Епископ поморщился:
   — Жестоко и глупо.
   — А вам нравится этот сброд?
   — Нет, конечно. Но не убивать же человека только за то, что он кому-то не нравится. Этак мы полмира перестреляем. — Он нервно хрустнул костяшками пальцев. — И потом: разве их исправила победа Линкольна? Разве она действительно освободила негров? Вы же знаете конечный итог этой войны.
   — Знаю, — рассердился Смайли, — имел честь наблюдать этот итог самолично. И негритянские погромы видел, и огненные кресты над городом, и белые балахоны куклуксклановцев. Напомни мне, Энди, вашу пословицу о горбатых. — Он повернулся к Рослову и предостерегающе поднял руку. — Погоди-погоди, сам вспомнил! Только могила горбатого выпрямит. Так? Почти так? Но все равно крепко сказано! Через полсотни лет внуки этих горилл наденут белые балахоны, а мы будем жалеть, что в свое время не знали этой пословицы.
   — Не обобщай, — сказал Рослов, — не все они горбаты, и не все их внуки наденут белые балахоны. По-настоящему горбатые сидят не здесь, а у себя на виллах, не орут и не сплевывают табачную жвачку, а тихонько подсчитывают, как выгоднее поместить капиталы, чтобы в случае войны получить наибольшую прибыль, и как вывозить из Европы не только оружие, но и товары, которые можно будет вдесятеро дороже продать на рынке. А эти гориллы с ружьями или закуплены, или обмануты. Половину их убьют в первых же боях, а на месте этих боев построят фабрики для переработки хлопка. Так кого же вернее исправит могила, Боб?
   Молчаливый официант-негр, автомат, а не человек, подал им пиво и скрылся за стойкой, а на эстраду вышли три негра с банджо в руках — в одинаково полосатых фраках, в одинаковых бантах на шее, с одинаково застывшими белозубыми улыбками. Одинаково черные пальцы выбили из размалеванных банджо протяжную, липкую мелодию, которую подхватила и попыталась удержать тоненькая накрашенная мулатка, словно сошедшая с шоколадного торта, приготовленного для вернисажа кондитерской выставки.
   Пела она неважно, хотя и очень старательно, и Шпагин подумал, что она вполне подошла бы к традиционному джазу любого московского ресторана вроде «Арбата» или «Праги». Она пела о широкой и медленной реке Миссисипи, о гигантах пароходах, плывущих по ней, о белоснежных птицах, садящихся на палубу. Шпагин слушал и думал: зачем все это понадобилось Селесте? Какую информацию он получит, пропуская этот мираж сквозь их чувственный аппарат? Лживость христианского гуманизма епископа? Но она уже раскрылась в отряде Эмилиано Запаты. Исторический смысл гражданской войны Севера и Юга в Америке? Но разве его не подытожили воспоминания мемуаристов, речи сенаторов в Конгрессе, дневники очевидцев и труды историков обоих земных полушарий? Может быть, Селеста хотел просто постичь течение жизни, до сих пор достижимой для него только в бесстрастной отраженности документов? Но ведь были и романы, и стихи, и песни, подобные этой, звучащей сейчас с помоста! Песня была плавной и неторопливой, как река, о которой пела мулатка, и зал притих и погрустнел, чтоб через минуту взорваться коротким выстрелом.
   Шпагин не заметил, кто стрелял. Он в это время смотрел на сцену и увидал, как у одного из музыкантов слетел с головы цилиндр, как застыл в беззвучном вскрике накрашенный рот певицы, как выскочил из-за кулис толстый маленький человек и покатился колобком в зал к длинному столу, из-за которого подымался пьяный верзила с дымящимся пистолетом.
   — Петь! — крикнул он. — Не останавливаться! Я плачу.
   — Но простите! — Хозяин ресторана в отчаянии тряс толстыми короткими ручками. — Я заплатил за каждого музыканта по восемьсот долларов, а за певицу полторы тысячи.
   — Я только что продал хлопок, — заревел верзила. — Денег у меня хватит! Заплачу тебе вдвое, если кого-то задену. Да ты не бойся, не промахнусь! Три выстрела — три цилиндра! А певичка пусть прыгает!
   Из второго пистолета он сшиб цилиндр с головы другого негра-музыканта и захохотал. Ему вторили его собутыльники. Другие просто молчали. Ни один голос не остановил пьяницу. А он стрелял метко, быстро перезаряжая пистолеты, этот садист, натасканный в военном тире. Пули уже взбивали фонтанчики пыли у ног певицы, заставляя ее подпрыгивать при каждом выстреле. Эти прыжки, казалось, еще больше развеселили зал.
   «Ведь он же мертвецки пьян, — с ужасом думал Шпагин. — Дрогнет рука, тогда что?!» И, не думая о последствиях, забыв о присущей ему осторожности, он вскочил, отбросил стул ногой и крикнул:
   — Стой!
   Крикнул и растерялся, не зная, что делать дальше, а со всех сторон притихшего зала к нему повернулись искаженные яростью лица, почти неразличимые в отдельности. Но разглядеть ни одно из них Шпагин не мог, потому что впереди, заслоняя его, уже встали Смайли и Рослов, которым было решительно наплевать на весь этот пьяный сброд с его визгом и воем.
   — Что вы наделали? — испуганно прошипел епископ. — Они же стрелять начнут.
   — Не начнут, — недобро усмехнулся Смайли. — А вот драку я вам обещаю.
   Внезапно протрезвевший верзила сунул свои пистолеты за пояс и вызывающе крикнул:
   — Черномазую пожалел?
   — Пожалел, — спокойно отозвался Смайли и тут же пригнулся: над его головой просвистела пустая бутылка и со звоном разбилась о стену.
   Звон этот словно прозвучал сигналом к расправе: разъяренные люди рванулись к ним, опрокинув свой длинный стол и скамейки. И загудело над залом:
   — Бей их!..
   Шпагин видел вокруг себя перекошенные злобой лица — не человеческие, нет! Не лица — маски! Сколько их было, Шпагин не считал. Весь зал они не увлекли с собой, большинство выжидало с настороженным любопытством, но они, казалось, воплотили в себе всю его темноту и буйство — ревущий, хвастливый, осатанелый Юг. А за ними пылали огненные кресты, маршировали белые балахоны с прорезями для глаз, открыто и тайно из-за угла гремели выстрелы, рвались гранаты со слезоточивым газом, свистели дубинки — и падали, падали, падали борцы за гражданские права негров в тысяча восемьсот семидесятом, девятьсот двадцатом, шестидесятом… Стоит ли считать, если каждый новый год повторял предыдущий, только менялись возраст и имена жертв.
   Можно написать, что об этом подумал Шпагин или это представил Шпагин, ошибки не будет — он мог и подумать, и представить, но у него попросту не было для этого времени. Драться он не любил и не умел, драки на экране кино или телевизора вызывали у него отвращение и скуку, но сейчас, когда к нему почти вплотную приблизилось искаженное злобой лицо со щегольскими бачками в полщеки, он ударил. И в свой первый удар он вложил всю силу гнева, которую глушил, как наркотиком, логической трезвостью разума. Лицо охнуло и исчезло. Но вместо него появилось другое. Что-то хлестнуло его по глазам… На мгновение он ослеп, но все же успел ткнуть неумелым кулаком во что-то мягкое. Глаза снова приобрели способность видеть, и возникающие перед ним лица он воспринимал как мишени — только бы не промахнуться, попасть: он и здесь сумел сосредоточиться, мысленно отбросив все мешающее, лишнее, отвлекающее.
   И вдруг откуда-то со стороны, сквозь крики и звон разбитых бутылок, прорвался короткий, поспешный звук, словно хлопок в ладоши или щелчок пробки, вылетевшей из узкого горла бутылки.
   «Опять стреляют, — подумал Шпагин. — Должно быть, на улице».
   Он ошибался: стреляли здесь, в зале. И выстрел словно отрезвил нападающих. Они отхлынули, оставив у стены трех избитых, окровавленных мужчин и четвертого, лежащего на полу в своем маскарадном костюме.
   Шпагин увидел знакомое сухое, чисто выбритое лицо, оторванный галстук-бант, запачканный кровью, и нелепо вывернутую руку с перстнем-печаткой на безымянном пальце. Епископ всегда крутил его, когда волновался.
   И кто-то позади Шпагина приглушенно сказал:
   — Мертв.

16. ТРЕТЬЯ СМЕРТЬ ЕПИСКОПА ДЖОНСОНА

   И снова был остров, и солнце над океаном, неподвижное и бесстрастное, и ленивая стылая тишина, такая же, как там, в ресторанчике маленького алабамского городка, повисшая над мертвым епископом.
   А вновь оживший покойник сидел на пустом ящике из-под пива и смущенно разглядывал правую руку.
   — Болит, — признался он. — Костяшки пальцев ноют.
   — Значит, благословили кого-то, — засмеялся Смайли.
   — Не сдержался, — епископ смущенно сжимал и разжимал пальцы. — Простить себе не могу.
   — Сами нагрешили, сами отпустите, — зевнул Смайли. — Кстати, у всех у нас руки покалечены. И побаливают. Только не понимаю почему. Ведь все время на острове сидим, а это — мираж.
   — Самогипноз, — охотно пояснил Шпагин. — Наш мозг воспринимал этот мираж как реальность. Следовательно, и драка была реальной, и боль, естественно, тоже. Только болевой импульс, внушенный Селестой, возникал непосредственно в мозгу, без внешних раздражителей, ну и реакция на него так же закономерна. Если вы внушите себе, что обожглись спичкой или огоньком зажигалки, то ощутите боль от ожога, и следы его на коже появятся. Проще простого и никакой мистики.
   Рослов тоже посмотрел на руки.
   — Любопытно, — усмехнулся он. — Музейные костюмы исчезли, а следы драки остались. Поистине стабильная информация. А сколько времени, вы думаете, мы проторчали в этом трактире вместе с побоищем?
   — Час, наверно, — предположил епископ.
   — Я не смотрел на часы, — сказал Смайли.
   — А я посмотрел. Две минуты.
   — Еще одна загадочка: растянутое время. Или скажем так, — подумал вслух Шпагин, — время действительное и время смещенное. Может быть, Селеста и уравнение подскажет?
   Смайли передернулся почти с неприязнью. Не хватит ли подсказок? Епископ уже дважды был в раю. Пожалуй, довольно. Смайли высказал это вслух, но Джонсон не принял шутки.
   — В раю ли? — грустно промолвил он. — Боюсь, что впереди еще третий круг ада.
   Он не ошибся. Селеста начал новый эксперимент. Без наплыва, без затемнения вошел в кадр джип капитана Ван-Хирна. Джип трясло и подбрасывало на рытвинах дороги посреди незнакомых кустарников. Капитан вцепился в раскаленную от жары спинку переднего сиденья машины, нырявшей, как показалось Ван-Хирну, в толще красных удушливых облаков. То была кирпично-красная пыль, точь-в-точь такая же, как и в мексиканском варианте эксперимента. Но Ван-Хирн не был в Мексике и никакого эксперимента, кроме этой африканской авантюры, не знал.
   Что привело его в Африку? Желание славы? Жажда денег? Любовь к приключениям? Но слава давно прошла стороной, а веселые приключения обернулись грязной опасной работой, за которую, правда, платили регулярно и много. Ван-Хирн любил деньги и не скрывал свою любовь за цветистыми фразами о священном долге белого человека. Он умел хорошо стрелять, но цели не выбирал — брал ту, которую предлагали. Сегодня он убивал черномазых — это неплохо оплачивалось, завтра пойдет убивать белых, если предложат. А почему бы нет, когда это легально и выгодно? Его не стесняли капитанские нашивки армии белых наемников Моиза Чомбе. Он не обращал внимания на комариные укусы газетных писак. Зачем? Это их работа, и за нее тоже платят. Правда, похуже, чем ему.
   Он всегда улыбался, когда слушал болтовню своего полковника: «Работайте осторожно, ребята. Без лишних жертв. Что о нас могут подумать в Европе?» А он отвечал ему: «Слушаюсь, полковник. Постараюсь, полковник». И выжигал потом целые деревни, пытал, расстреливал, вешал. Не сам, конечно: он не любил грязной работы. Отдавал приказы подчиненным и следил, как они выполнялись. В итоге слава, свернувшая было в сторону, наконец пришла и к Ван-Хирну. Темная слава. Дурная слава. А ему было весело, он улыбался, когда слышал за собой зловещий шепот или дерзкое восклицание: «Кровавый голландец!»
   «Хорошее прозвище, — говорил он. — Я бы не годился для этой операции, если б меня называли иначе». Операция, предложенная штабом, и в самом деле была не легкой. "Рассчитайте каждый ход, капитан, — сказал ему полковник.
   — Все трое очень опасные парни. Дело пахнет большой потасовкой, но поберегите их. Они нам нужны, и лучше будет, если я сам допрошу их". — «Если удастся, полковник», — добавил Ван-Хирн. «Неудачи быть не должно, — оборвал полковник, — я удивляюсь вам, капитан».
   Ван-Хирн и сам себе удивлялся. Что-то мешало ему сосредоточиться, словно кто-то чужой и незваный подслушивал его мысли. Телепатия? Гипноз? Чушь. Просто размяк от жары, оттого и в сон клонит. Он закрыл глаза и сразу провалился в жаркую темноту сна.
   Но то был не сон. Некто, действительно чужой и незваный, погасил сознание Ван-Хирна, вторгнулся в его черепную коробку. Ван-Хирн уже не был Ван-Хирном, он чувствовал и думал иначе. И мысленно говорил с кем-то невидимым и беззвучным. Только Ван-Хирн уже ничего не слышал. Сознание его было подавлено.
   А разговор продолжался, не внося никаких изменений в пляску джипа по коричневым буеракам.
   «Снова превращаешь меня в подонка. Первый раз — в шулера и контрабандиста Кордону, сейчас — в наемного убийцу Ван-Хирна. Мексиканец и голландец. Только в этом и разница».
   «Не только в этом».
   «А в чем? В обоих случаях я лишь Джекиль, получивший возможность наблюдать безобразия Хайда [герои повести английского писателя Р.Л.Стивенсона „Странная история доктора Джекила и мистера Хайда“], но бессильный им помешать».
   «Реакции различны. В первый раз я заинтересовался мотивами, побуждающими человека лгать. Эмоциональной основой лжи. Сейчас я проверяю противоречия между мышлением и поведением полностью аморального в вашем понимании человека и соответственно мышлением и поведением человека определенных моральных принципов. Причем в аналогичных ситуациях».
   «Как можно говорить о моем поведении, когда мне уготована только роль зрителя? Ван-Хирн будет действовать, а я — мысленно негодовать. Реакции паралитика».
   «Ты не понял меня. Подавленные эмоции стабильнее освобожденных. Ты сильный человек, Смайли, а мне нужно твое бессилие. Ты решителен и смел, а мне нужна твоя беспомощность. Но не все время твоя личность будет подавлена. Возможно, ты сможешь вмешаться в механизм абстрактного мышления и контроля, то есть в то, что вы называете волей, и корректировать таким образом мышление и поведение Ван-Хирна. Но ненадолго. Если это случится, попробуй за считанные минуты исправить то, на что у Ван-Хирна уйдут часы».
   Селеста отключился, а Смайли в бессильной ярости стукнул кулаком по сиденью автомашины. Внешне это сделал Ван-Хирн, искренне удививший сидевшего рядом водителя.
   — Что случилось, капитан? — спросил тот.
   — Ничего, — буркнул Смайли, — не обращай внимания.
   И тут же понял, что сказал это не он, а все тот же Ван-Хирн, протирающий глаза ладонью, как после короткого, но крепкого сна. Смайли же опять не мог ни говорить, ни действовать. Он превратился в «электронного наблюдателя», присоединенного незаметно для голландца к его мозговым центрам, в некую бестелесную душу, способную лишь мысленно оценивать поступки Ван-Хирна.
   А сам Ван-Хирн, окончательно очнувшийся после своего невольного «сна», взглянул на часы и приказал шоферу остановиться. Джип затормозил, и шофер три раза нажал на клаксон. Сонную тишину дороги взорвали оглушительные гудки машины.
   Ван-Хирн спрыгнул на землю, стряхнул красную пыль с комбинезона, разукрашенного под цвет дороги кирпичными пятнами, и пошел назад, пытаясь разглядеть в оседающем облаке пыли идущие сзади машины. Три бронетранспортера с высокими бортами, пятнистые, как и его комбинезон, тоже остановились. Солдаты нестройно приветствовали командира.
   Голландец поморщился: дисциплинку следовало подтянуть. Но времени не было. Предстоял серьезный предоперационный инструктаж.
   — Ехать пять километров, — начал он. — Цель — деревушка у истоков Ломани. Мы были там три месяца назад, в конце прошлого года.
   Сидевший в первой машине солдат со шрамом на лбу сказал что-то нелестное о жителях деревушки и тут же осекся: Ван-Хирн не любил, когда его перебивали.
   — Когда вернемся в лагерь, Жюстен, — продолжал он, — пойдете под арест. А сейчас запомните: в этой деревушке скрываются трое белых — два француза и английский священник. Все трое — участники Сопротивления. Один из французов, Гастон Минье, что-то вроде комиссара у чернокожих. Всех троих надо взять живыми — это приказ. Два взвода под командой Розетти и Пелетье оцепят деревню, а я с группой Жюстена пойду наперехват. По сигналу «три выстрела» Розетти и Пелетье сжимают кольцо. Приказ жителей не касается, с ними не церемоньтесь. Вопросы есть?
   — Есть, — откликнулся черноусый парень с сержантскими нашивками. — Что делать с лачугами?
   Ван-Хирн брезгливо поджал губы.
   — Нелепый вопрос, Розетти. Сжечь, как всегда.
   Смайли слышал этот разговор ушами Ван-Хирна, видел все глазами Ван-Хирна. На зубах у него хрустела дорожная пыль, и лицо обжигал горячий ветер саванны. «Когда же все это происходит? — мысленно подсчитывал Смайли. — Чомбе. Наемники. Катанга. В шестьдесят первом или в шестьдесят втором? Кажется, в шестьдесят втором. Впрочем, какая разница?» Ван-Хирн просто об этом не думал, а все, что он думал, Смайли читал, как в книге. Бессвязные ассоциации с вчерашней выпивкой, надоевшая до смерти саванна, скука, равнодушие к чужой да и своей жизни… Только необходимость выполнить приказ двигала помыслами Ван-Хирна. Взять живыми и доставить в лагерь наемников трех чужаков, изменивших делу белого человека. Но кто эти трое? Голландец сказал, что один из них — это английский священник. Вдруг это епископ? А француз Минье — Шпагин или Рослов?
   Но память Ван-Хирна ничего не подсказала Смайли. Капитан не знал тех, за кем охотился. Он запомнил только Минье, да и то по фотографиям: черные усики, глаза-маслины, бачки на полщеки. Но и Смайли не знал этого человека.
   А джип, съехав с дороги, остановился в тени редких пальм, за которыми виднелись домишки, обмазанные рыжей потрескавшейся глиной. В деревне было тихо: полуденный зной загнал жителей под крыши, и Ван-Хирн с удовлетворением отметил, что появление четырех военных машин осталось незамеченным. Неожиданность — лучшая тактика. «Мы возьмем их тепленькими и получим премию за минимальный расход патронов».
   Пока группы Розетти и Пелетье окружали деревню с востока и запада, он занял наблюдательный пункт на крыше вездехода. В бинокль было хорошо видно, как парни в пятнистых комбинезонах быстро и бесшумно обогнули деревню, в которой по-прежнему не было видно ни одного человека. Ван-Хирну это уже не понравилось: «Или они спят, как сурки, или нам приготовлена теплая встреча. Хотя вряд ли: кто мог предупредить их о нашем налете?»
   Он спрыгнул на землю и подошел к ожидавшим его наемникам.
   — Рассредоточиться — и короткими перебежками вдоль дороги. Без приказа не стрелять. Жюстен со мной.
   Извлек из кобуры вороненый «смит-и-вессон», щелкнув затвором, вогнал патрон в ствол и, бросив: «За мной!», двинулся к притихшей деревне. Жюстен шел рядом, держа наперевес автомат.
   — Какой дом, капитан?
   — Пятый справа. Сейчас мы его увидим.
   Указанный Ван-Хирном дом действительно выделялся среди остальных хижин и своими размерами, и пристроенной к нему верандой. У дома их встретила та же непонятная и потому уже зловещая тишина.
   — Вымерли они все, что ли? — спросил Жюстен.
   Ответить Ван-Хирн не успел — откуда-то сбоку из-за кустов заговорил пулемет. Ван-Хирн с кошачьим проворством метнулся в сторону, упал на землю, подняв целое облако пыли, и под прикрытием этого облака подполз к глинобитной стене дома. Рядом с ним плюхнулся, сдерживая одышку, Жюстен.
   — Вот вам и деревенская тишина, — процедил он сквозь зубы.
   — Срок вашего ареста увеличивается вдвое, — не оборачиваясь, сказал капитан. Он что-то все-таки разглядел за красно-серыми клубами пыли и тоном приказа добавил: — Первый дом слева. Открытое окно у крыльца. Три коротких очереди в правый нижний угол.
   Жюстен вскинул автомат, трижды выстрелил в окно, и пулемет смолк, то ли потому, что сержант не промахнулся, то ли потому, что улица опустела: налетчики залегли, оставив пять трупов в пятнистых комбинезонах. Теперь заговорили их автоматы. Розетти и Пелетье, выполняя приказ капитана, стягивали кольцо вокруг деревушки. И вот уже поднялись над кустами багровые языки пламени, и треск горящего дерева слился с непрерывной трескотней автоматов.
   «Премии за экономию патронов не будет», — подумал Ван-Хирн, и Смайли поразился тому, что он ни на секунду не усомнился в исходе боя. Сомнение — значит, неполадка, а мозг Ван-Хирна работал как хорошо налаженный механизм, электронная машина с заранее выверенной программой. Программа же не допускала и мысли о победе туземцев. Пострелять, перебить десяток наемников они еще смогут, но победить… На это у них не хватит воображения. В одной из немногих прочитанных голландцем книжек рассказывалось о том, как обезьяны победили людей потому, что те из-за непредусмотрительности и лености дали обезьянам слишком много свободы. Из прочитанного Ван-Хирн сделал единственный разумный для него вывод: никакой свободы для черномазых. Библейская легенда о десяти виноватых писана не для них. Голландец переделал ее по-своему: лучше повесить десяток невинных, чем отпустить одного виновного.
   Так он и действовал.
   — Пять человек — занять дом с пулеметом. Отряду Розетти прочесать улицу. Ближайшие лачуги не поджигать.
   — А у нас и бензина больше нет, — сказал Розетти.
   — Плохо, — отрезал Ван-Хирн. — Лишитесь премии за операцию.
   «Ого, — подумал Смайли, — он уже делит премии. Не рано ли?»
   Но голландец в победе не сомневался. Он доводил ее до конца.
   — Окружить дом и взять под прицел окна. Пелетье! Двух человек — вышибить дверь. Выполняйте.
   Весь Ван-Хирн с его безрассудной смелостью, тупым самодовольством и расистским бешенством был для Смайли полностью ясен. Психика проходимца, может быть, интересовала Селесту, но Смайли думал только о том, как бы ему помешать, сорвать эту карательно-автоматную операцию. Но как? Самое неприятное чувство — чувство беспомощности. Представьте себе, что на ваших глазах бьют женщину, калечат ребенка, издеваются над стариком, а вы не можете вмешаться, помочь. Даже кулак не сожмется в бессильной ярости: нет кулака, он принадлежит другому. Так чего же добивался от Смайли Селеста? Подавленных эмоций? Кажется, он все-таки обещал возможность вступить в игру. Подменить хотя бы на пять минут! За пять минут можно управиться. Много ли надо времени, чтобы приказать бросить оружие и сдаться забаррикадировавшимся жителям деревни? Конечно, приказ могут и не выполнить. Могут и кокнуть спятившего капитана. Ну и пусть. Мир его праху. Зато пять минут замешательства, пять минут паники — и трое спасены. Повстанцы не растеряются. Только дурак не воспользуется такой выигрышной ситуацией, а конголезцы не дураки. Судя по всему, программа встречи еще не исчерпана.
   Пока Розетти со своей группой постреливал для устрашения попрятавшихся жителей вдоль и поперек пустынной улицы, один из пятнистых комбинезонов, бросив автомат на землю, ударил сапогом в дверь. Она легко подалась, и солдат с размаху влетел в черный проем, вдруг прорезанный короткими вспышками автоматных очередей. Смайли не ошибся: наемников ждали, и встреча оказалась «трогательной» и горячей. Скороговоркой затрещал неожиданно воскресший пулемет, к нему присоединился второй из дома напротив, а потом третий с противоположного конца улицы. Настильным перекрестным огнем они зажали налетчиков, вбили их в душную пыль дороги.
   Через несколько минут все было кончено. Оставшиеся в живых наемники сбились в кучу посреди улицы, бросив автоматы и подняв руки. Их окружили внезапно появившиеся конголезцы — кто голый по пояс, кто в рваной холщовой рубахе, кто с винтовкой, кто с автоматом, кто просто с гарпуном для охоты на крупную рыбу. Операция Ван-Хирна была закончена, только не так, как было приказано.
   «Почему ты не позволил мне вмешаться? — мысленно спросил Смайли. — Ведь ты же знал о такой развязке, а я мучился от бессилия в шкуре этого расчетливого убийцы!» Он спросил машинально, не рассчитывая на ответ, потрясенный неожиданно разрядившимся напряжением, но беззвучный Голос откликнулся: «Я знал, что их ждут. Но исход сражения мог быть и другим. Я имел в виду несколько предположительных вариантов. В наиболее неприятных тебе ты заменил бы Ван-Хирна. Но этого не потребовалось». — «Тогда зачем вся эта мелодрама? — рассердился Смайли. — Что ты записывал?» — «Ты называешь это записью? — снова откликнулся Селеста. — Пусть так. Меня интересовали твои подавленные эмоции».
   Мысленный диалог не продолжался. Селеста умолк, предоставляя Смайли наблюдать за развязкой. Из большого дома с верандой вышли трое. Двух Смайли видел впервые: типичные французы, молодые, черноволосые, возможно, и не коммунисты, а просто честные и горячие парни из Парижа или Марселя, для которых слово «свобода» одинаково дорого, как его ни произноси — по-французски или на суахили. «Может быть, под незнакомой внешностью скрывались Рослов и Шпагин?» — мелькнула мысль. Мелькнула, когда Смайли увидел третьего. Это был Джонсон. Даже пасторский сюртук его оставался прежним. Селеста не изменил ему ни внешности, ни национальности, ни профессии.
   — Кто из вас капитан Ван-Хирн? — спросил он.
   — Я, — ответил голландец. Страха он не испытывал — только злость.