— Я помню, капитан. Вы уже раз говорили со мной, капитан.
   — Почему «капитан»? — шепнул Рослов доктору.
   — Для местного жителя любой искатель кладов всегда капитан.
   А Смайли и не думал отрицать своего «капитанства».
   — Вот и отлично, Пэррот, — сказал он. — Память у тебя золотая. Вспомни-ка еще раз свой разговор с Богом.
   Тут Рослов и увидел, как седой рабочий-садовник вдруг превратился в библейского проповедника. Но Смайли решительно и настойчиво приостановил извержение цитат:
   — Библию я тоже читал, Пэррот. Все ясно. Синай, пустыня, гора. Ты стоишь и внемлешь гласу Бога, как Моисей. Откуда?
   — С неба.
   — Громко?
   — Нет. Глас Божий отзывался во мне самом. В душе.
   — С чего началось?
   — С приказа. Я вдруг услышал: «Стой на месте! Все вы одинаковы — ищете клада, которого нет. И какой одинаково ничтожный у каждого запас накопленной им информации».
   — Стой! — закричал Рослов. — Он не может так говорить, Смайли. Это не язык садовника. Он не понимает, что говорит. Спросите его: то ли он говорит, что услышал?
   Пэррот стоял строгий и каменный, не слушая Рослова.
   — Ты повторяешь в точности то, что слышал? — повторил Смайли вопрос Рослова.
   — От слова до слова, капитан. Мало понял, но ничего не забыл. Разбудите ночью — повторю, не сбиваясь. Как Библию.
   — Откуда ты знаешь, что с тобой говорил именно Бог? Может быть, тебе это только послышалось?
   — Я спросил его: «Ты ли это, Господи? Отзовись». Он ответил: «Все вы задаете один и тот же вопрос. И никто даже не поймет правды. Я был тобой и знаю твою мысль, и твой страх, и гнев, и все, что кажется тебе счастьем. Смотри». И я увидел стол, как в харчевне старика Токинса, большой стол и много еды. «Попробуй, ешь, пей, радуйся, — сказал Бог, — ведь это и есть твое счастье». И я ел, отведывая от каждого блюда, и запивал вином, и плясал вокруг стола, хмельной и сытый, пока не отрезвел и не услышал глас Божий: «Вот так вы все. Ничего нового. Скудость интересов, животная возбудимость, шаблонность мышления, ничтожная продуктивность информации. Я просмотрел ее и ничего не выбрал. Ты из тех, о ком у вас говорят: ему не нужен головной мозг, ему достаточно спинного».
   — Что! — закричал Рослов, вскакивая, но тут же сел, потому что Пэррот даже не взглянул на него.
   Он продолжал говорить с Богом.
   — "Я не пойму тебя. Господи", — промолвил я и услышал в ответ: «Тех, кто мог бы понять, я еще здесь не видел. Ты говоришь: Бог! В известном смысле я — тоже оптимальное координирующее устройство. Но параметры ведь не те: я не вездесущ и не всеведущ, не всеблаг и не всесилен. Я читаю в твоем сознании: ты уже мнишь себя Моисеем, вернувшимся к людям с новым законом Божьим. А вернешься ты с необратимыми изменениями в сознании и мышлении. И в тканях организма: посмотри в зеркало бухты, только не упади». Я посмотрел и упал: на меня взглянул оттуда незнакомый седой старик. Я не захлебнулся только потому, что внизу была лодка, капитан. Вот и все.
   Пэррот умолк и замер, облокотившись на лопату, которая под его тяжестью почти наполовину ушла в жирную корочку почвы. В ясных, но странно пустых глазах безмятежно голубело небо.
   — Разрешите, доктор, задать ему несколько вопросов? — Рослов буквально дрожал от нетерпения.
   — Задавайте через Смайли, — сказал Керн, — он, как мы говорим, вас «не принял» и отвечать не будет.
   — Смайли, спросите у него, что значит «параметр» и «оптимальный»?
   Смайли повторил вопрос.
   — Не знаю, — ответил Пэррот.
   Рослов снова спросил через Смайли:
   — Вы что-нибудь читаете, кроме Библии?
   — Нет.
   — А до разговора с Богом?
   — Ничего не читал. Даже газет.
   — Какое у вас образование?
   — Никакого. Научили немножко грамоте в детстве.
   — Все ли вам понятно в Библии?
   — Две строки понятны, третья — нет. И наоборот. Но Библию читаю не умом, а сердцем.
   — У меня нет больше вопросов, — сказал Рослов. — Пусть идет.
   Молчание проводило уход Пэррота. Долгое, встревоженное молчание. Первым нарушил его Керн.
   — Я впервые слышу полностью этот рассказ и понимаю цель ваших вопросов,
   — сказал он Рослову. — Вы обратили внимание на то, что он воспроизводил бессмысленный для него текст с механической точностью магнитофонной записи. Не сбился ни на одном слове, словно цитировал по журналу или учебнику.
   — Он процитировал даже Эйнштейна, — вспомнил Рослов.
   — Вы что-нибудь понимаете? Ведь он нигде не учился. И читает-то по складам.
   — Нет ли среди ваших пациентов математиков или биологов? — спросил Рослов.
   — Вы думаете, что он мог услышать от кого-нибудь эти «параметры»? Галлюцинация могла, конечно, обострить память, — задумчиво согласился Керн, — но от кого он мог слышать, с кем общался? Практически — ни с кем. Нелюдим и замкнут. Да и нет у нас таких, чьи разговоры могли бы породить эту биомагнитофонную запись. Несколько спившихся курортников, два студента-наркомана и бывший врач — параноик. О «параметрах» они знают не больше Пэррота. Нет, это категорически отпадает.
   — Тогда это дьявольски интересно, — сказал Рослов.
   — И необъяснимо.
   — Почему? Никто даже и не пытался найти объяснение.
   — Странная галлюцинация, — заметил Керн. — Странная и сложная. Предположить, что он придумал все это уже в период болезни, трудно — не тот интеллект. Болезнь, конечно, могла обострить фантазию, но не у него. Да и патологические нарушения психики — несомненно следствие, а не причина галлюцинации.
   — А вы помните, как он процитировал Бога о необратимых изменениях в сознании и мышлении? — спросил Рослов. — Кто-то или что-то очень точно прогнозировали последствия происшедшего.
   — Кто-то или что-то? У вас есть объяснение?
   — Пока нет. За объяснениями мы поедем на «белый остров».
   Керн улыбнулся сочувственно и не без сожаления.
   — С удовольствием встречусь с вами вторично, только не в качестве лечащего врача, — заключил он. — На вашем месте я бы не рисковал.
   А Шпагин с Яниной в это время выслушали почти аналогичное пожелание от вышедшего в отставку инспектора уголовной полиции города Гамильтона. Корнхилл, привезший их в белый коралловый домик с такими же плитами открытой веранды, тотчас же уехал, сославшись на неотложные дела. Смэтс, располневший и обрюзгший, больше похожий на трактирщика, чем на полицейского, понимающе усмехнулся:
   — Никогда не верил мне, не верит и сейчас и только из профессиональной солидарности не хочет признаться в этом в вашем присутствии.
   — Что значит «не верит»? — удивился Шпагин. — Вы же не уверяете его, что привидевшееся вам на острове происходило в действительности!
   — Он не верит в то, что я был трезв.
   — Почему?
   — Потому что я всегда любил выпить, люблю и сейчас, — и Смэтс, не вставая, вынул из шкафчика под рукой и водрузил на стол открытую бутылку виски. — Начнем? Или вы предпочитаете модный джин с тоником?
   — Слишком жарко, — сказал Шпагин.
   — Тогда одной фляжки хватит на весь рассказ, — флегматично заметил Смэтс и отхлебнул из бутылки. — Только виски я не взял с собой, когда поехал на остров. Поехал трезвый с утра.
   — С какой целью?
   — Захотелось проверить, не используют ли остров торговцы наркотиками. Корнхилл сказал, что об этом подумал и Смайли. Что ж, голова у старого Боба варит. Только все это вздор. Остров чист и нетронут, как девушка перед первым причастием. Такой же белый и гладенький. Не совсем обычной формы коралловый риф, на девять десятых захлестываемый океанской волной. Я облазил его вдоль и поперек, куда только мог заползти человек, и ничего не нашел. Хотел уехать, но не успел.
   — Что-то случилось?
   — Гроза. Тривиальная забава ветра и туч. Однако на земле вы уходите в дом и закрываете ставни, а в море, если у вас нет прикрытия, вы беспризорны и беззащитны под огнем небесной артиллерии и ракет и под водой миллионов брандспойтов и водометов. Я покорился судьбе и вытянулся плашмя на белой коралловой горке. Но ни капли воды не упало на ее спинку, ни одна молния не опалила ее мраморной белизны. Остров как бы оказался в эпицентре урагана, окруженный сомкнутым кольцом грозы.
   Смэтс сделал еще глоток и помолчал, наслаждаясь эффектом рассказа. Должно быть, он очень любил этот рассказ, как любит актер свой лучший концертный номер.
   — Гроза вдруг отгремела, — продолжал он, — только низкая черная туча надвигалась с горизонта. Время как бы сместилось. Из бушующей грозовой бури я попал в тревожную тишь предгрозья. А кругом вместо кипящего океана расстилалась плоская глиняная пустыня, и вдали в облаке желтой пыли темнел смутно обрисованный, почти неразличимый в пыльном тумане город. А я стоял, как и здесь, близ вершины, только не белой коралловой горки, а большой отлогой горы без единой травинки, каменно-рыжей, в клубах гонимой западным ветром пыли, зловещей глыбы нелепо вспучившейся земли. У ее подножия шумели крохотные, как в телевизоре, человечки, различимые только по одежде
   — кто в белом, кто в черном.
   — Голгофа, — догадалась Янина.
   — Я понял это по возвращении, а там мы называли ее Calvus.
   — Вы знаете латынь?
   — Конечно нет. Но там мы все говорили по-латыни, как сейчас по-английски.
   — Calvus — «темя», «лысый», — перевел Шпагин. — Вероятно, «лысая гора». По-арамейски — Голгофа. А кто это «мы»?
   — Солдаты из преторианской когорты, — пояснил Смэтс. — Сначала я не сообразил, кто я и где, обалдело смотрел на свои почему-то голые ноги в зарубцевавшихся шрамах, жилистые ноги бегуна или велосипедного гонщика. С моими, инспекторскими, у них не было ничего общего, но, вероятно, что-то от инспектора Смэтса осталось во мне и откликнулось удивленно и встревоженно на это внезапное перемещение во времени и в пространстве. Потом это «что-то» погасло. Я уже был римским солдатом, старым поседевшим волком, отшагавшим тысячи миль по колониальным дорогам империи. Таких, как я, было много — с двадцатипятилетним армейским стажем, собранные в легионах подальше от Рима. Что я помнил тогда, сейчас забылось — должно быть, разные страны и дороги, голые трупы, содранные одежды и кровь повсюду одного цвета. Помню только, как стояли там под дьявольским солнцем в одних набедренных повязках, как дикари, с дротиками, сбросив все железное, нестерпимо раскалившееся на солнце, — панцирь, шлем, поножи, даже мечи. Рубахами, смоченными в теплой тухлой воде из поднятой на гору бочки, повязали головы и проклинали все и всех — императора и богов, прокуратора и повешенных, которых почему-то было велено охранять от толпы внизу, чтоб не отбили. А кому нужны три полутрупа, распятые на столбах на вершине горы?
   — На крестах? — полувопросительно уточнила Янина, выросшая в католической семье и с детства помнившая все евангельские подробности.
   Смэтс расхохотался громко, сытно, самодовольно.
   — Наша юная гостья из красной Варшавы, по-видимому, неплохой знаток христианской догматики. Но все это вранье, мисс. Накануне поездки, в гостях у Корнхилла, епископ Джонсон назвал меня богохульником потому, что я усомнился в истинности четырех евангелий. Сказал, что это комиксы первого века с героем-суперменом Христом. Так и оказалось, когда Бог сподобил меня увидеть все это воочию. Ну, Бог там или не Бог, только я был трезв и не накурился какой-нибудь дряни, а видел все это, как вас, даже отчетливее: свету по крайней мере больше было. Но не было ни крестов, ни Христа. Стояли обыкновенные столбы с перекладинами в виде буквы "Т", врытые за ночь нашими же солдатами; никто столбов на себе не тащил — их привезли на длинных низких повозках те же солдаты из претории и за весь труд не получили ничего, кроме одежды казненных. А это тряпье не купили бы даже нищие у городских синагог: вешали ведь простолюдинов, мятежников, партизан по-нашему, убивших несколько дней назад императорского курьера из Рима. Прокуратор так разгневался, что судил их сам без синедриона, осудил и — бац! — на виселицу с перебитыми суставами. Никого не помиловал, никого не обменивал, рук не мыл. Это я все уже после скорректировал, а тогда даже не интересовался — висят трое голых с дощечками на груди и смерти не просят, потому что уже кончились на таком солнцепеке.
   — Вы говорите: дощечки на груди, — заинтересовалась Янина, — а у среднего дощечка с надписью «Царь иудейский»?
   — Одинаковые у всех троих. А что написано, не уразумел по неграмотности. Тем более по-гречески и по-арамейски, а по-латыни центурион прочел: tumultuosi — по-нашему «мятежники».
   — Ну а Христос?
   — Я же сказал, что Христа не было. Он на картинках тощий, с черной бородкой, а посреди висел рыжий верзила с желтым пухом на лице и заячьей губой. Голого его можно было в зоопарке показывать вместо гориллы. Звали его Вар для краткости, а уже дома, заглянув в Библию, я догадался, что это Варавва. Не освободил его, значит, Пилат, а повесил для острастки. А как орали внизу, даже на горе было слышно. Выскочил один в черной хламиде до колен, прорвался сквозь заслон конников и побежал вверх, вопя: «Горе вам, горе! Еще придет час вашей гибели». Я толкнул его легонько дротиком в грудь, он и затих. Жарко было, да и копье хорошо наточено. А туча шла и шла. Как мы ее ждали, как провиант в походе или глоток вина в таверне, когда отпускают в город. И грянул гром, совсем как в Библии, и хлынул ливень. Только я опять не промок, потому что он снова хлестал вокруг острова, а на белую пленку из коралла не попадало ни капли. Тут я сам себе или кто-то во мне говорит: «Прав был — вранье. Теперь убедился? История всегда писалась в чьих-нибудь интересах». Кто это сказал во мне, не знаю, только, пожалуй, все же не я и не тот римский солдат, что стоял под виселицами на вершине горы.
   Смэтс опрокинул бутылку в рот и облизал горлышко.
   — Поедете проверять? — спросил он.
   — Обязательно, — сказал Шпагин.

5. НИЧТО ИЛИ НЕЧТО?

   А что проверять? Магнитную аномалию острова? Его плоскую, едва возвышающуюся над океаном поверхность? Его мертвую мраморную белизну без единой горсточки песка или ила, где могло бы вырасти что-то зеленое и живое? Гладкое зеркало его крохотной бухты, куда почему-то не забегала волна и не долетал ветер? Здесь без присмотра и без привязи можно было оставить любое суденышко — в данном случае арендованную Смайли белокрылую четырехместную яхточку без мотора. Ее поставили у крутого среза стекловидного берега метра в полтора высотой, куда можно было легко взобраться, подтянувшись на руках. Так они и сделали, забрав с собой рюкзаки и палатку, — четверо аргонавтов, отправившихся на поиски чего-то неведомого, что не имело даже названия. Ничто или нечто, как сказал Шпагин.
   После встречи со Смэтсом и Пэрротом все четверо, обменявшись рассказами, до глубокой ночи просидели в саду отеля, пытаясь как-то суммировать и прояснить впечатления. Шел разговор, в котором столкнулись логика и растерянность, смятение перед необъяснимым и упрямство людей, для которых необъяснимое — пока еще только непознанное. Чья-то мысль перебивала встречную, новое предположение исключало только что высказанное, что-то отбрасывалось, что-то оставалось, формируя пока еще неопределенную, еще не прояснившуюся гипотезу.
   — О магнитной аномалии говорить рано. Ее надо проверить.
   — А почему обязательно аномалия? Может быть, просто магнитные бури? Я не специалист, но даже из популярной литературы известны случаи разбушевавшейся магнитной стихии — авиакатастрофы, обрыв телеграфной связи, паразитные токи в электропередачах.
   — Не верю я в магнитные бури. Они здесь постоянны или цикличны.
   — Теоретически допустимо изолированное магнитное поле…
   — Но оно не может быть источником подобных галлюцинаций.
   — Почему? Как действует постоянное магнитное поле на психику человека — вопрос изученный. Действует.
   — Тогда надо предположить разумный индуктор. Не понимаете? Да просто потому, что галлюцинации возникают как образный или словесный отклик на мысль, возникшую в сознании объекта галлюцинации. Иногда такой отклик подтверждает эту мысль, иногда ее корректирует или опровергает. Возникает как бы раздвоение личности, в котором одна часть воспринимает чье-то разумное вмешательство. Может быть, это спор сознания и подсознания?
   — У Смэтса — да. Допускаю. Накануне поездки он поспорил с епископом об истинности евангелий. Галлюцинация — образ где-то прочитанного или услышанного, подкрепляющего его тезис об их неистинности. Голос внутри — второе "я". То же и у Смайли, когда он вспомнил о медной лопате. Сознание и подсознание. Может быть. Не исключено.
   — О лопате я действительно вспомнил, но кто-то сказал мне, что это разумно, хотя и бесполезно. И предложил мне снести парней в лодку. Не думаю, что это был я.
   — Бывает. Раздвоение личности. Такое же, как у Смэтса.
   — А у Пэррота?
   — И у Пэррота. Сознание и подсознание. Божий слуга и Бог. Распад психики уже начался на острове, а может быть, и раньше. Слуховая галлюцинация — только симптом уже начавшейся душевной болезни.
   Тезис душевной раздвоенности яростно защищал Шпагин. Сомневающаяся Янина тотчас же уловила противоречие.
   — А при чем здесь разумный индуктор?
   — Он и угадал симптом будущего религиозного помешательства. Помните предупреждение «Бога» о необратимых изменениях в сознании и мышлении? Отклик в подсознании только для Пэррота был Богом. Фактически это была разумная мысль извне, выраженная к тому же языком, совершенно не свойственным Пэрроту.
   — Параметры… — усмехнулся Смайли. — Даже я бы так не сказал.
   Мало говоривший Рослов задумчиво прибавил:
   — А вы помните слова: «оптимальное координирующее устройство со многими параметрами»? Это очень точное математическое выражение идеи Бога, кстати у кого-то заимствованное… Отсюда вывод: «разумный индуктор» Шпагина — математик.
   — Может быть, Пэррот все-таки это слышал где-нибудь раньше? — предположила Янина. — Возникала же такая мысль? Возникала. Зря ее опровергли. А если еще раз придирчиво разобраться: мог он это слышать или нет?
   — Где?
   — В холле отеля, в баре, в харчевне. Мало ли где! Может быть, в роли лодочника ездил с кем-нибудь на экскурсию. Может быть, наняла его какая-то компания. Трудно предусмотреть все человеческие пути и перепутья даже у такого человека, как Пэррот. В конце концов, подслушал чей-нибудь разговор в лечебнице.
   — И запомнил, не переврав?
   — Причуды памяти.
   — Вероятность не большая, чем у «разумного индуктора», — сказал Рослов.
   — А вероятность Голгофы у Смэтса? — вставил Смайли. — Откуда такие подробности, которых даже в Библии нет? Мог он это придумать, прочесть об этом, в кино увидеть, услышать от кого-то? Не думаю. Я его давно знаю. Умен, но необразован, выбился из постовых. Откуда он знает латинские слова и названия, о чем говорили римские солдаты в Иерусалиме, как одевались, что думали? Из книг? Боюсь, что в здешней городской библиотеке вы ничего похожего не найдете. Да он ничего и не читает, кроме детективов и комиксов. А в евангелиях написано не так и не то. Где-нибудь слышал? От кого? От барменов и рестораторов, у которых брал взятки? Или у скупщиков краденого? Нет, мисс, не верю я в его «причуды памяти». Не та память!
   Так они и не договорились, условившись продолжить разговор тотчас же по прибытии на остров, а до тех пор молчать, благо уже поутру возникла новая тема. Новость выложил Смайли в открытом море, когда яхта пошла с попутным ветром и капитанские его обязанности не требовали сложных маневров с парусом. Оказалось, что накануне, после разговора в саду отеля, у него в номере ожидали гости: «знакомые парни из Штатов, которым не нужен полицейский, чтобы открыть дверь без ключа или произвести обыск без ордера».
   — Кто же именно? — поинтересовался Рослов.
   — Не будем уточнять, — поморщился Смайли. — Считайте, что визит их не обязателен, но удивить не может. Не удивился и я, хотя они сидели за моим столом и пили мое виски. «Присаживайся, — говорят, — будь хозяином». Я присел: «Чем могу?» — «Выкладывай, — говорят, — все, что знаешь: с кем едешь, их намерения, цель, кто разрешил и тому подобное». В ответ я посоветовал им прочитать нью-йоркские газеты за месяц, где они найдут о вас потрохов на целую книгу, а едете вы изучать магнитную аномалию в районе «белого острова», на что имеется соответствующее разрешение губернатора и полиции. «Все это мы знаем, — говорят, — а что везете, какую технику?» — «Никакую, — удивляюсь я, — а что они в Лондон везут, в чемоданах у них посмотрите. Вы это умеете». Ухмыльнулись: «Уже посмотрели».
   — А я ничего не заметила, — удивилась Янина. — И в шкафу, и в чемодане
   — все в порядке.
   — Я не проверял, но, в общем, следов обыска не заметил, — подтвердил Шпагин.
   — Люди опытные, — сказал Смайли, — заметных следов не оставляют. А чтоб незаметные обнаружить, особая проверка нужна. Спичку где-нибудь в вещах положить или ниточку, а потом как следует посмотреть, не сдвинута ли.
   Рослов промолчал. Он все заметил и не удивился. Кто-то должен был проявить интерес к их поездке, и от ее результатов зависело, будет ли он повышен или понижен в дальнейшем. В том секторе мира, где они находились, наука неотделима от интересов монополий, и любое мало-мальски значительное открытие не будет обойдено вниманием «парней», подобных ночным визитерам Смайли. Рослов просто не думал об этом, он даже рассказ Смайли слушал не очень внимательно, заинтересованный только в одном — в ожидающей их загадке, ключа к которой, казалось, не было. А вдруг был? Самые невероятные предположения сталкивались в сознании, высекая искры такой смелости и безумия, что он даже не решался поведать их спутникам. А остров уже виднелся и манил издали — белая тарелка на густой синьке моря, вместилище тайн и опасностей. Казалось, только ступи на эту белую гладь, и тайны начнут свое грозное шествие.
   Взобравшись на мокрую коралловую горку и укрепив палатку на оставшихся от прежней экскурсии Смайли больших медных крючках, наши путешественники разочарованно убедились, что чудеса передумали и не желают себя обнаруживать. Помолчали, подождали минут десять в спасительной тени и недоуменно переглянулись. Жестянки с пивом, без труда извлеченные из рюкзаков, не прыгали и не приклеивались друг к другу, нож Смайли лихо кромсал сыр и не стремился вырваться, и даже часы ходили по-прежнему. Не только магнитных бурь, но даже крохотной магнитной тяги не замечалось. И видений не было — ни снов, ни миражей. Отлично просматривались лазурный купол неба без единого облачка, синее зеркало океана, рыжие гребни волн, бегущих по скошенной поверхности рифа, и белая стекловидная горка с робинзоновской палаткой над бухтой.
   — Н-да, — сказал Шпагин по-русски, — кина не будет.
   Рослов и Смайли молчали, каждый по-своему: Рослов — задумчиво, Смайли — смущенно, как устроитель концерта, на который не прибыли обещанные знаменитости.
   — Одно странно, — заметила вскользь Янина, — чаек нет. Ни одной.
   Никто не ответил. Шпагин вздохнул, поморщился и снял шлем.
   — На кой ляд эта штука… — продолжал он по-русски и тотчас же перевел для Смайли: — Вы понимаете, Боб, вещица, мягко говоря, едва ли нужная, да и неудобная.
   — Согласна, — подхватила Янина и сбросила шлем. — Я в нем как в кастрюле.
   Но Смайли шлема не снял. Сидел вытянувшись, похожий на мотогонщика. Неожиданная обычность острова, словно исподтишка насмехающегося над ними, его растревожила. Неужели русские ничего не увидят, а он останется в дураках? А может быть, чудеса происходят не постоянно, а циклично? Может быть, сейчас некий антракт, пауза, когда хитряга остров по-человечески отдыхает от всяких чудес?
   — Я бы не рисковал, друзья, — сказал он. — Кто знает, что может случиться через четверть часа? Пиратов я тоже не сразу увидел.
   В шлеме сидел и Рослов — он попросту забыл об этом тяжелом и неудобном изобретении «капитана». Он ждал чего-то бессознательно, безотчетно, напрягаясь всем существом своим.
   «Ты думаешь, шлем предохранит тебя от контакта?» — спросил его кто-то неслышно, безмолвно, откликнувшись где-то в сознании, как эхо. «Для нас не имеет значения диамагнитность покрытия. Есть прямая связь с твоей психикой. В конце концов, человеческий мозг — это только информационная машина, подчиняющаяся всеобщим законам управления и связи». — «А как же с обратной связью?» — мысленно спросил Рослов, не зная, кого и зачем, но спросил первое, о чем мог подумать в этой ситуации кибернетик. «Обратная связь — это наш сигнал, непосредственно воспринятый твоими рецепторами». — «Где же эти рецепторы?» — «В твоем сознании. Неужели математику не ясно, что любая информация может быть принята и передана без дистанционных датчиков?» — «Вы имеете в виду зрение и слух?» — осмелился спросить Рослов. И получил ответ: «Нам они не нужны». — «А кто это „мы“?» — «Мы» или "я" — по существу одно и то же. Если для общения тебе удобнее единственное число — пусть буду "я". Но у меня нет личности. Вернее, нет компонентов, формирующих это понятие".
   Весь этот мысленный спор Рослов провел сидя, скрестив ноги, как йог в трансе, неподвижно, сосредоточенно, полузакрыв глаза. И вдруг услышал крик Шпагина и тревожный вопрос Янины:
   — Что с тобой?!
   — Где вы, Анджей?
   — Началось, — сказал он, — я уже разговариваю.
   — С кем?
   — С Богом, — сказал Рослов, — с той самой загадочной системой, которая объявляет себя экстремальной.
   «Пэррот — ничтожество, — снова услышал он беззвучный Голос. — Я прекрасно знаю, что Богом никто из вас меня не считает. Ничто или нечто?»