а и Клаузевица, и Гейне, и Ремарка спокойно читал без словаря.
   Договоримся.
   Перед началом движения Вадим буквально на пару минут задержался с Майей возле распахнутой кормовой двери «Тайги».
   Что там рассказывал девушкам Тарханов о случившемся, расспрашивать было недосуг. Да и смысла большого тоже. Достаточно, что подруга сохраняла приличествующую выдержку, несмотря на окружающий пейзаж и мало выносимый запах.
   – За тебя можно не опасаться? – спросила Майя.
   – На сто процентов. Как будто еще не убедилась. Сама там поаккуратнее, в том числе и с Татьяной.
   – Об этом я и хотела. Согласовать позицию. Я так понимаю, подозрения у тебя в отношении нее сохраняются?
   – Да, но вполне неопределенные. Причем наибольшие сомнения вызывает именно пятигорский отрезок. Начиная с момента их встречи. Поэтому насчет чеченца и ампулы даже не заикайся, забудь, как ничего и не было. А скорее всего, и на самом деле не было. Зато про все остальное – прокачивай, крайне осторожно, исключительно в плане бабского любопытства…
   – Кого учишь, – Майя, бодрясь, улыбнулась как можно безмятежнее, привстала на цыпочки и коснулась губами его щеки.
   Несколько неожиданно, исходя из обстановки, но Вадим вовремя заметил краем глаза, что на них смотрят. Из кабины «Опеля» – Розенцвейг, из командирской башенки «Тайги» – Татьяна.
   Потому, демонстрируя, что невинного поцелуя в щеку ему мало, он обхватил Майю за талию, вскинул вверх, на свой уровень, припал губами к ее губам. Как и следовало поступить в подобной ситуации. Да и на самом деле ему очень захотелось.
   Чем круче закручивалась пружина сюжета, тем роднее становилась ему эта девушка, в которой все меньше оставалось от той Майи, львицы московских салонов, соблазнившей его такой далекой уже февральской ночью до сих пор длящегося года. Вполне условно, впрочем, длящегося, поскольку какой сейчас год на самом деле, не разберет и пресловутый черт.
   – Ты, как в броник сядешь, сразу шлемофон надевай и в сеть включайся. Только обрати внимание, чтобы на ТПУ командирский тумблер был выключен. Сможете с Татьяной откровенно и комфортно беседовать, а если что – голова целой останется. Нет, чисто в физическом смысле, трясет там здорово…
   Майя кивнула и, уже садясь в машину, вдруг шепнула:
   – Ляхов, а я тебя на самом деле люблю! Не так, а на самом деле…
   Услышать это было неожиданно и тем более приятно. Даже горло слегка сжало. Сколько у них было постелей и самых разных слов, но подобного Майя не говорила еще никогда.
   «А чего бы вдруг – именно сейчас? – промелькнула подозрительная мысль. – Вариантов не осталось и надежд на возвращение?»
   Но тут же он устыдился собственного цинизма, пусть и чисто внутреннего. Скорее, все наоборот. Именно потому, что шансов на возвращение, да и на выживание тоже, не так уж много, она и решилась это сказать. Вроде как сжечь мосты на любой мыслимый случай.
   Не дав Вадиму ничего сказать в ответ, Майя, пригнувшись, скользнула внутрь броневой коробки.
   Колонна пошла, и Ляхов пристроил ей в хвост свой грузовик.


Глава 3


   Великий князь Олег Константинович после известных событий удалился в свой охотничий замок, расположенный всего в полусотне верст от Москвы, но в таком месте, что создавалось впечатление полной уединенности и оторванности от мира. Словно не ближнее Подмосковье здесь, а какой-нибудь Урал. Или хотя бы глушь Мещерских лесов. Потому и именовалась эта усадьба «Берендеевка», в память сказочного царства царя Берендея.
   Домики прислуги и охраны были ловко упрятаны среди холмов и местами сосновой, местами еловой чащобы, чтобы совершенно не мозолить глаза и не отвлекать князя и его гостей от государственных дел, а чаще – от простого пасторального отдыха.
   В собственно княжеский дом, просторное и одновременно простое двухэтажное строение, сложенное из розоватой, прочной, как камень, лиственницы, с широкой верандой внизу и несколько более узким балконом над ней, не имел права входить никто, кроме особо приближенного камердинера, да и то лишь по вызову.
   Олег Константинович желал, чтобы даже случайный скрип половицы не отвлекал его от дум или просто от возможности посидеть с книгой, слушая шум ветвей над головой, от созерцания плывущих над близкой рекой облаков.
   А уж насчет шума ветвей все обстояло отлично. Множество реликтовых пицундских сосен было высажено здесь еще в его ранней молодости, и вот прижились, вымахали, будто на картинах Шишкина, образовали такой приятный для глаз и души уголок, что иногда слезы наворачивались на глаза от умиления.
   Теперь он приехал сюда, чтобы окончательно осмыслить судьбы мира. Пусть для кого-то и прозвучит это слишком напыщенно, а деться ведь некуда. Если даже поступок простого обывателя способен изменить настоящее и будущее, так что говорить о человеке, по определению поставленном держать равновесие российской Ойкумены?
   Авторитет у него был изначальный, собственными трудами значительно подкрепленный, в распоряжении – войска, очень неплохие, нужно заметить, почти сто тысяч солдат и офицеров. И функция, прописанная в Конституции, исполняемая им с должным усердием.
   Но это ведь все ерунда, если вникнуть, рябь на поверхности старого пруда, который никогда не станет морем, смотри ты на него, не смотри… До тех пор, пока не будет принято некое решение. Способное изменить ход истории самим фактом своей окончательности, почти независимо от последствий практической реализации.
   Так, Петр Великий ничего не знал в 1689 году, затевая разборку с сестрицей Софьей за верховную власть. Куда оно и как повернется. То ли грудь в крестах, то ли голова в кустах. Но что российская жизнь уже никогда не останется прежней, он наверняка ощущал. Государевым инстинктом.

 
   Верный пес, громадный, раза в полтора больше стандартной немецкой овчарки, золотисто-рыжий с черными подпалинами красавец Красс, ему не мешал. Он лежал на выскобленных досках веранды, положив тяжелую голову на могучие когтистые лапы, лишь изредка пошевеливая ушами и приоткрывая то один, то другой глаз – мол, все ли в порядке в окрестностях? И снова начинал придремывать, готовый тем не менее в любую секунду исполнить могущую прозвучать команду.