С той нечистой случки полгода минуло, как начались несильные рези в паху. Потом она похудела. За два месяца сбросила семь кило, да и прежде не была толстухой. Толстых баб презирала, но упитанные мужички-борова ей иногда нравились в охотку. Хлюст из Кишинева был похож на глиста: юркий, с плебейским похрюкиванием. От него осталась утренняя память, как от глотка одеколона.
   Она толком так и не поняла, какая у нее болезнь. Отлежавшись, отдышавшись, отстонавшись сквозь зубы, стала прикидывать. Если что-то венерическое, то почему ноги отнимаются, откуда худоба? Если рачок, почему нельзя иметь дело с мужчинами? Разве это заразное? И какой рачок, где? Белоголовая сволочь, врач-садист мямлил что-то неопределенное, с сочувствием, с улыбчивым прищуром, да она и не сумела расспросить подробнее: от страха потеряла самообладание. Одна мысль была: скорее домой, скорее укрыться в теплом, родном полумраке. Напоследок врач сказал: «Ничего страшного, чисто женское, но, возможно, придется оперировать». К этому тоже, дескать, надо быть готовой. Она последние пять лет так жить торопилась, так жадно куролесила, что совсем оказалась не готовой к страданию. Так стайер спотыкается на бегу под улюлюканье толпы, мордой в песок, и вдруг проникает слухом в гулкую тишину пространства, где любой звук нелеп и дик.
   Кошмарная новость обезволила ее. Еле-еле доплелась до кухни, до заветного шкафчика. Дрожащей рукой нацедила в чашку коньяку, опрокинула. От горла отзывно, мощно кольнуло в желудок.
   Петр Харитонович, вернувшись с работы, не признал жену. Он, правда, последнее время не очень к ней и приглядывался, бытовал суверенно. Давно они разбежались по разным комнатам и даже питались из разных кастрюль. Случайное «Здрасте!» по утрам, кивок с пожеланием спокойной ночи — весь круг общения. Петр Харитонович не держал зла на жену, сочувствовал ее земным, тяжелым хлопотам, но никак не мог выкинуть из головы генерала Первенцева, Василька, мордатого, вероломного друга. Елена стала ему чужая. Нет, не чужая, а не своя. Перестоялось тепло их единения, подкисло, подернулось ядовитыми парами. Будто не к этой красивой, умной женщине он долгие годы раболепно тянулся. Будто не от ее дыхания, улыбки, голоса млел. Не ею наслаждался. Не из ее рук принимал пищу. Будто не с ней зачал Алешу. Про ту он знал все подробно, на нее молился, а с этой, новой был мало знаком. С горестным, ревнивым недоумением представлял, как на ее упругие, приемистые бедра, одышливо пыхтя, карабкался настырный генерал…
   И вот наткнулся на кухне на пожилую, худущую женщину со сверкающим взглядом. Она притаилась в углу в странной, согбенной позе, словно к чему-то чутко прислушиваясь. Сидела в сумраке без света, на столе бутылка коньяку. Она частенько теперь попивала в одиночестве. А давно ли они бегали кроссы по утрам, молодые, полные душевной бодрости…
   — Ты чего? Заболела?
   — Ага, заболела.
   — Простудилась?
   — Ага, простудилась.
   — Лечишься по-народному?
   — Ага, по-народному.
   Хорошо поговорили, задушевно, и Петр Харитонович пошел в комнату переодеваться. Снял мундир, аккуратно развесил на плечиках в шкафу, облачился в старый тренировочный костюм, протертый на локтях. Присел с газеткой под торшером и ждал, когда Елена отбудет из кухни. У них установился уже некий ритуал необременительного добрососедства: старались не толочься вместе на кухне. Он чувствовал: что-то с ней не так. Она плохо выглядит. Она еще не старая, нет. Да и старая она будет мужчинам желанна. Ему ли об этом не догадываться… В той Елене, которая сейчас накачивается на кухне коньяком, какой-то огонек погас. Или ему показалось? Он подождал еще немного и пошел проверить. В бутылке поубавилось питья.
   — Чайник поставлю, не возражаешь?
   — Не паясничай.
   — Может, тебе лечь, если больна?
   — Может, тебе заткнуться?
   Да, ей плохо. У нее беда. С ней истерика. Петр Харитонович потрясенно опустился на стул. Всякой ее повидал, но никогда она не опускалась до такого тона. Дело не в словах, а в интонации. Это была не Елена. Это торговка рыбы на него огрызнулась. Ему стало зябко на натопленной кухне. Он подумал, что все проходит. Пройдет и их с Еленой жизнь, похоронят их врозь, и кому придет в голову их пожалеть. Разлюбившие друг друга муж и жена покидают мир сирыми, бесприютными, как сгнивают.
   — Налей и мне глоточек.
   Вскинула неприязненный взгляд, молча поднялась — и бутылку уволокла с собой.
   Напившись чаю, он включил телевизор и тупо уставился на экран. Под воздействием семейного краха в нем исподволь проросло некое тоскливое, внутреннее зрение, и он обнаружил, что окружен людьми — прекрасными или дурными, которые имели непостижимую психическую ущербность: они не ведали, кто они такие. Разумеется, многие из них, спроси любого, не затруднились бы с ответом, что они не кошки, не рыбы, не обезьяны, но кто такие — не ведали. Сам вопрос, возможно, показался бы им неудачной шуткой, но — не ведали! Это вообще их не интересовало. Но ведь если ты человек, то есть существо, обладающее разумом, рано или поздно ты должен понять, в чем твоя сущность? В чем именно твоя сущность, а не рыбы, кошки или обезьяны? Чем ты отличаешься от животного? Какое у тебя предназначение?
   Выпив вина, его товарищи с жаром рассуждали о чем угодно — о футболе, о бабах, о машинах, о войсковом уставе, — но только не о том главном, что требовало внимательного и беспристрастного разбора и изучения. Когда Петр Харитонович в доброй компании пару раз заикнулся о том, что, дескать, живем не вечно и надобно хоть иногда подумать о душе, на него посмотрели, как на недоумка. Посмотрели — и забыли, не обратили внимания: ну мало ли какая муха прожужжала у мужика над ухом. И слава Богу, что внимания не обратили, могло быть хуже. Вскоре он понял, что с такими мыслями, как со взрывчаткой, надо обращаться с осторожностью. Не на его ли памяти случилась история с капитаном Вахренкиным, который был славным малым, а потом вдруг ни с того ни с сего начал ко всем приставать с сообщением, что он видел летающую тарелку. И не только видел, но и внутрь пролез, и с пришельцами пообщался. Они ему приватно кое-какие тайны открыли, но настрого приказали до срока держать язык за зубами. Какой срок они назначили, знал один Вахренкин, которого потихоньку сбагрили в психушку, где лечат пятый год, как инопланетянина. Безобидное, будничное умопомешательство поломало человеку военную карьеру, а что стало бы с ним, с Петром Харитоновичем, доведись начальству узнать про его унылое правдоискательство.
   Петр Харитонович сделал грустное открытие, что пятьдесят лет кинул псу под хвост: стезю выбрал не ту, друзей любил не тех, книги читал примитивные, пустые и слишком редко оставался наедине с собой. Он и природу, в которой заключена разгадка бытия, понимал только так, как понимает любовь обезумевший хряк, вонзивший в подружку раскаленный дрын.
   Зато слишком много для него значила злосчастная женщина, которая маялась в спаленке с бутылкой. Он встал и пошел к ней. На лице пьяной жены застыла дурная, никчемная улыбка.
   — Выпей, если хочешь, — сказала она. — Мне не жалко.
   Петр Харитонович присел в сторонке. Может, им уже не о чем было говорить. Что их связывало теперь? Какая общая забота? Память? Сын в тюрьме? Как простодушно устроен человек, тянется только к привычному, хотя бы это привычное несло в себе разрушение. В этой постели их хромосомы переплелись когда-то в загадочный, вечный узор, и если бы даже их разметало по разным мирам, они не утратили бы кровной связи. Так река соединена с руслом, а болезнь с телом. Он знал это и про себя, и про нее. Когда один из них успокоится в могиле, второй останется неприкаянным. Но как все это вместить в слова? Хорошо бы лечь радом с ней и потянуть губами ее тугой голубоватый сосок. Но ничего более абсурдного представить себе нельзя.
   — Если тебе плохо, — сказал Петр Харитонович, — давай вызовем врача.
   — Благородного из себя изображаешь?
   — Никого не изображаю. Но живем мы не по-людски. Надо или разойтись, или как-то наладиться.
   — Налаживайся, кто тебе мешает, — чуть слышно дрогнул пьяный голос. Это звуковая трещинка его обнадежила.
   — Ты мне много зла сделала, но я тебя прощаю.
   — Посмотрите на него, какой Христос!
   — Я тоже тебе жизнь поломал, тебе нужен был, конечно, другой человек. А кто я такой — угрюмый солдафон.
   Она хрюкнула в ответ что-то неопределенное и потянулась к бутылке. Отхлебнула прямо из горлышка. Она никогда так раньше не пила. Еще года три назад он бы не поверил, что она вообще способна так пить. На его глазах она превратилась в алкоголичку и проститутку, и скоро будет никому не нужна.
   — Ты бы все же немного поберегла себя, — посоветовал он. — Я могу уйти. Скажи, и я уйду. Ты же меня ненавидишь, да?
   — Хороший ты выбрал момент, — зловеще она протянула.
   — Какой момент?
   — А такой, что я скоро буду лысая.
   — Почему ты будешь лысая?
   — Как ты думаешь, с лысой бабой спать — очень противно?
   — У тебя, кажется, белая горячка начинается.
   — Возьми стакан, выпей.
   Петр Харитонович сходил на кухню, принес яблок и хлеба. Взял у нее бутылку, прикинул на глазок. Поллитру она почти высадила. Плеснул себе в чашку, проглотил с ощущением, что принял лекарство. Его клонило ко сну. Странный сиреневый полумрак его усыплял. И все-таки он чувствовал: ангел им покровительствует в этот вечер.
   — Сколько я без женщин обхожусь, ты об этом подумала?
   Нелепая фраза Елену позабавила. Она коротко хохотнула, словно всхлип замкнулся в горле.
   — Бедненький, так я и поверила!
   — Что же, я врать тебе, что ли, стану?
   — Все вы козлы похотливые, знаю я вас.
   — Ты-то знаешь, да не всех.
   — Принеси еще вина.
   Тут он заметил, что ей трудно встать. Она лежала на боку, изможденная. Взгляд ее мерцал так же тускло, как ночник. Что-то с ней определенно происходило неладное, и не в одном коньяке было дело.
   — Влюбилась в кого-нибудь? — спросил он.
   — Не болтай ерунды. Принеси вина.
   — А у нас есть?
   — В шкапчике на кухне. Отодвинь термос.
   Вернулся он с бутылкой портвейна.
   — Ты запасливая.
   — Да уж не на тебя же надеяться.
   Полную чашку выпила взахлеб, причмокивая. И сразу начала засыпать. Он тоже клевал носом, неведомо как переместившись к ее ногам. Ему было приятно, тревожно смотреть, как она засыпает. Сколько раз он это видел и всегда волновался. Вот сейчас ее глаза подернутся скукой, в них исчезнет очарование ее ума, ее злого языка, вот она зевнет, потянется, поведет плечами… Единственное счастье мужчины, когда рядом засыпает любимая женщина. Когда засыпает любимая, она совершенно в твоей власти, она отдается безропотно твоей воле. Когда-то давным-давно это одно сводило его с ума.
   — Опоздал ты малость, козлик, — пробормотала она в полудреме.
   — Куда опоздал?
   — Не прикидывайся. Теперь нельзя.
   — Нельзя — и не надо.
   — Где же ты раньше был, козлик?
   — Как где? Я всегда поблизости.
   — Врешь! Все вы врете, подонки!
   С этими доброжелательными словами она уснула.
   Петр Харитонович заботливо укрыл ее одеялом и отправился на кухню, не забыв прихватить бормотуху. Он сидел за столом и смотрел в окно. За черными шторами колготились огоньки Москвы. Все еще образуется, подумал он.
7
   Про свое долгое воздержание Петр Харитонович прилгнул. То тут, то там судьба предоставляла в его распоряжение услужливых дамочек, которые все были незамысловаты, как солдаты в строю. Но одна была наособицу. Ее звали Лиза, Лизавета. Само имя красноречивое, многообещающее. Сильное впечатление произвел на нее Петр Харитонович, когда уступил ей место в автобусе. Плечистый, ладный полковник предлагает удобное сиденье прелестной худенькой девушке в модных очках. Обворожительная сцена. Потом как-то так получилось, что сошли они вместе и Петр Харитонович за девушкой ухлестнулся. Он отнюдь не был мастером уличных знакомств. Но при случае все же редко промахивался. Женщины охотно шли с ним на сближение, потому что понимали, что это неопасный человек. Образованным красавицам он напоминал Пьера Безухова в пору его чудачеств: женщины, у которых не было особенных физиологических претензий, с трепетом угадывали в нем надежного, преданного друга. В любовных эпизодах Петр Харитонович вел себя безупречно: никогда ни на что не жаловался, был напорист и деловит. Свершив мужскую работу, церемонно откланивался, целовал ручки, благодарил за счастливые мгновения, но ничего лишнего никогда не обещал. Сердце его молчало, преданно помня об Елене Клавдиевне, злосчастной супруге.
   Впервые после долгих лет, проведенных на скудном любовном гайке, его чувства ожили в присутствии Лизетты. Возле ее дома они в первый же вечер просидели на лавочке битых два часа и быстро выяснили, что оба одиноки. Но у Лизы была мечта о заветном жизненном устройстве, а Петр Харитонович молил судьбу лишь о том, чтобы поменьше его пинала. Он надеялся, что в конце пути перед ним засияет истина, которая прядает смысл его потерям и разочарованиям. В Лизе Кореневой, в ее скромной повадке он почувствовал родственную душу. Она была ему как дочь, которая у него не родилась. Если бы он не боялся ее напугать, то уже в первый же вечер, конечно, постарался бы приголубить и утешить. Ей было за двадцать, а ему под пятьдесят. Ей льстило, что красивый пожилой полковник разговаривает с ней, как с равной. Она хотела сразу познакомить его с родителями, но Петр Харнтонввич торопливо отказался.
   Лиза училась на четвертом курсе педагогического института, собиралась стать учительницей, но боялась детей. Она вообще была трусихой. Сейчас много наплодилось отчаянных девиц, которые любому насильнику с хохотом норовят отвесить щелбана, но Лиза была еще из тех, которые боятся собственной тени. В детях она прозревала будущих святотатцев, которые отнимут у нее и душу, и тело. Почти до обморока она пугалась собак, которые с призывным лаем выкатывались ей под ноги. Но еще больший страх вызывали у нее меланхоличные хозяева собак, замечавшие с презрительным видом: да не дергайтесь вы так, не тронет она вас! В ответ Лиза улыбалась, ей было стыдно. Она ведь знала, что собаки лучшие друзья человека. Экзаменационные сессии доводили ее до умопомешательства. Ночами напролет ей снился один и тот же сон, как она роется в кучке билетов и все время вытаскивает тот, на который нет у нее ответа. Еще она очень страшилась очутиться в руках опытного злодея, который начнет ее истязать и мучить, ласково приговаривая: «А вот мы тебе сейчас, девонька, глазик выковыряем… а вот мы тебе сейчас грудку отчекрыжим!» Она слепо верила в предзнаменования и любого несчастья ожидала от невнятных небесных сияний. Из кустов на нее с детства наскакивала зеленая каракатица с ядовитой пастью, а все машины, трамваи, автобусы, на которых она ехала, обязательно грозили перекувыркнуться. Но самым главным из ее страхов был тот, что она умрет, и умрет не просто так, а на улице, потеряет дух и опрокинется, и чужие люди будут ее трясти, теребить и расстегивать на ней платье.
   Она поразительно умела слушать. За два-три свидания Петр Харитонович успел выговорить Лизе всю свою жизнь. Такое недержание речи накатило на него впервые. Он бубнил, бубнил вроде себе под нос, как комар зудит, философствовал, укорял, а потом оказалось, приоткрывал самые укромные тайники сердца, делился заповедными воспоминаниями. Ему при этом не было совестно или неловко. Он испытывал облегчение: точно его долго пучило и наконец прорвало. Лиза не делала никаких замечаний, не задавала вопросов, но когда бы он ни взглянул на нее, ему открывалась в ее глазах бездна сочувствия и даже некоего мистического изумления, словно перед девушкой развернули свиток божественных откровений. Она слушала так, как умеют слушать только псы да пожилые алкоголики. Поначалу он вовсе не намеревался длить с ней знакомство — зачем? Нелепо было даже назначать ей свидание. Но он назначил, и она с охотой согласилась. Они бродили по Москве, в которую заглянула очередная зима с душистыми оттепелями и внезапными морозами, похожими на удары палкой по спине. Иногда заглядывали в какое-нибудь кафе и распивали там неторопливую бутылку шампанского. На Лизу у него не было греховных домыслов, но однажды, подавая в гардеробе пальтецо, он соприкоснулся, прижался на миг локтями к ее теплым, худеньким бокам — и получил неслыханный ожог похоти. Он тут же понял, почему так разговорчив с ней. Это его полуодичавшее естество потянулось к ней с первобытной силой. Он сразу решил оборвать отношения с Лизой, дабы не поставить себя и ее в унизительное, двусмысленное положение, но тут она как раз объявила ему, что назавтра, в субботу ее родители отправятся в гости и она сможет показать ему свою библиотеку и напоить чаем в домашней обстановке. Он заглянул в ее глаза и увидел, что там вся добродетель мира скопилась в золотоносный пучок.
   У нее дома он повел себя безобразно. Так ведет себя матерый жеребец, запущенный в загон к текущей кобылке. Ему вдруг помнилось, что Лиза тайно именно этого от него ждет. Впоследствии он оправдывал свои поступки загадочным помрачением ума, которое с ним приключилось вследствие полного износа нервной системы. Не говоря худого слова, он прямо в прихожей попытался Лизетту облапить и повалить, а когда она, жутко завизжав, вырвалась, взялся ее ловить по всей квартире, пока она хитростью не заперлась в сортире. Оттуда он ее выманил жалобными посулами. И снова начался необузданный мерзкий гон. Подлая сцена длилась весь вечер, часа три-четыре — естественно, с небольшими перерывами для отдыха. Лиза, бледная, с затравленными глазами, умоляла его образумиться, даже что-то такое ласковое наспех обещала. Петр Харитонович тяжело, по-бычьи вздымая грудь, то слезно просил прощения, то угрюмо, как загипнотизированный, настаивал на своем, взывая к ее женскому состраданию. Он был жалок, она это видела — и жалела его. Отдохнув, он энергично возобновлял преследование. Несколько раз он был близок к победе, а в закутке у холодильника так подмял под себя бедную девушку, что кости у нее затрещали, как поленья в печи; но провидение было не на его стороне. Растелешенная, в прозрачной нательной рубашонке, Лиза ловким маневром снова прошмыгнула в сортир. Защелкнулась на задвижку и прокричала оттуда, что теперь выйдет только, когда придут родители.
   В плачевном состоянии опустился на пол Петр Харитонович возле заветной дверцы. Он бы хотел умереть, да это тоже было бы глупо, как и все, что он делал в последние годы. Через дверь он спросил:
   — Я тебе противен, да?
   Голосок ее отозвался оборванной струной:
   — Неужели вы не понимаете, что я девушка?
   — Зачем же пригласила?
   — А вы подумали — за этим? Петр Харитонович! Вы — такой умный, необыкновенный… Я так вам поверила. А вы!
   — У тебя, правда, что ли, никого не было? Я имею в виду мужчину?
   — Правда.
   — И я тебе не противен?
   — Нет.
   — Ты простишь меня?
   Лиза зашевелилась за дверью, точно мышка в подполье, слышно было, как тихонько хнычет. Вот оно как, подумал Петр Харитонович, она девица и свою невинность хранит пуще глаза, а он — подлец!
   — Ты меня все-таки прости, — пробубнил он. — На меня наваждение какое-то нашло. Никак уж я не хотел тебя обидеть.
   — Я вас прощаю, Петр Харитонович.
   — Тогда выходи.
   — Нет, я боюсь.
   — Чего боишься?
   — Вы меня изнасилуете.
   Еще немного помаявшись на полу, Петр Харитонович ушел. Теперь он, слава Богу, знал себе окончательную цену. Он был подлецом — и больше никем. Лиза правильно его боялась. И поведение Елены Клавдиевны теперь легко можно было объяснить. Она не сдюжила сожительства с первобытным зверюгой — и попыталась забыться в разврате и гульбе. Естественно, что и сын у него — преступник. Гнилое, ущербное семя дало соответствующие всходы. Не смеет он осуждать ни Алешу, ни Елену. Полвека он набирался на белом свете ума лишь для того, чтобы силком овладеть девственницей. Бедная Лиза! Как ей одиноко сейчас в сортире.
   Из ближайшего автомата Петр Харитонович ей перезвонил. Попросил ни о чем пока не сообщать родителям. Сквозь ее рыдания трудно было понять, что она отвечает. Но выходило, что она тоже просит у него прощения. Она виновата в том, что заманила его в ловушку. В какую ловушку? — удивился Петр Харитонович. Оказывается, она его спровоцировала. Она сама должна была догадаться, что если современная девушка приглашает мужчину в гости, то тем самым дает ему как бы верные авансы. Она вела себя как абсолютная дура, которая живет никому не нужными романтическими бреднями и всем приносит горе. Ее никто не любит, потому что она абсолютная дура и эгоистка.
   — Ты пойми и то, — вставил обнадеженный Петр Харитонович, — что я без женщины сколько времени обхожусь, а на это нужна особая привычка. Вот меня и сорвало.
   Лиза сказала, что все понимает и очень сочувствует ему, но еще не готова к столь решительному повороту в их дружбе. Она так сильно его уважает, что никак не может представить между ними иные отношения, кроме как отношения наставника и ученицы. Ей нужно время, чтобы привыкнуть к нему. Она его не отталкивает, только просит передышки. Петр Харитонович опять задал сакраментальный вопрос о том, не противен ли он ей чисто физически, в силу преклонного возраста, и получил ответ, что вовсе не противен, а отчасти даже желанен, но все равно им придется погодить с полным воссоединением, потому что у нее отвратительный, несовременный характер, она напичкана идеалами и не способна ни с того ни с сего бухнуться с мужчиной в постель. Совокупление с любым человеком имеет для нее, кроме всего прочего, высочайший философский и нравственный смысл.
   — А для вас? — спросила она, затая дыхание.
   — Я же не скот. Хотя допускаю, тебе могло так показаться.
   Следующей месяц она встречались чуть ли не ежедневно, но свидания их были изнурительными. Час, два — больше оба не выдерживали. Это были не любовные прогулки, а боевые раунды. Видно, у обоих действительно что-то стряслось с рассудком, иначе чем объяснить патологическую страсть, с которой они истязали друг друга. Встретясь у метро, они, не сговариваясь, скоренько углублялись в ближайший парк, где немедленно затевали заполошное действо. Минут пять еще по инерции Петр Харитонович вещал о своем духовном одиночестве, о злой судьбе, лишившей его не только семьи, но и вообще перспективы; в лад ему Лизетта щебетала нечто вымученное о женском предназначении, о необходимости любить ближнего, о христианских заповедях; потом, обнаружив, что они достаточно далеко оторвались от людского скопища, Петр Харитонович вдруг, прямо посреди жалобной фразы, хватал девушку за руку и валил на снег. Лиза, хрупкая, но гибкая и ловкая, с горловым клекотом вырывалась из его лап, и начиналась между ними однообразная, утомительная борьба. Заколдованные любовные петли накручивали они меж деревьев, по тропинкам, по зарослям. Печальное безумие сопровождало их игру. Едва он настигал ее, едва срывал с губ колючий, принудительный поцелуй, как она пихала его в грудь, угрем выскальзывала из объятий — и неслась прочь, словно черти ее погоняли. Иногда, ослепленные чудесным предвкушением близкого соития, они неосторожно ступали в проталины, месили мокрый подснежный суглинок и, бывало, возвращались в город в таком виде, что никакой таксист не решался из везти.
   На обратном пути Лиза помогала пожилому кавалеру привести себя в порядок. Опрятный Петр Харитонович злобно отряхивался, как запаршивевший жеребец. Лиза взволнованно пеняла ему на то, что он совершенно не щадит ее девичьего достоинства. Неужели все мужчины в этом вопросе одинаковые? — пугливо спрашивала она. Неужели для них важно только удовлетворение чисто животной потребности? Ведь столько прекрасного в задушевной дружбе. Прогулки, походы в театр, ужин в ресторане, наконец. Общение, одухотворенное взаимной приязнью. Высокие, светлые чувства, помноженные на искреннюю, бестелесную нежность. Неужто этого мало для счастья двоих? Посмотрите на природу, Петр Харитонович, сколько тонкой прелести в еле распустившемся бутоне и какую горечь на сердце оставляет вид поникшего, отцветшего осеннего стебля. То же самое и с чувствами, то же самое! Любовь хороша, когда ее лунное течение не замутнено грязью бытовых обязательств. Ее губит чрезмерное торжество возбужденной плоти. Разве Петр Харитонович, при его-то уме и душевной деликатности, не согласен с ней?
   Возможно, ты и права, возможно, бурчал в ответ Петр Харитонович, выковыривая глину из голенищ. Хотя что ты, дитя, можешь смыслить в любви. Разве она доводила тебя до такого состояния, когда самое страшное преступление желанно. Разве опутывала по рукам и ногам, делая почти невменяемым. Любовь нагоняет серую скуку, подобную желудочной колике. Разве ты испытывала, дитя, как любовь, ухватистее, упорнее древесного жучка, клеточку за клеточкой источает твой организм. Если бы ты догадывалась, о чем речь, то сто раз бы подумала, прежде чем произнести это слово, дабы не накликать беду на свою голову. Ты упрекаешь меня за грубые домогательства, но поверь, это гораздо честнее, чем если бы я предложил любовь.