– А ты?
   – А чего я? Без крыши над головой не останусь. – Лиза кивнула на старый дом. – Вон ведь ты какой дворец отгрохал. Да его не то что на мой век хватит – ребятам моим останется. А покамест я и у Семеновны в доме поживу – все равно пустой стоит.
   Григорий согласно закивал – для этого все хорошо, что бы ни сказала и ни сделала Лиза.
   – Я уж и так и эдак, ребята, прикидывала, ночи ни одной не сыпала – все об этом доме думушка, ну все худо, все не так. Господи, да помру я, что ли, без дома! Мне само главно – чтобы дом целехонек был, чтобы память о тате на земле стояла. Верно, Петя, я говорю?
   Вот теперь Петр понял все. Понял – и такое вдруг ожесточение охватило его, что он взмок с головы до ног. Ну почему, почему она всегда уступает, жертвует собой? Отдать свой дом каким-то подлецам просто так, за здорово живешь… Да что же это такое? А с другой стороны, он и понимал свою сестру. Можно отсудить дом. Все можно сделать, на все есть законы – и Нюрку Яковлеву с Борькой из дома выгнать и Егоршу обуздать. Да только она-то, сестра, живет по другим законам – по законам своей совести…
   – Ну, достанется же нам опять от Михаила! – сказал Петр.
   – А я уж подумала об этом, Петя. Ну только что мне с собой поделать? Не могу же я с тем судиться?
   – Ну правильно, правильно! – живо поддержал сестру Петр. Ибо как бы там ни бесился Михаил, а самочувствие сестры ему было дороже всякого дома.
3
   Сколько дней она не хаживала по деревне, сколько дней бегала задворками, не смея взглянуть людям в глаза? Полторы недели? Две? А ей казалось, целая вечность прошла с того часа, как она, наскоро поскидав на Родькину машину самые нужные вещишки и одежонку, выехала из ставровского дома. Зато теперь, когда она знала, что ей делать, она больше не таилась. Среди бела дня шла по Пекашину.
   Жарко и знойно было по-прежнему. Кострищами полыхали окна на солнце, душно пахло раскаленной краской. Все под краску теперь берут: обшивку дома, крыльцо, веранду, оградку палисадника, культурно, говорят, жить надо, по-городскому. А она кистью не притронулась к ставровскому дому. Все оставила, как было при Степане Андреяновиче и снаружи и внутри. Чтобы не только вид – запах у дома оставался прежний. И тут ее прошибло слезой – до того она истосковалась по дому, по своей избе, по всему тому, что свыше двадцати лет служило ей верой и правдой.
   Она выбежала на угорышек у нового клуба, привстала на носки – и вот он, дом-богатырь: за версту видно деревянного коня.
   И она с жадностью смотрела на этого чудо-коня, летящего в синем небе, ласкала глазами крутую серебряную крышу, зеленую макушку старой лиственницы и шептала:
   – Приду, сегодня же приду к вам. Вот только схожу к Пахе и приду…
   Паха Баландин со своей семьей чаевничал. Семья у него немалая. Пять сыновей при себе да два сына в армии. Самому малому, сидевшему на коленях у отца, не было, наверно, еще и года, а у Катерины, как отметила сейчас про себя Лиза, уже опять накат под грудями.
   – Садись с нами чай пить, – по деревенскому обычаю пригласила хозяйка гостью к столу.
   – Нет, нет, Катерина Федосеевна. Мне бы Павла Матвеевича. С Павлом Матвеевичем хочу пошептаться.
   – Пошептаться? – Паха широко оскалил крепкие зубы с красными мясистыми деснами. – А Павел-то Матвеевич захочет с тобой шептаться?
   – А не захочет шептаться, можно и собранье открыть. У меня от жены секретов нету. – И тут Лиза выхватила из-под кофты бутылку белой – нарочно прихватила в сельпо, чтобы Паха податливее был, – поставила на стол.
   Паха завыкобенивался: один не пью, и Лиза – дьявол с тобой! – осушила целую стопку.
   Осушила и больше хитрить не стала – пошла напролом:
   – Сколько ты, Павел Матвеевич, за верхнюю-то избу тому выложил?
   – Кому тому? Суханову? А тебе какое дело?
   – Дело, раз спрашиваю. Хочу деньги тебе вернуть. – Лиза и на это решилась. Есть у нее на книжке пятьсот рублей, за корову когда-то выручила неужели ради дома пожалеет?
   Паха захохотал:
   – Не ерунди ерундистику-то! Ротшильд я, что ли, деньгами-то играть?
   – Ладно, – сказала Лиза, не очень рассчитывавшая на такой исход, – раз совести нету, бери боковуху.
   – Боковуху? Это твое-то гнилье? Ха-ха! А ты, значит, барыней в перед? Ловко!
   – Да ведь дом-то мой! Я и так себя пополам режу. А ты сидишь расхохатываешь…
   Глазом не моргнул Паха. Хлопнул еще полнехонький стакан ейного вина, обвел хмельным взглядом притихших за столом ребят:
   – Глупая баба! У меня на плане-то знаешь что? Проспект Баландиных. Каждому сыну дом поставить. Да! В деревне хочу деревню сделать. Чтобы Баландины – на веки вечные! Понятно тебе, нет, для чего живу?
   Захлюпала, заширкала носом Катерина. Возражать мужу не осмелилась, но и разбойничать с ним заодно не хотела. А вслед за матерью заплакали и ребята.
4
   Она не пошла к ставровскому дому. Сил не было глянуть в глаза окошкам, встретиться взглядом с крыльцом, с конем, которых она предала. Но и домой к своим братьям и детям ей тоже сейчас ходу не было. Не совладает с собой, разревется – что будет с Григорием?
   Спустилась под угор, побрела к реке. Старая Семеновна все, бывало, в молодости ходила на реку смывать тоску-печаль (непутевый мужичонко достался) – может, и ей попробовать? Может, и ей полегче станет?
   Вслед ей с горы тоскливо, с укором смотрел деревянный конь – она спиной чувствовала его взгляд, – старая лиственница причитала и охала по-бабьи, баня и амбар протягивали к ней свои старые руки… Все, все осуждали ее. И она тоже осуждала себя. Осуждала за горячность, за взбрык, за то, что так безрассудно бросила дом: ведь потерпи она какую-то неделю да прояви твердость – может, и опомнилась бы Нюрка, сама забила отбой.
   Вертлявая, натоптанная еще Степаном Андреяновичем и Макаровной дорожка вывела ее к прибрежному ивняку. На время перестало палить солнце – как лес разросся ивняк, – а потом она вышла на увал, и опять жара, опять зной.
   И она стояла на этом открытом увале, смотрела на реку и глазам своим не верила: где река? где Пинега?
   Засыпало, завалило песком-желтяком, воды – блескучая полоска под тем берегом…
   Долго добиралась Лиза до воды, долго месила ногами раскаленные россыпи песков, а когда добралась, пришлось руками разгребать зеленую тину, чтобы сполоснуть зажарелое лицо.
   Она села на серый раскаленный камень и заплакала.
   Каждую весну, каждое лето миллионы бревен сбрасывают в реку. Тащи, волоки, такая-разэдакая, к устью, к запани, к буксирам. А силы? Какие у реки силы? Откуда, от кого подмога? От малых речек, от ручьев? Да они сами давно пересохли – все леса на берегах вырублены. Вот и мытарят, вот и мучат все лето бедную. Пехом пропихивают каждое бревно, волоком, лошадями, тракторами. Боны-отводы в пологих берегах и на перекатах ставят, а там, где боны, там и юрово, там и крутоверть песчаная…
   Ни одна рыбешка не взыграла в реке. И Лиза подумала: да есть ли в ней она вообще? Может, вымерла, передохла вся?
   Вдруг гром, грохот расколол сонную речную тишь, каменным обвалом обрушился на нее: офимья, или амфибия по-ученому, почтовый катер-вездеход, похожий на ярко раскрашенную лягушку. Вынырнул из-за мыса, вмиг взбуровил, взбунтовал воду у ног Лизы – возле самого берега, чуть ли не по суше проскакал. Высунувшийся из окошка молодой паренек со светлыми, распластанными по ветру волосами помахал ей рукой, оскалил зубы в улыбке: рад, доволен дурачок. А чему радоваться-то? Из-за чего скалить зубы? Из-за того, что реку замучили, загубили?
   Ей было чем вспомнить Пинегу. Она-то на своем веку испила из нее радости, попользовалась от ее щедрот и милостей, в самые тяжкие дни шла к ней на выручку.
   Бывало, в войну ребята приступом приступят: дай исть, дай исть! – хоть с ума сходи. А пойдемте-ко на реку! Мы ведь сегодня еще у реки не были…
   И вот забывался на какое-то время голод, снова зверята становились детьми. А потом, когда подросли немного близнята, Петька и Гришка, Пинега стала для них второй Звездоней: с весны до поздней осени кормила рыбешкой, Да еще и на зиму иной раз сушья оставалось.
   Мать, мать родная была для них Пинега, думала Лиза, а кем-то она станет для ее детей, для Михаила и Надежды?



ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ



1
   Черно-пестрая Звездоня, весело блестя на утреннем солнце крутыми гладкими боками, выкатила из красных ворот, встала посреди дороги и давай трубить в свою трубу.
   – Иди, иди, глупая! Кто тебе откликнется? Во всем околотке ты, да я, да мы с тобой…
   И вот так одна-одинешенька и поплелась в поскотину.
   Прошла одно печище, говоря по-старому, прошла другое и только у Мининых обзавелась товаркой – комолой малорослой Малешей. Потом через несколько домов выпустили еще одну коровенку от Васьки-лесника – Красулю, или Полубарыню, как ее больше зовут в Пекашине, по прозвищу хозяина, потом братья Яковлевы, рабочие с подсочки, сразу две головы подкинули, потом была Пловчиха Лобановых (в Водянах куплена, где все коровы плавают, как утки), а всего к концу деревни собралось четырнадцать буренок. Четырнадцать буренок на деревню в двести пятьдесят дворов! А ведь еще каких-нибудь лет десять назад в сто с лишним голов стадо было. По деревне идет-топает – праздник, стекла в окнах дрожат. А рыку-то сколько, музыки-то коровьей!
   Михаил не стал спускаться к Синелые. Пристроился к обвалившейся изгороди у спуска с пекашинской горы, неподалеку от заколоченного дома Варвары, и долго провожал глазами красное облако пыли, в котором взблескивали то рога, то копыта. Снова отчетливо разглядел свою корову, когда стадо перевалило через Синельгу.
   В память той незабвенной кормилицы, которая выручала пряслинскую семью всю войну, Михаил всех своих коров называл Звездонями, хотя ни одна из них не походила характером на ту военную Звездоню. Та, бывало, проводи ее хозяин до поскотины, глотку бы надорвала от своей коровьей благодарности, а эта не то что мыкнуть – головы не соизволила повернуть на прощанье.
   Да, подумал он с ухмылкой, в войну и коровы-то сознательнее были…
   Все-таки убей его бог, если он что-нибудь понимал в этой коровьей политике. Всю жизнь, сколько он себя помнит, войной шли на корову колхозника. Налогами душили – отдай задарма триста пятьдесят литров молока, – покосов не давали, контрабандой по ночам траву таскали. Частная собственность! Зараза и отрава…
   Нет, извините, только дураки с портфелями так думают. А партия прямо сказала: не помешает лишняя корова, лишняя овца. Заводи. И насчет кормов никаких препятствий нету.
   И тут Михаил по привычке мысленно заспорил уже с местными умниками. Прошлой осенью, когда Виктор Нетесов повез свою коровенку в район в госзакуп, он, Михаил, и спроси:
   – А как же ты, Витя, без молока-то будешь? У тебя ведь как-никак двое под стол ходят.
   – Это с чего же я без молока буду? – кивнул на совхозный коровник. – А там рогатки для чего?
   – Да ведь те рогатки, парень, испокон веку на государство работают.
   – Ничего, ежели надо, чтобы я на земле работал, будут и на меня работать.
   И верно, разрешили теперь продажу молока для совхозников. По утрам вся деревня со светлыми ведерками к сельпо стекается. И час и два стоят, до тех пор, пока молоко не привезут. А молока нету – и на работу не спешат. Вот какие времена настали в Пекашине.
   А может, так и надо, подумал Михаил. Конечно, покупное молоко против своего вода, да ведь корова – это каторга. Все лето только и забот, только и хлопот что о сене. Такие старорежимные ослы, как он, тянут еще по привычке этот воз, а разве нынешняя молодежь, все эти механизаторы будут с коровой возиться? Тот же Виктор Нетесов как живет? По-городскому. Сколько положено часов по закону, отработает на совхозной работе, а дальше извините – знать ничего не хочу.
2
   Торопиться домой было не к чему: не все ли равно, где и как время убивать? Да и Раиса еще на работу не ушла. А раз не ушла – опять руготня. Это уж обязательно. Давно прошли те золотые денечки, когда Раиса и на работу провожала его в обнимку и с работы встречала в обнимку.
   Михаил порысил в кузницу: еще в мае заказаны Зотьке скобы для дровяника (верхняя обвязка у столбов сдала) – сколько будет копаться?
   Старой кузницы, кривобокого, наполовину вросшего в землю сараишка с черными обгорелыми стенами, в котором они когда-то с покойным Николашей из разного хлама собирали сенокосилку, давно уже нет. Вместо нее – дворец. Толстые кирпичные опоры по углам, электричество – не надо надрываться, вручную мехи качать, только кнопку нажимай, уголь каменный вместо древесного… Все новое.
   Но и порядки тоже новые. Бывало, в старенькой колхозной кузне самый-пресамый азарт в это время. Кузнец за ночь силенок поднакопил – просто пляшет вокруг наковальни. А нынче вокруг чего пляшет Зоть-ка? Вокруг бутылки. Очередную совхозную годовщину справляет.
   Три года назад не подумали хорошенько, объявили совхозы в самое страдное время – думали, трудовой подъем будет, кормов с радости нароют горы. А люди с радости за бутылку. Неделю обмывали, как выразился Петр Житов, "переход на высший этап" да неделю свою домашнюю канцелярию в порядок приводили. Потому что совхоз – это не только денежка в лапу, но и пенсия. А пенсия – это справки, куча бумаг и бумажек, где и когда работал. В общем, в ближайшую весну пятнадцати коров из-за бескормья недосчитались – вот во что обошелся "переход на высший этап" для Пекашина.
   Михаил пошел на развод. Каждое утро, как вернулся из больницы, беспокойно себя спрашивал: чего же ему не хватает? Почему все кажется, что что-то забыл, не сделал самого главного? И вот сейчас вдруг понял: развода не хватает. Людей.
   Быстро привились у них эти разводы, эти ежедневные сходки перед работой. Пока то да се, пока сборы да разборы, пока каждому наряд дадут, всего наслушаешься, все самые последние пекашинские новости узнаешь.
   Михаил попервости начертился напрямик: метров сто от кузницы до зернотока, где летом бывают разводы, – но пришлось сразу же выбираться на дорогу. Легче зимой по целине, по снегу протопать, чем сейчас по песку, размолотому машинами: пыли – как на Луне. Даже постройки обросли пылью, как мохом.
   Страсть сколько наворочено этих построек в Пекашине за последние годы. Бывало, на задворках напротив маслозавода что было? Коровник возле болота, конюшня, бывшее гумно, сколь-то банек по-черному, а остальное – песчаный пустырь, пекашинская Сахара, как говорит Петр Житов. Место, где зимой объезжают молодых лошадей.
   Теперь на пустыре с лошадками не порезвишься. Пилорама, мельница, электростанция, всякие мастерские, гаражи, зерносушилка, склады – не пересчитать всего, что понастроено. И это, конечно, хорошо – какой дом без хозяйственных построек! Да только вот чего Михаил никак не может взять в толк: совхоз-то убыточный! В прошлом году государственная дотация составила двести пятьдесят тысяч. Два с половиной миллиона по-старому.
   Таборскому весело:
   – Не переживай! Слыхал насчет планово-убыточных предприятий? Ну дак мы в этот разряд зачислены. А чего ты хочешь? Первые шаги совхоз делает. Так что по закону, не контрабандой живем.
   Ладно, по закону, не контрабандой. Но ведь не можем же мы все время на иждивении у государства быть!
3
   Не густо было под навесом у зернотока: два старика пенсионера да три пенсионерки. Эти по колхозной привычке приперлись ни свет ни заря – с малых лет в башку вбито: страдный день зиму кормит.
   Илья Нетесов, как всегда, пришел во всеоружии – топор, вилы, грабли: на любую работу посылай. И допотопная Парасковья-пятница с граблишками. Только зря они, и Илья и Парасковья, наминают старые ноги. Нет для них теперь работы. На дальние покосы ехать сами по себе, то есть единоличниками, как это сейчас принято, не могут, а в мехзвено, где трактора да всякие машины, кто их возьмет? Только в те дни, когда получка в совхозе, да загул, да сено под горой гниет, – только в те дни выпадает им праздник. Тогда – давай, ветераны, тряхнем стариной!
   Михаил с ходу махнул всем пятерым здоровой рукой, сел на свое кресло увесистую лиственничную чурку. Много этих кресел под навесом, и все разные: у кого ведро старое, у кого ящик, прихваченный от сельпо, у кого бочка из-под бензина, а у кого и просто бревешко или жердинка – кто как постарался. Был даже один камешек эдак пудиков на двадцать – Коля-фунтик на тракторе от реки привез. Для форсу, понятно.
   – Что-то не очень торопится его величество, – усмехнулся Михаил, закуривая.
   Илья Нетесов и Парасковья ухом не повели: не чуют, хоть из пушки пали. А Василий Лукьянович, тот только сплюнул: двадцать лет человек прожил в городе, а все равно не привык к городским порядкам.
   Зато вчерашние колхознички ох как быстро усвоили эти порядки! Каждый год перед страдой объявляют приказ под расписку: в семь часов выходить на работу. Прочитают, распишутся, а придут в восемь.
   Первым появился Виктор Нетесов, и это означало: восемь. Из минуты в минуту – можешь на часы не глядеть. Весь какой-то не по жаре свежий, чисто выбритый, подтянутый. Под навес не зашел, а молча кивнул всем сразу и к своей машине: с вечера еще договорился с бригадиром, что делать.
   Да, этот не работяга, а рабочий, подумал Михаил и сразу оживился, заслышав железный перезвон щеколд и кованых колец в воротах и дверях ближайших домов.
   Это всегда так. Словно выжидают, словно высматривают пекашинцы из своих окон, когда пройдет мимо зернотока Виктор Нетесов, и только тогда вслед за ним повалят сами. Дорог не признают, от каждого дома тропа натоптана. И вот запылили, задымили в десять – пятнадцать троп сразу – самый большой околоток теперь вокруг бывшего пустыря. Потом вскоре затрещали мотоциклы – это уже молодежь. За шик считается прикатить на работу на железном конике. А потом уже цирковой номер – Петр Житов на своей «инвалидке» пожаловал. Да не один, а с Зотькой-кузнецом: не иначе как в надежде раздобыть пятак на опохмелку.
   Шумно, говорливо стало под навесом. В одном углу схватились из-за расценок, в другом спор насчет космоса, а большинство перемалывало вчерашний день – совхозную годовщину.
   Митя-зятек, из приезжих, прозванный так за то, что сам по виду воробей, а бабу отхватил пудов на шесть (для того чтобы поправить свою породу, как он выразился однажды сам), – Митя-зятек рассыпался подзвонком:
   – А у меня, мужики, супружница попервости ни в какую: сперва службу сослужи, а потом «бомбу».
   – Ну и сослужил, Митя? – скорчил сухую рожу Венька Иняхин. Этот любой разговор на жеребятину переводил.
   – Сослужил, – простодушно ответил Митя. – Сбегал на реку. Три окушка ничего, годявых принес.
   Митя не врал. Ни для кого сейчас нет рыбы в Пинеге из-за этой жары, а Митя окуней берет голыми руками – Михаил сам видел. Забредет это на луду, на камешник, туда, где окунь держится, руки до плеча в воду и шасть-шасть вверх по течению, а потом раз – как капкан сработали руки, и вот уже красноперая рыбина в воздухе.
   – Ну а после-то «бомбы» что было, Митя? – не унимался Венька. – Сенцо але кроватка?
   Белобрысенькая Зоя-зоотехник – за спиной у Михаила стояла – тихонько отступила в сторону: поняла, какая сейчас служба пойдет.
   Но тут ударила в свои струны Суса-балалайка. Михаил давно уже заметил: строгость на себя напускает (и лоб свой прыщеватый хмурит и губами перебирает)– верный признак того, что на речу себя настраивает, и вот взыграла:
   – У нас, товарищи рабочие, худо выполняется важнейшее постановление… в части увеличения скота в личном пользовании.
   – Это чего, Сусанна Федоровна? – удивленно раскрыл рот Филя-петух. Опять, значит, чтобы коров у себя заводили?
   – Совершенно верно, товарищ Постников. Подсобное хозяйство колхозника и рабочего – это важный резерв увеличения сельскохозяйственной продукции в стране…
   – Интересно, интересно! – сказал Михаил.
   – Тебя это, Пряслин, не касается. Ты это постановление хорошо выполняешь.
   – Нет, касается! – Михаила – в жару, в засуху – так всего и затрясло. А пять лет назад что ты бренчала? Корова картину нам портит… Грязь да вонь от коровы… Культурно жить не дает…
   Суса будто не слышала. Отыскала глазами Зою-зоотехника – и к ней как секретарю комсомольской организации:
   – Ты, товарищ Малкина, думаешь, нет чего? У нас двадцать восемь комсомольцев налицо, большая сила, а где ваша авангардная роль в данном вопросе?
   – У них авангардная роль еще полностью по части сенотерапии не выполнена.
   Смех, хохот сразу в сорок глоток. Даже Петр Житов, только что вывернувшийся из-за угла с двумя холостягами в обнимку – кумачово-красный, с пронзительно-светлыми глазами (не иначе как только что отбомбились), – даже Петр Житов заржал. Потому что Таборский – это он, конечно, ввернул – попал в точку: непонятная какая-то привычка появилась у нынешней молодежи – как вечер, так и под угор на луг сено нюхать, хотя при нынешней жаре близко к этому сену подойти нельзя: как от печи, от зародов зноем несет.
   Суса не дрогнула, а и управляющему мозги вправила:
   – Тебе бы, товарищ Таборский, тоже не мешало сделать серьезные выводы. У кого до четырнадцати голов поголовье крупного рогатого скота в личном секторе доведено…
   Тут уж Михаил прямо заорал:
   – Оба вы хорошо поработали! А ты дак, Обросова, на каждом собранье: кончать надоть с частным сектором. С частным! А не с личным. Это ты сегодня с личным-то запела, потому что пластинку переменили, другой настрой балалайке твоей дали…
   – Попрошу без оскорблений, Пряслин! – предупредил Таборский.
   Кто-то было хохотнул – ловко, дескать, мазанули по Сусе, поубавили спеси, – но Михаилу было не до похвал. Вся жизнь, все муки и беды, весь бедолом, связанный с коровой, поднялся изнутри, и он отвел душу, все высказал, что думает про Сусанну и Таборского. И тут, конечно, заработала машина Таборского: один, другой кусанул Михаила, третий. Дескать, что ты навалился на Обросову? Разве не знаешь, что она не свою бочку катит, а указания выполняет?
   – Надо бы немножко-то учитывать, поскольку она линию проводит. – Это Максим Заварзин пробормотал. Один из немногих в деревне, с кем Михаил до сих пор ладил.
   – А ты не вертись, как навоз в проруби! – всыпал и ему Михаил. Сегодня одно, завтра другое… Так и будет всю жизнь?
   Таборский вмиг перестал улыбаться: политика! И уже не сказал, а врубил:
   – Совхозное дело у нас, Пряслин, молодое, и подрывать его тебе никто не позволит.
   – Я подрываю? Я? Ну это мы еще поглядим…
   – А я прямо тебе скажу, Пряслин, – Суса тоже в наступление пошла: Служила партии и буду служить!
   – А я кому служу? Не партии? Только вы мне голову не задуривайте: совхозное дело новое… Вишь как у вас все просто…
   Таборский не дал договорить Михаилу. Зычно, по-командирски рванул:
   – По коням, мальчики! Живо! А ты, Пряслин, до полного выздоровления запрещаю являться на развод. Понял? Страда у нас, а не говорильня. Рабочий график срываешь.
   Да, вот такой поворот дал всему делу Таборский: ты, мол, Пряслин, во всем виноват, ты, мол, нам палки в колеса суешь! И пока Михаил собирался с мыслями, люди уже встали.
   Потом вскоре заревели, зарычали моторы, и он с завистью начал смотреть на людей, бойко рассаживающихся по машинам.
4
   На медпункте, как всегда, в утренний час очередь. Жуть как пекутся о своем здоровье нынешние пенсионерки! Не ветошь, конечно, не двадцатирублевки – тем дай бог концы с концами свести. Нет, за здоровьем следят молодки. В пятьдесят лет нынче выходят бабы на пенсию в ихнем районе. В пятьдесят! Иные просто кровь с молоком, хоть замуж выдавай. Да и был в прошлом году в Водянах такой случай. Привезла девка из города жениха своей маме показать. Встретились, угостились, ночь переспали, а наутро жених ультиматум: на матери согласен жениться, а дочерь с глаз долой – смотреть не хочу!
   Михаил, как рабочий, сидел недолго – до выхода первой старухи.
   – Какова ноне? С настроеньем, нет?
   Симу-фельдшерицу в деревне побаивались все: хамло баба! До рук дело, пожалуй, не доходило, а запустить матом в больного, а тем более в пенсионеров, которых она терпеть не могла, – запросто.
   – А вроде нету большого-то настроенья.
   – С чего у ей настроенье-то будет? Полон хлев коз, а сено еще не ставлено. Поминала в прошлый раз.
   С Михаилом Сима тоже не церемонилась. Начала с больной руки бинт сдирать – как мясник с быка кожу. Не глядя.
   – Потише маленько…
   – Чего потише-то? Сколько еще будешь в куколку играть? – А потом увидела разбинтованную руку и глаза на взвод: – Ты чего это? Вредительством занимаешься?
   – Каким вредительством? Рехнулась!
   – Не вижу разве? Ты опять робил!
   Михаил не то чтобы для оправданья – просто так, по-человечески хотел объяснить: нет, мол, на свете страшнее муки, чем не работать, это сплошной ужас, а не жизнь, когда целый день ничего не делаешь, ну и начал он в последние дни больную руку на работу настраивать. А как же иначе? Надо же как-то вводить себя в прежние берега. Но Сима – глаза мутные, с красниной, в углах губ белая накипь – уже завелась не на шутку:
   – Ты думаешь, у нас тут шатай-валяй, шарашкина контора? А у нас тоже план и показатели…
   – А ты в нужник каждый день ходишь?
   – Чего?
   – Я говорю, в нужник ты каждый день ходишь? А еще спрашиваешь, почему человек без работы жить не может… Доктор называется.
   – Ну вот что, Пряслин! Я на тебя докладную куда надоть напишу. Ты мне ответишь, как оскорблять при исполнении служебных обязанностей! И биллютень как знаешь… Поезжай в район, раз не желаешь лечиться. А я тебе не частная лавочка, у государства на службе…