— Селеста простит. Ему важна информация.
   — И все-таки я не верю. Похоже на спиритический сеанс с медиумом для легковерных.
   Это буркнул все время молчавший профессор Баумгольц.
   — Я тоже не верю, — поддержал его Чаррел. — Какой-то фокус.
   — Вы слышите, я не одинок, — засмеялся Баумгольц.
   — Вы, кажется, были футболистом в юности, герр Баумгольц? — вдруг спросил Рослов.
   — Судьей на поле. И не только в юности. Я и сейчас член международной коллегии судей. А что?
   — Ничего. Покажи им большой футбол, Селеста. Авось поверят! — Рослов выкрикнул это по-русски.
   И последнее, что он увидел, были не то удивленные, не то испуганные лица Янины и Шпагина.

20. «ИСТ-ЕВРОПА» ПРОТИВ «ВЕСТ-ЕВРОПЫ»

   Они исчезли в зеленом тумане, яркость которого усиливалась с каждым мгновением, и какую-нибудь секунду спустя он уже приобрел очертания футбольного поля, окруженного амфитеатром ревущих трибун. Они вздымались высоко к синему куполу неба и казались издали — а Рослова отделяло от противоположной плоскости амфитеатра более сотни метров — пестрой лентой, протянувшейся между синькой неба и зеленью полевого газона, по которому в непрерывном движении мелькали белые и черно-желтые полосатые майки. «Броуновское движение молекул», — мысленно усмехнулся Рослов.
   Сам он в черной футболке вратаря стоял, прислонившись к штанге и не тревожась за судьбу открытых ворот, — вся игра шла далеко впереди на штрафной площадке противника. Атаковала команда Рослова — белые футболки с прописной "Е" на груди: именно с этой буквы и начиналось английское слово «ист» — «восток». Даже защитники передвинулись к центру поля, стараясь предугадать направление мяча в случае ответной прострельной подачи и разрушить вовремя контратаку противника. Но полосатым футболкам с латинским «дубль вэ» на груди было не до контратаки: они едва успевали отбить мяч, посылая его без адреса то под ноги атакующих, то за боковую линию поля, откуда он снова возвращался в эпицентр урагана, бушующего у ворот «Вест-Европы».
   Рослов был не новичок на футбольном поле. В юности он стоял в воротах институтской команды, потом играл в спартаковском «дубле» и даже один сезон в основной команде; играл удачно, темпераментно, точно, и тренеры уже присматривались к «наследнику Яшина», угадывая в нем будущую вратарскую знаменитость. Но знаменитостью на зеленом поле Рослов не стал: на тренировке повредил колено, несколько месяцев провалялся в больницах, потерял два сезона и на поле уже не вернулся, поняв, что нельзя делить жизнь между наукой и спортом — и то и другое требовали полной отдачи.
   Но сейчас Рослов на поле не был Рословым-юношей, Рословым-футболистом. Он не переживал эпизод из своего прошлого, помолодев по воле Селесты на добрый десяток лет. Он был кем-то другим, для которого футбол был и профессией и жизнью. Вернее, в нем жили сейчас два человека, два спортсмена: один из фильма, который он видел вчера в «Спортпаласе» и о котором говорил Яне и Шпагину, другой откуда-то из реально существующего и почему-то известного Селесте футбольного клуба. Эта двойственность причудливо раскрывалась и в характере самого матча, в котором он сейчас принимал участие. По первому впечатлению он как будто трансплантировался из кинофильма, даже название сохранил: «Ист-Европа» против «Вест-Европы», матч двух сборных, двух скорее политических, чем географических лагерей. Вратаря, которого заместил Рослов, в фильме играл известный французский киноактер Ален Делон, играл умно, эффектно, но не очень профессионально «вратарски», что и подметил соображавший в футболе Рослов. Герой Алена Делона не поглотил его целиком, но как-то вошел в него: Рослов знал его биографию, его тревоги и радости, знал, что где-то на трибунах сейчас сидит любимая и ненавидящая его героиня, и ему тоже, как и в фильме, хотелось покрасоваться и пококетничать с мячом на вратарской площадке. Рослов знал и то, что должен умереть на последних минутах от разрыва аорты, не выдержавшей сверхнапряжения, вызванного смешением алкоголя, страха и допинга; но его почему-то это не беспокоило: знал ведь он, а не герой фильма. Да и вел он себя на поле иначе, и самый матч складывался иначе, чем в фильме, по-другому выглядели команды, по-другому играли и если повторяли какой-то матч, то уж совсем не тот, какой Рослов видел вчера на экране.
   И этот другой матч, в котором он тоже играл в черной вратарской футболке, он знал, только не восстанавливались в памяти ни имя города, где происходила встреча, ни названия участвовавших в этой встрече команд. Да и своего вратарского имени Рослов не помнил, только знал, что он молод, говорит по-английски и находится в расцвете профессионального опыта и таланта. Селеста подарил ему две жизни: одну искусственную, созданную кинематографом, другую подлинную, восстановленную по образцу, известному Селесте и где-то им записанному.
   Но в рословской черной футболке дышал, двигался и думал еще и третий Рослов — математик и кибернетик, судьба которого неожиданно перепутала его пути, перебросив из Москвы в Нью-Йорк, а оттуда на коралловый риф, где открылось миру чудо, недоступное никакому научному знанию. Этот подлинный Рослов все видел как бы со стороны, все подмечал и анализировал — и то, что происходило вокруг, и то, что скрывалось в нем или, вернее, в двух его дополнительных жизнях, впитавших чужой ему азарт игрока и наслаждение спортивным счастьем.
   Самое любопытное и, пожалуй, самое смешное было в том, что Рослов всех или почти всех игроков знал в лицо и даже по имени, а с некоторыми уже успел познакомиться. И это были не герои фильма и не профессиональные игроки, выхваченные Селестой из какого-то одному ему ведомого футбольного матча, а члены международной научной инспекции, прибывшие вместе на коралловый риф и только что наслаждавшиеся свежим океанским бризом, виски со льдом и сандвичами вприкуску с американским имбирным пивом.
   — Один — ноль ведет «Ист-Европа» против «Вест-Европы». Один — ноль. До конца второго тайма осталось двадцать четыре минуты, — повис над полем многорупорно усиленный голос диктора.
   Шпагина-биолога не было, а полностью подавивший его Шпагин-игрок шел вразвалочку к центру поля, окруженный друзьями в белых футболках, обнимавшими и целовавшими его, как любимую женщину. Так всегда на футбольном поле. Радость выплескивается наружу в едином душевном порыве.
   «Спасибо, Семен! Молодец, Семка!» — сказали бы ему товарищи, если бы игра проходила в Москве в Лужниках. Но что говорили ему здесь, Шпагин-биолог не слышал, а Шпагин-игрок думал лишь об одном: еще гол! Еще один гол в ближайшие же минуты, пока «полосатые» не оправились от шока и не ответили шквалом атак. Еще гол… Гол, гол, гол!
   Но что это? Свисток судьи, оглушительный рев трибун, и герр Баумгольц, каким-то чудом помолодевший и статный в своей черной судейской форме, решительно забирает мяч, тихо выкатившийся из ворот, и ставит его в трех метрах от штрафной площадки Биллинджера. Гол не засчитан.
   — Офсайда не было, не было! — крикнул Шпагин-игрок.
   — Еще одно слово, и я удалю вас с поля, — процедил сквозь зубы герр Баумгольц. Процедил по-немецки.
   Шпагин-биолог сразу понял, а Шпагин-игрок если и не понял предупреждения, то понял жест. Недвусмысленный жест, означающий только одно: с судьей не спорят.
   Гол, не засчитанный судьей, окрылил «полосатых». Пружина их развернулась по всей длине поля, не сжимаясь далее центра, и каждый ее разворот бил по вратарской площадке Рослова. «Полосатые» наступали тремя форвардами — Бертини, Спенсом и Чаррелом, понимающими друг друга с полувзгляда по наклону корпуса, по диагонали смещения, по маневренности, обещающей, как всегда, своевременную и точную передачу. Рослов уже не жил раздвоенным, принадлежащим разным людям сознанием. Селеста не повторялся. В каждом своем «мираже» он по-новому вторгался в сознание объекта. Сейчас Рослов-математик не успевал размышлять над поведением Рослова-игрока, мир его сузился до пределов крохотной вратарской площадки, по которой били шквалы атак, а мысль вратаря экстра-класса не отделялась от мяча, чертившего хитрые кривые, и каждый раз движение тела в черной футболке разрушало стройность геометрической фигуры, намеченной мыслью и ударом противника.
   Два мяча Рослов взял легко, но с той легкостью, какая доступна лишь вратарю-виртуозу и о какой он даже не помышлял в спартаковском «дубле». От двух верных голов, когда он неудачно сыграл на выходах и мяч по непостижимой, прихоти игры очутился позади него у открытых ворот, от этих почти неминуемых голов спасли его защитники, отразившие удар, но даже вздохнуть облегченно Рослову было некогда: шквал атак «полосатых» не ослабевал ни на секунду. Ни одной контратаки не позволил он «Ист-Европе», ни один пас, перехваченный белыми майками, не достиг цели.
   — Один — ноль, — повторял диктор стадиона, — все еще ведет «Ист-Европа». До конца тайма осталось восемь минут.
   «Все еще ведем, хотя команда полностью прижата к своим воротам», — подумал Рослов-математик и мысленно сравнил происходящее со снятым в кино. Ничего общего. Вероятно, игра так же мало напоминала и матч, из которого Селеста извлек своих игроков. Воспроизведя основу, он позволил ей развиваться своими путями, и мираж не повторял ничего записанного ни в фильме, ни в жизни — он творил свое, не предусмотренное никакими аналогиями и закономерностями. Бывает, что судья ошибается, назначая пенальти, но у опытного арбитра, да еще в международном матче, такие ошибки редкость. Требуется мужество и решительность, а главное, непреклонная уверенность в своей правоте, чтобы назначить этот удар без защитников, одиннадцатиметровый штрафной удар. У Баумгольца не было уверенности в своей правоте, да он и не нуждался в такой уверенности. Искренне огорченный безрезультатностью атак черно-желтых, он только ждал случая, чтобы этот результат вырвать. И случай представился. Лакемайнен грудью отбил удар Чаррела, и свисток судьи остановил игру.
   — Рука, — сказал Баумгольц, указав на Лакемайнена, и положил мяч на одиннадцатиметровую отметку.
   Рослов-математик успел заметить еще одну недопустимую судейскую выходку. Баумгольц словно невзначай постучал пальцами по стеклу ручных часов. Жест предназначался приготовлявшемуся к удару Бертини и мог означать только одно: «До конца остались считанные минуты, не торопись, рассчитай удар». Больше уже Рослов не думал: двое в нем слились в одно целое, в один комок нервов, в одно напряжение мускулов, мысли и воли — угадать, не пропустить. Рев стадиона вдруг умолк, звук исчез, как в телевизоре, когда поворачиваешь тумблер, и только цветные тени беззвучно бесновались на трибунах. Да трибун, в сущности, Рослов и не видел, он не отрывался от смуглого, похожего на грузина Бертини, с которым познакомился на нью-йоркском симпозиуме и которого знал до этого как автора любопытной работы о путях формирования логической мысли у человека. Сейчас Бертини, вероятно, забыл о ней начисто, в нем, как и в Рослове, жил какой-нибудь Фьери, или Чизетти, или еще одна «звезда» из «Интера» или «Милана» с такой же певучей итальянской фамилией. Неторопливо, должно быть точно рассчитав все движения вплоть до решающего удара, Бертини побежал к пятнистому мячу, застывшему на одиннадцатиметровой отметке. Время текло почти ощутимо, как в замедленной съемке. Бертини не бежал, а приближался этакими элегантными балетными па и, чуть-чуть перекинув корпус справа налево, уже собирался ударить. «Готовится пробить правой в левый угол, рассчитывает, что я не поверил и метнусь вправо, а он ударит, как и задумал», — мысленно подсчитал Рослов и одновременно с ударом Бертини прыгнул по диагонали влево. Выброшенные руки стиснули мяч почти под балочкой. Еще мгновение, и Рослов, ускользнув от набежавшего Чаррела, выбросил мяч защитнику. Звук включился — стадион содрогался от аплодисментов. «А ведь это английский стадион», — подумал снова отключившийся Рослов-математик: он вдруг впервые за полтора часа разглядел английских полисменов у английских реклам на бортиках, окаймлявших зеленое поле. «Должно быть, лондонский или манчестерский. Интересно, откуда с такой точностью воспроизвел Селеста эти картинки?»
   Еще секунда отдыха, пляска мяча в центре поля, завершенная новой параболой к штрафной площадке «белых», и, наконец, грустный свисток и нехотя, с явным неудовольствием поднятые вверх руки судьи. Матч окончен. И снова погас звук, а на зеленое поле и умолкший амфитеатр трибун медленным наплывом надвинулась все поглотившая синь океана и парусиновый тент над белым коралловым рифом.
   Все по-прежнему сидели за столиками с пустыми и полными бокалами, недоеденными сандвичами и жестянками с пивом, извлеченными из размагниченной кучи. Сидели тесно вокруг Крейгера, по-прежнему неподвижного и похожего на Будду, усевшегося на европейский стул. Ветреная морская прохлада оставляла на губах привкус горькой, слабительной соли. Как после ночного кошмара, никак не удавалось стряхнуть сковавшее разум оцепенение.
   — Так не бывает, — вдруг сказал кто-то.
   Рослов спрятал понимающую улыбку:
   — Почему?
   — Потому что это бред. Наркоз. Сумасшествие. Я еще ни разу в жизни не ударил ногой по мячу.
   Несогласованный хор пропел: «…И я!»
   — Кстати, у нас в Калифорнии вообще не играют в европейский футбол, — сказал Чаррел. — А у меня почему-то все получалось.
   — И как получалось! — вспомнил Рослов. — Я еле взял ваш мяч со штрафного.
   — А мой? — подмигнул Бертини. — Я был почти уверен, что обману — не угадаете направления. Не вышло.
   — А вы убеждены, что били по воротам именно вы, Джузеппе Бертини?
   — Не совсем. Иногда мне казалось, что вместо меня играет кто-то другой.
   — Я знал это точно, — сказал Пуассон, — все время знал, только не мог ничего скорректировать. Он корректировал за меня. А я, как дух Божий, витал над полем.
   — Не врите!
   Это произнес хладнокровно и уверенно очнувшийся Будда — Крейгер, о котором все уже успели забыть.
   — Не врите, — повторил он своим, а не деревянным голосом ретранслятора.
   — Духом Божьим был я, а не вы. Это я витал над полем, а всех вас подключил к игрокам матча на межконтинентальный кубок между «Сантосом» и «Арсеналом» в прошлом году. А политическое обострение спортивной ситуации взял из фильма «Смерть на футбольном поле», который снял с рецепторов Рослова. Далее все развивалось как саморегулирующаяся система, точно передающая информацию о поведении игрока на поле и зрителей на трибунах. Мне как раз ее не хватало.
   — Почему вам? — сердито спросил Мак-Кэрри.
   — Потому что я был Богом, всемогущим и всеведущим.
   — Глупости, Крейгер, — оборвал его Мак-Кэрри. — Сейчас вы вообще не помните, что могли и что ведали. А тогда могли, да и то не так много. Фильм видели глазами Рослова, а игроков и обстановку записали с прошлогодних телевизионных экранов, газетных отчетов и впечатлений волновавшихся тренеров. А игре предоставили стихийное самостоятельное развитие. И учтите: не вы, а Селеста. Он только подключил вас к себе. Воспользовался вашими и нашими нейронами, чтобы профильтровать через них необходимую ему информацию.
   — Сэр Сайрус — романтик, — послышался смешок Баумгольца, — а я — неисправимый реалист. Почему не предположить, что мы все находились в состоянии некоего извне управляемого гипносна?
   — Кто же управлял вашим судейством, герр Баумгольц? — ехидно спросил Шпагин, подмигнув Рослову. — Может быть, ваши политические симпатии? Тогда при чем здесь «гипно»?
   Громовой бас Джона Телиски оборвал дискуссию:
   — Стоп! Мы не футболисты и не спортивные комментаторы. Установлено главное — феномен Селесты. Есть неверующие?
   Ни один голос не откликнулся, промолчал даже несговорчивый Баумгольц.
   — Тогда сформулируем заключительное коммюнике, приняв за основу меморандум Мак-Кэрри.
   — Здесь?
   — Конечно. О хозяине дома следует говорить только в его присутствии.

21. БУМ ВОКРУГ СМАЙЛИ

   Эхо открытия на Бермудах, несмотря на всю его сенсационность, было не слишком громким. «Сенсации не живут долго. Их надо замораживать или подогревать», — сказал Генри Менкен, один из американских газетных философов, в начале тридцатых годов. Будущее его не опровергло. Ко времени прибытия в Гамильтон инспекционной комиссии ЮНЕСКО о Невидимке с поэтическим именем Селеста писали не больше, чем о летающих тарелках или о снежном человеке. Только мыло «Селеста», сигареты «Селеста» да туалетная бумага под тем же девизом еще доносили эхо открытия до забывающей его публики.
   Обращение комиссии ко всем правительствам и научным организациям мира вернуло сенсацию на газетные полосы и телеэкраны. Состоялись экстренные заседания кабинетов министров и дебаты в парламентах, обсуждавшие проблему возможных ассигнований, хотя необходимость в чудо-информарии и связанных с ним проектах все еще ставилась под сомнение. Только социалистические страны единодушно согласились с проектом «Селеста-7000», объединившим и непосредственное изучение феномена, и практическое использование его в целях научного прогресса. На Западе же этим проектом по-настоящему заинтересовались только в научных кругах, да и то находились умы, высказывания которых мало чем отличались от печально знаменитого: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда».
   Соотечественник Баумгольца профессор Крамер из Мюнхена пошел даже дальше своего коллеги. Он прямо заявил одному из газетных корреспондентов, что «не верит в супермозг, состоящий из молекул воздуха».
   — Но это не молекулы воздуха, профессор, — возразил журналист. — Это какой-то новый вид энергии, пока еще незнакомый нашей науке.
   — Энергия, не зафиксированная приборами? Чушь!
   — Вы ошибаетесь, профессор. Магнитные явления на острове были зафиксированы приборами инспекционной комиссии ЮНЕСКО.
   — Я не участвовал в этой комиссии.
   — Но вас приглашали участвовать, профессор.
   — Милый юноша, — покровительственно усмехнулся Крамер (именно в таких выражениях и заключил свое интервью газетный корреспондент), — если завтра кто-то отыщет черта, который взмахом хвоста зашкаливает амперметр, я все равно не поеду проверять его существование. Даже если этот черт обнаружится в моем университете.
   Пресса возвращалась к сенсации тоже по-разному. В одних газетах размышляли серьезно, в чем-то сомневались, что-то оспаривали, в других просто развлекались по фельетонному легкомысленно и невежливо. Мысль об «информативном феномене» вытеснялась предположениями о «загадочном бермудском гипнотизере» или даже об электронной машине, запрограммированной на массовый гипноэффект, вроде пресловутого футбольного матча «Ист-Европа» против «Вест-Европы». Этот матч, по сути дела, заслонил все, что можно и нужно было сказать о Селесте. Газетчики перепевали эпизоды сенсационного матча, печатали фотографии «ученых-футболистов», а ЭВМ Принстонского университета решала задачи вроде таких: взял бы или не взял Рослов пенальти, пробитый Эйсебио или Пеле?
   Словом, мир жил своей жизнью, привычной и размеренной. Выборы «Мисс Селесты» на Ривьере были ничуть не важнее очередных автогонок Большого приза, а обошедшая все мюзик-холлы песенка «Скажи, Селеста, кто меня любит крепче?» в исполнении битлсов уже не могла конкурировать с их новым шлягером «Час любви». Миф о Селесте был только красивым газетным мифом, и обыватель, идущий в кино на супергигант «007 против Селесты», не задумывался о проблемах создания международного информария. Да и стоило ли ломать голову над чем-то далеким и непонятным, что, может быть, даже и вовсе не существует, а просто придумано кучкой сумасшедших ученых?
   В эти дни Смайли находился в Нью-Йорке. Средства, уже полученные от научных организаций социалистических стран, пожертвования, собранные Мак-Кэрри среди ученых, и собственные деньги, изъятые им со своего текущего счета, позволили будущему директору-администратору начать организационно-подготовительные работы к проекту «Селеста-7000». Реплика, вырвавшаяся у кого-то из членов инспекционной комиссии, стала названием научного института, над созданием которого уже трудились энтузиасты-ученые двух континентов.
   С утра до вечера Смайли разъезжал по городу, висел на телефонах, требовал, умолял и угрожал, приобретал строительные материалы и оборудование, принимал и обсуждал проекты и прожекты — серьезные и нелепые, ругался с поставщиками и торговыми агентами. С утра до вечера в холле гостиницы, где он остановился, его кто-нибудь ожидал, и многие получали раздраженный ответ от портье: «Мистера Смайли сегодня не будет», "Мистер Смайли на совещании в строительной конторе «Хейни и Робинзон», «Мистер Смайли отдыхает». Словом, происходила обычная круговерть вокруг нового предприятия, которое сулило деньги, требовало денег и нуждалось в деньгах и которое кто-то из газетчиков метко назвал «бумом вокруг Смайли».
   Смайли не любил гласности. При виде репортера или фотографа он скрывался в номере или пытался сбежать через служебный ход отеля, остановить проходящее мимо такси и удрать в неизвестном направлении. Иногда это ему удавалось, но чаще репортеры настигали беглеца, и тогда в газетах появлялись интригующие снимки, подписанные: "Наш корреспондент атакует генерального менеджера будущего института «Селеста-7000», и сопровождаемые лаконичным, но доходчивым диалогом:
   «Что вы делаете в Нью-Йорке, мистер Смайли?»
   «Наслаждаюсь заслуженным отдыхом, джентльмены».
   «Строительные фирмы помогают вам отдыхать?»
   «Они помогают мне строить отель с рестораном и баром».
   «Где?»
   «Строительная площадка еще не выбрана».
   «Говорят, социалистические страны заинтересовались проектом „Селеста-7000“?»
   «Об этом было в газетах, друзья. Вы невнимательно читаете статьи своих коллег».
   «Сколько выделили Советы на осуществление проекта?»
   «Спросите об этом в Совете Экономической Взаимопомощи. Там вам назовут точную цифру».
   «Что вы собирайтесь построить на острове?»
   «Спортивный комплекс для будущих Олимпийских игр».
   «А если серьезно?»
   «С каких это пор вашу газету стали интересовать серьезные вещи?»
   «Вы шутник, Смайли».
   «Так берите меня на работу в отдел юмора».
   Диалог варьировался, но во всех вариантах на примерно те же вопросы Смайли давал примерно те же ответы, в конце концов вынудившие репортеров оставить его в покое, а он по-прежнему продолжал свою деловую суетню, от которой, по собственному признанию, терял в весе ежедневно два фунта.
   Ужинал он всегда в одном и том же тихом ресторанчике на Сорок пятой улице, куда редко заглядывал шумный сброд с Сорок второй или с Бродвея. Здесь его уже знали, и двухместный столик у окна перед эстрадой Смайли справедливо считал «своим». Поэтому он был неприятно удивлен, когда однажды, войдя в ресторан, увидел за «своим» столиком широкоплечего субъекта в синем пиджаке. Недовольство Смайли усилилось, когда он, подойдя ближе, узнал «оккупанта». Был он натурализовавшимся итальянцем, звали его Джино, и старое знакомство с ним приятных воспоминаний не вызывало.
   А Джино, сделав вид, что не заметил неприязненной мины Смайли, расплылся в масляной улыбке.
   — Привет, Смайли. Узнал все-таки? Так организуем встречу старых друзей. Выпивка уже дожидается.
   Смайли медленно подвигался к столику, торопливо соображая, как ему вести себя с незваным и неприятным гостем. Что ему надо? Казалось, они давно забыли и Смайли, и дело, случайно связавшее их, так нет — вспомнили! Значит, что-то опять понадобилось. Интересно, что?
   — Следили за мной? — спросил он сквозь зубы.
   — Зачем? Ты же у всех на виду. Каждая собака укажет, где тебя найти.
   Смайли решил не терять времени:
   — Выкладывай, зачем пришел.
   — А ты, оказывается, ничуть не изменился, Боб. Вежливые люди так разговор не ведут. Вежливые люди говорят: «Здравствуй, Джино. Как поживаешь, Джино? Рад тебя видеть, Джино».
   — А меня совсем не интересует, как ты поживаешь, и я вовсе не рад тебя видеть.
   — Напрасно, — сказал Джино, потягивая холодный «чинзано», — могу сообщить тебе нечто приятное.
   — Что именно?
   — Привет от шефа.
   — Ответа не будет.
   Джино даже не поморщился и продолжал, как будто его совсем не задевали резкость и неприязнь Смайли.
   — Зная обидчивый характер шефа, ты, думаю, изменишь свое опрометчивое и, я бы сказал, скоропалительное решение. Не стоит обижать старика. Невежливо и опасно. Когда он узнал, что ты в Нью-Йорке, он обрадовался, как бамбино. Вызвал меня и сказал со слезами в голосе: «Найди Смайли и расскажи ему, что я люблю его и никогда не забуду услугу, какую он оказал нам в шестьдесят шестом». Интерпол до сих пор ломает голову над загадочным исчезновением некоего груза, который назовем грузом «икс». Ты же знаешь, Боб, какая память у шефа.
   Смайли еле сдерживался. Больше всего ему хотелось схватить Джино за шиворот и, влепив хорошую оплеуху, вышвырнуть за дверь. Но он понимал, что оплеухой от итальянца не отделаешься. Он здесь не по своей инициативе. И Смайли понадобился шефу не для лирических воспоминаний о злосчастном случае, когда Смайли неосторожно соприкоснулся с грязной аферой шайки, о которой он до тех пор не имел никакого понятия. От дальнейших «соприкосновений» ему удалось отделаться, но о нем не забыли, а сейчас вспомнили. Зачем?