Вернулся в свое кресло Елизар Суреиович, понюхал рюмку с коньяком. Взгляд благодушный, предостерегающий, Как у наркома обороны в приснопамятном сороковом году. Перед наркомом Бугаев Иван Игнатович не разваливался на диване с рюмочкой, бдел поодаль в свите охраны, настороженный, чуткий, готовый к броску. Нарком к нему невзначай обернулся, будто на шорох, опалил взглядом, и это выражение Иван Игнатович навсегда сохранял в памяти: в наркомовском прищуре чечетку отбивала бодрая, усмешливая смерть.
   — Дитя, говоришь? Невинное, говоришь? — Елизар Суренович зловеще насупился. — Да это дитя у меня бесценную вещицу слямзило — раз. Одного из моих людишек покалечило — два. Такому дитю бы яйца оторвать надобно и на лоб приконопатить. Но мы это делать подождем, подождем, верно, старина? Он нам и с яйцами сгодится.
   — Да для чего?
   — Свежатинки захотелось. Не все же падалью питаться. Да и кадры надо готовить заблаговременно. Эх, палач ты мой драгоценный, какие же у тебя глазенки пронырливые. Не пожалел бы меня в иные времена, да, не пожалел бы? Ну ладно, хватит трепаться, говори по сути. Чем мальчишку на крючок взять? Учти, он мне понадобится не для забавы, для особых поручений.
   «Пакля» начал доклад неохотно, но постепенно увлекся, профессионализм брал свое. Щенка можно повязать и на крови, и на тухлом мясе. Способов много, любой хорош. А пока надо его так пугануть, чтобы от собственной тени шарахался. В любой вербовке это первое дело. Второе — куш! О куше пусть думает Елизар, у него казна. У «Пакли» только опыт и злость. Азарт тоже, правда, имеется. Сладко запугать гордого красавчика, чтобы он своему притеснителю руки лизал. Это слаще, чем ядреная девка. Может, и не велика честь обратать шестнадцатилетнего хлопца, да выбирать не приходится. И приходилось ли? Всю-то жизнь он по чужой натаске бегал, будь оно все проклято.
   — Нам его Ася-акробатка с потрохами отдаст, — брезгливо сообщил он Благовестову. — Ну и трупик какой-нибудь завалящий на него, конечно, необходимо повесить.
5
   Федор Кузьмич в тот день работал до седьмого пота, хотя у него горло побаливало и не следовало перегружаться. Однако в сорок лет денек упустишь — месяц наверстываешь. После еще милого Ванечку своего, крепыша малыша, подразмял часик, покрутил в воздухе — учил летать. Четырехлетний Ванечка сучил ножками, сверкал зубешками — и хохотал до упаду, ничего не боялся. Вся цирковая братия им любовалась. Ася должна была подойти к семи, но где-то задержалась, отправились домой вдвоем, благо от цирка жили в трех троллейбусных остановках. Из почтового ящика вместе с газетой «Советский спорт» Федор Кузьмич выудил письмецо в конверте без адреса, с загадочной размашистой надписью поперек: «Рогатому дураку лично в руки». В письме прочитал следующее: «Хочешь взглянуть, чем твоя жена занимается в свободное время, пока ты холку ломаешь? Пойди туда-то и туда-то прямо сейчас. Не пожалеешь, придурок. Зрелище захватывающее». Снизу адресок был прописан — и улица, и дом, и квартира. Где-то это было около Павелецкого вокзала.
   Кому-то Федор Кузьмич мог показаться чуток заторможенным, но в действиях он всегда был скор и точен. Он не стал ждать добавочных указаний. Ванечку сунул соседу под присмотр и через сорок минут был на месте. В обитую кожзаменителем дверь позвонил без заминки. Стоял, твердо упершись ногами в пол. Если что, приготовился бить сразу.
   Открыл ему солидного вида мужчина в полном офицерском облачении с полковничьими погонами. Федор Кузьмич военных людей уважал, потому что, в его представлении, они пили меньше других, в цирк предпочитали ходить на утренние представления и клоуна встречали с таким же восторгом, как дети.
   — Чем могу служить? — любезно спросил полковник. Федор Кузьмич сунул ему под нос письмецо.
   — Ваш адрес тут написан?
   Полковник вчитался, кивнул.
   — Да. А что случилось?
   — Где Ася?
   — Какая Ася?
   Федор Кузьмич сразу поверил, что этот мужик не врет. Но хотел окончательно удостовериться.
   — Разрешите зайти в квартиру?
   Полковник колебался лишь мгновение.
   — Пожалуйста!
   Федор Кузьмич сунулся в одну комнату, в другую — пусто. На кухне наткнулся на встревоженную, красивую женщину, видимо супругу полковника. Он перед ней извинился за вторжение, а та на него посмотрела с вполне понятным удивлением.
   — Еще увидимся, — сказал он на прощание полковнику.
   — Да объясните наконец, в чем дело?!
   Федор Кузьмич ничего объяснять не стал, выскочил на улицу. Ася не оставила следов в этой квартире, но она тут была. Хоть раз, да была. Письмо не было розыгрышем. На узеньком пятачке между входной дверью и ванной в ноздри Федору Кузьмичу шибануло ее присутствие. Ошибиться он не мог. В его жизни Ася, Ванечка и работа составляли единое целое. И не надо было ему особенно напрягаться, чтобы почувствовать, когда одна из этих частей начинала вибрировать, грозя нарушить триединство. Вот что он уловил там, в полковничьем коридоре, — вибрацию и родной запах. Но приходила она не к полковнику и не к его жене — с этими людьми у нее не могло быть ничего общего. Значит, там есть еще кто-то, кого он не застал. Ася сама, конечно, расскажет, кто это такой. Кто такой чересчур самонадеянный пытается без спросу войти в его судьбу.
   Ася была уже дома и встретила его как всегда — дружелюбным молчанием. Она не была болтушкой, он — тем более. Разговаривали они между собой мало, и предпочтительно — по делу. Зато оба могли часами без скуки внимать очаровательному Ванечкиному лепетанию. Их брак был прочным. Он не нуждался в словесных подпорках. У них были общие планы. В эти планы входило: сделать суперномер, который принесет им славу, приобрести большую кооперативную квартиру и родить сестренку для Ванечки.
   Письмецо в кармане мешало Федору Кузьмичу предаться обычному вечернему отдыху, он притулился на кухоньке в углу, рассеянно наблюдая, как Ася ловко накрывает ужин. Любую домашнюю работу она проделывала изящно, словно под музыку. Это была одна из многих ее особенностей, которые свели с ума Федора Кузьмича. Сейчас ему показалось, что она нарочно отводит глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом, и нежную кожу ее щек подпалил незнакомый огонь.
   Федор Кузьмич достал письмецо и прочитал его вслух. Ася охнула, присела на стул, вдруг некстати хихикнула, лицо у нее заострилось, как у больной старухи. Но оно было непроницаемым. Федор Кузьмич не мог угадать ее мысли. Тогда он добавил плюс к письмецу.
   — Я уж сходил на ту квартиру. Там какой-то полковник живет с женой. Что ты обо всем этом думаешь?
   — Я тебе изменила, — сказала она.
   В голове у нее помутилось: она решила, что сейчас он ее убьет. В эту минуту ей захотелось умереть. Жизнь все равно была безнадежна. Тот мальчик с холодными глазами никогда ее не полюбит. Федор Кузьмич сочувственно спросил:
   — С кем же?
   — Ты его не тронешь?
   — Это уж как получится, обещать не могу.
   — Я сама навязалась, он не виноват.
   — Тише говори, Ванечку разбудишь.
   Ей казалось, она говорит шепотом, оказывается, последнюю фразу прокричала в голос. Федор Кузьмич даже в эту кошмарную для себя минуту догадался, что у нее тоже горе, которое не меньше его горя. Оба они приуныли за столом. Чай остывал в фарфоровых чашках. Они оба любили красивую посуду.
   — Ладно, — сказал Федор Кузьмич, — не трону я его. Рассказывай, облегчи душу. Только без вранья.
   Ася так открылась, что, по ее словам, выходило, будто злой демон околдовал ее помимо воли. Он явился к ней в облике белокурого юноши и лишил ума. Она теперь как листочек, сорванный с веточки, не ведает, куда ее понесет. Она ко всему готова, даже к самому худшему. Но пусть Федор Кузьмич не сомневается: больше всех на свете она по-прежнему любит его и Ванечку. Она любит их так сильно, что готова за них сто раз подряд умереть. Но жить ей с ними трудно. Все ее помыслы выкрал белокурый демон. Он все ее душевные струнки намотал на палец — и тянет, тянет безжалостно. Нет теперь ни минуточки, чтобы не было ей больно.
   — Хочешь — убей! — сказала Ася. — Только кто тогда будет об вас с Ванечкой заботиться. Лучше подождем немного. Может, я образумлюсь.
   С Федором Кузьмичом во время трогательного ее признания произошло такое, будто его волоком протащили по земле, утыканной раскаленными железными иголками, и самые острые иголки застряли у него под кожей. Надо было скорее уйти в ванную и выковырять иголки из груди. Но прежде чем уйти, он сказал:
   — Я тебе помогу образумиться.
   — Как?
   — Завтра поедешь в Ростов к сестре. Поживешь там, успокоишься.
   По глазам его Лея увидела, что не надо пока прекословить относительно Ростова.
   — А Ванечка со мной поедет? Или с тобой останется?
   Федор Кузьмич подумал, покрутил так и этак.
   — С тобой поедет.
   Посидели еще немного, но говорить, собственно, было больше не о чем. Ася прибрала со стола, легла. Ей было тошно и жутко. Она не знала, как позвонить Алеше и поведать обо всем. Алеша, наверное, будет рад. Он будет доволен, что не надо с ней, со старухой, дальше валандаться. Если она уедет в Ростов, он забудет ее через день.
   Федор Кузьмич долго колготился в ванной, потом потащил из кладовки на кухню раскладушку. «Чем он там укроется?» — подумала Ася. Ванечка в своей кроватке свал беззвучно, милый ангелочек. Безысходность сгустилась в комнате. Зимний фонарь за окном мигнул и потух. Ася лежала с открытыми глазами и уже ни о чем не думала. Только истомно представляла, как шарят по ней жадные Алешины руки.
   Среди ночи из забытья ее вывел истошный звук, точно на кухне на полном ходу тормознул электропоезд. Ася встала с кровати, босиком пошлепала к мужу. Укрытый пальто, он свесился с раскладушки, уткнувшись носом чуть ли не в пол. Он делал вид, что спит. Ася примостилась в ногах.
   — Не горюй так, Феденька. Не надо. Еще все образуется, увидишь.
   — Уйди, — попросил он.
   Она обрадовалась, что чувствами он все еще с ней и так мучается из-за нее. Вернулась в комнату и через минуту крепко уснула.
   Проснулась утром, а мужа дома нет. Удрал куда-то спозаранку. И Ванечка азартно гукает во сне, готовится вернуться в мир: минут пятнадцать ему еще для этого нужно, судя по звуку.
   Первым делом позвонила Алеше, и — о, радость! — ее герой сам снял трубку. Узнав, ворчливо укорил:
   — Что, Аська, сбрендила совсем? С толчка сорвала.
   Быстренько она доложила обстановку.
   — Ну что, Алешенька, ну что?! Чего молчишь?
   — О чем говорить с идиоткой.
   — Это я идиотка, да? Но что мне делать-то, что?
   — Это твои проблемы. У меня экзамены на носу. Я учиться хочу, а ты меня на дно тянешь.
   — Вот как?
   — А если твой мужик меня пристукнет? Он у тебя крепкий?
   — Он тебя не тронет.
   — Все так сперва говорят, а потом приходят и калечат. Такую раннюю смерть принять из-за бабы — обидно.
   Еще минут пять тянулся меж ними пустой разговор, Ася иного и не ждала. Уже немного его изучила. Она неизвестно на что надеялась. Она рассуждала так: муж простит ее, оставит при себе, семья сохранится, но каким-то чудом Алеша будет с ней. Алеша останется с ней вопреки всему. Иначе жить зачем? На всякий случай дала ему адрес в Ростове.
   — Соскучишься — напишешь, да?
   Алеша оживился на том конце провода:
   — Правильно он тебя отсылает. Тут ты всем как бельмо на глазу. Мне учиться мешаешь, ему отдыхать. Уедешь — и никому никаких хлопот.
   — Обижусь, Алеша!
   Сказала по привычке. Плевать ему было на ее обиды. Вот это было самое ужасное. У нее не было никакой власти над ним. Раньше хоть Федор Кузьмич прислушивался к ее капризам, теперь и он от нее, конечно, отвернется. Остался у нее один Ванечка, да и тот слишком мал, чтобы ему пожаловаться. Она совершенно одинока. Алеша давно отключился, собирает там, наверное, учебники в сумку, а она все сидела, прижав трубку к груди. Не хотела с ним расставаться. Она была одинока, конечно, но ей не было страшно. Музыка циркового оркестра наяривала в ушах. В цирке ее любят. Ее номер пользуется успехом. В нее летят цветы из лож. Федор не сумеет снять ее с программы. Это не так-то просто. Никуда она не поедет.
   Но вечером вернулся муж, уже с билетами, и сказал, что все уладил. У него было серое лицо, как у водяного. Он отвез их с Ванечкой на вокзал и посадил на поезд. У них было отдельное купе. Ванечка на прощание выпустил изо рта ликующий, необычного фиолетового цвета пузырь. Он любому путешествию радовался. Отец на перроне подбросил его выше поезда. Сверху он увидел весь вокзал и лазоревые облака.
   — Ты меня простишь? — спросила Ася. Федор Кузьмич сгорбился, пошел прочь. О да, он был глубокомысленным мужчиной и не швырял слов на ветер.
6
   Долго везло в жизни Петру Харитоновичу Михайлову: на службе он был окружен интеллигентными, воспитанными людьми — и с ними дружил. Перед Еленой Клавдиевной, женщиной благородных, аристократических воззрений, в глубине души преклонялся, и она его за это жаловала. Сын выделялся среди сверстников умом и характером, хотя был не без странностей, но странностей не бывает только у улитки.
   Жизнь полковнику Михайлову, можно сказать, удалась, тем более удивительно, что, несмотря на все благости судьбы, как-то постепенно, исподволь завелась в его сердце червоточина, именуемая обыкновенно хандрой.
   За завтраком, проглядывая наспех газету «Правда» (читал он ее подробно вечером, перед сном) и увидя на половину полосы праздничный портрет великого борца за мир Л. И. Брежнева, аж задохнулся от возмущения. Однако в присутствии сына выразился дипломатично:
   — Человек он, безусловно, выдающийся, но больно часто все-таки сам себя награждает. Ты как полагаешь, Еленушка?
   — Тебе что, жалко цацок?
   — А ты какого мнения, сынок?
   Тут он убедился в очередной раз, что если сынок о чем-то и размышляет, то вряд ли поделится своими мыслями с отцом.
   — Мне бы твои заботы, папочка. Каков поп, такой и приход.
   Вечером Петр Харитонович парился в бане вместе со своим старым товарищем Васильком Первенцевым, тоже преподававшим в академии, но сумевшим его обогнать на одну звездочку. В ноябре ему присвоили генерала, а Петра Харитоновича опять обошли.
   Разомлев после первого парка и пропущенной натощак стопочки, Петр Харитонович задал Васильку совершенно детский вопрос:
   — Мы с тобой, Василь, вроде люди не глупые, все постигли, других учим уму-разуму, а вот иногда задумаешься: какая же нам с тобой была все-таки цель родиться?
   Василек, укутанный махровой простыней, был похож на плотное вулканическое образование. Он был очень жизнерадостным человеком. Огнедышащая его глотка обыкновенно, как лаву, извергала хулу и непристойности. Он бранился, как дышал. Брань его была абстрактна и потому безобидна. В любую минуту, по приказу либо по велению сердца, он готов был взорвать, уничтожить этот паскудный, изолгавшийся мир, зато тех, кто был ему дорог, заботливо лелеял в богатырских ладонях. Вопрос друга он воспринял без усмешки.
   — И то, Петя, и то. Живем большей частью, как чурки безглазые. Чего мы хорошего видели, семья да служба. Но и жаловаться грех. Были и у нас маленькие радости. То да се. Помнишь, как на Селигер мотались, а? Помнишь эту, с косичками, лань лесную? Молодость наша, ау! Мы тогда с ней играючи поляну вытоптали. Ох ненасытная была, стерва! В городе таких нету. В городе девки в любовь играют, не более того. Варенька ее звали, помнишь?
   — Я тебя не о бабах спрашиваю.
   — Понимаю, что не о них. Но без них-то вообще пропадать. Без ихних утешений. Ты про это забыл, потому что тебя Елена держит в железном хомуте. Это плохо, Петр. Мужик должен быть свободен хотя бы по видимости. Иначе с ним обязательно приключается хандра, как вот с тобой.
   Василек был жеребец отменный, до сорока, правда, разжиревший на льготных армейских харчах; разговаривать с ним о чем-то серьезном было, конечно, бессмысленно, он любой разговор сводил к одному, а именно к женщине. Весь его организм был задуман для физиологических перегрузок. При виде любой мало-мальски доступной самки его лихорадило, Женщины это чувствовали и слетались к нему со всего света. К своим пятидесяти годам он перестал их различать даже по внешности. На звук манящего голоса только привычно вскидывал голову и устремлялся вперед. То, что он припомнил Вареньку, само по себе о многом говорило. Может быть, даже это был первый звоночек надвигающегося бессилия. Однако при все своем разгульном устройстве Василек семью держал крепко и верил в нее свято. Жену взял из деревни, и она скоро нарожала ему четверых детей — трое сыновей, одна девочка. Жену его звали Дарья, красивая, умная рязаночка с исключительно звучным, резким голосом. Мужа она почитала образцом всех добродетелей, и его портрет вознесла в красный угол заместо иконы. Немного она при этом лукавила. Иногда у Петра Харитоновича возникало хитрое подозрение, что Дарье наплевать на эту икону. Он иногда подмечал, как пристально Дарья и Василек наблюдают друг за дружкой, не давая себе расслабиться даже в застолье, и его охватывало недоброе предчувствие. Женщины злопамятны, как лошади. Вряд ли удавалось Васильку скрывать все свои пехотные атаки, а уж как к ним относилась в душе потомственная рязанская крестьяночка — тут лес темный. Он в добрую минуту предупреждал Василька: погоди, Дарья когда-нибудь укоротит твою кобелиную прыть! Василек с досадой отмахивался. Да и что поделаешь с кобелиной натурой.
   Уже распаренные до дырок, причастились вторично, после пили липовый чай из термоса. Медком закусывали. Петр Харитонович сказал:
   — С сыном у меня неприятности. Завел себе, понимаешь ли, подружку, а у той муж. Семнадцати еще нет сопляку. Что с ним делать?
   — А ей сколько?
   — Откуда мне знать. Они же с нами не делятся личной жизнью. Я бы вообще ничего не знал про эту историю, да муж-то к нам приходил. Искал моего дурака. Чего делать, посоветуй?
   Василек мечтательно прикрыл глаза. На жирных губах блудливая ухмылка. Не иначе проворачивал в башке сальные подробности.
   — Есть у меня в Домодедове краля… Бог мой, Петро, да ей угомону нет, вулкан! В продмаге работает. У ней мало что муж, еще пятеро оказались, кроме меня, утешителей. И повсеместно она поспевала. Кроме меня, пятеро, Петя! Подумай ты! И всех ублажала. Нет, ты мне скажи, что нынче с ними творится. Ну ладно после войны, мужиков не хватало на всех. Теперь-то что? Они же все будто с цепи сорвались, и молодые, и старые. Ты вот за Ленкой укрылся, ничего этого не подозреваешь. А мне каково? Я же не берегу себя. Каково мне глядеть на весь этот разврат?.. Насчет мальца твоего так посоветую. Пусть с кем хочет, с тем и спит. Время подошло — не удержишь. Это инстинкт, он выше нас. Хорошо, у тебя кровь спокойная, а в котором она кипит, ему как? Сынок твой не в тебя, видно, удался, в мать.
   — Ты что имеешь в виду?
   — Характер имею в виду, а не то, что ты подумал. Она же строптивая, как султанша. Ей в принципе другой человек нужен, не ты. Ей такой нужен, чтобы раз — и в ухо! Не обижайся, шутю. Ты женщин не бьешь, уважаю. Но с такими, как твоя Елена, иначе нельзя. Или ты ей в ухо, или она тебя под каблук. А каково подростку наблюдать отцову зависимость, ты подумай. Каково ему верить отцу, который слабее бабы? Тебе другой никто не скажет правды, а я скажу. Потому что люблю тебя, дурья голова. Ты когда жене поддался, не только сына потерял, но и многое другое. А это невосполнимо. К примеру, свобода.
   Спор был меж ними старый, бесплодный, и неизвестно зачем Петр Харитонович возразил:
   — Не для всех женщина — просто животное. Некоторые видят в ней человека.
   — Брось, Петя, брось, это ты свою слабость оправдываешь. В женщине человеческого столько же, сколько в курице полета. Не нами придумано, народ определил. Народу надо доверять. Он в целом умнее нас с тобой.
   Задумчивый, присмиренный вернулся домой Петр Харитонович. Дома было хорошо. Из кухни пахло мясной стряпней. Алеша заперся в своей комнате и сидел там тихо, как мышь. Последнее время он много читал.
   — Умывайся, — сказала Елена, — сейчас будем ужинать.
   Ванную, как и всю квартиру, Елена содержала в безукоризненном порядке: с полочек улыбались многочисленные бутылочки, пузырьки с лосьонами, кремами, нежил взор голубоватый отсвет кафеля. Петр Харитонович ополоснул руки, умаслил кожу женьшеневым бальзамом.
   Сев за стол, улыбнулся жене:
   — Мне сегодня Василек в бане сказал, что я у тебя под каблуком. А ты как считаешь?
   Елена подала ему жаркое, пододвинула поближе хлеб, салат на фаянсовом блюде. При этом вид у нее был сумрачный. Она всегда и все делала сосредоточенно, будто совершала жертвоприношение. За много лет совместного проживания не было случая, чтобы она не спросила у мужа перед сном, почистил ли он зубы.
   Слегка обескураженный ее молчанием, Петр Харитонович развил тему:
   — Все-таки в чем-то, как все бабники, он ущемленный человек, ты не находишь? Обделенный чем-то. Отношения мужчины и женщины низводят до скотского уровня. А как же, я его спрашиваю, любовь? Тонкие чувства?
   Проходили годы, а желание казаться при жене поумнее, поосновательнее никогда не покидало Петра Харитоновича.
   Она смотрела на него с холодным, жестким любопытством.
   — Тебя действительно волнует, кто у кого под каблуком?
   — Да нет, это я к слову. По-моему, лишь бы люди любили друг друга, все остальное ерунда.
   — Да, ты прав. Но нас трое.
   — Что ты хочешь сказать?
   — Нас трое, и мы оба с тобой под каблуком у Алеши. Это тоже, возможно, ерунда, если бы не одно обстоятельство. Хочешь знать какое?
   — Какое?
   — Он нас с тобой давно за людей не считает. Мы для него нечто вроде… вроде… прислуги. Или хуже того, быдло, чернь.
   — Ну зачем ты так? — Петр Харитонович с удовольствием разжевал и проглотил сочный кусок горячего мяса. Запил стаканчиком «Боржоми». Он не принимал близко к сердцу заскоки сына. Ну да, Алеша бывает заносчив, скрытен, бывает и хамоват — это все брожение молодости. Пройдет.
   — Он меня сегодня по-настоящему напугал, — сказала Елена.
   — Чем?
   Оказалось, ничего особенного: послал мать на три буквы.
   — То есть как?
   — А так. Я спросила, почему он вечно молчит, дичится, ну, он и отправил.
   Елена рассказала о печальном происшествии без обиды, скорее, с недоумением, и это было правильно: зачем раздувать из мухи слона. К сожалению, и оставить инцидент без последствий было бы непедагогично. Оба это понимали. Петр Харитонович вздохнул, отставил подальше тарелку.
   — Что ж, зови мерзавца.
   — Только держи себя в руках.
   Сын встал в проеме кухонной двери, поощрительно глядел сверху вниз на отца с матерью. Был он красив, светел, своенравен — в небрежной позе бездна очарования. В кого он только уродился, вот бы что хотелось знать.
   — Значит, что же, сынок, — сиротливо осведомился Петр Харитонович, — скоро будешь нас с матерью поколачивать? Или только пока матерком пулять?
   Алеша смешливо фыркнул:
   — Прости, мамочка, я погорячился!
   — Ну, конечно, мать простит. Сунул ее носом в дерьмо, зато извинился. Спасибо, не убил. У тебя это с детства отлично получается: нагадить и тут же извиниться, как ни в чем не бывало. Но ты уже не ребенок, спрос с тебя другой. Взрослый человек несет ответственность не только за свои поступки, но и за слова. Да как у тебя язык повернулся! Она не только твоя мать, она женщина. Ты посмотри на нее! Я пришел, на ней лица нет. Она всю жизнь тебе лучший кусок отдавала — для чего? Чтобы ты ее вот так отблагодарил?
   Алешино лицо налилось сизой бледностью, но Петр Харитонович не придал этому значения, уж больно складным выходило наставление.
   — Только последний негодяй может себе позволить так разговаривать с родной матерью. Ты хоть понимаешь, что такое мать? Или для тебя это слово — пустой звук? Вообще, есть ли для тебя что-нибудь святое?
   У Алеши губы запрыгали, глаза сделались совершенно прозрачны.
   — Хватит вонять, папочка! Ты не в казарме.
   Кощунственный смысл сыновней реплики не сразу дошел до сознания Петра Харитоновича, но, поняв, он отреагировал по-гвардейски. Откуда былая удаль вернулась. Взвился над столом, метнулся к обидчику, норовя оплеухой заткнуть подлый рот. Однако и тут Алеша его опередил. Худыми руками, точно шлангами, обхватил, стиснул, сдавил туловище отца. Тому и не ворохнуться. Они были одного роста, их лица в безумии, глаза сдвинулись вплотную. Горячечным шепотком, настоянным на молочном запахе, Алеша предупредил:
   — Уймись, папочка! Худо будет!
   Елена издала какой-то щенячий стон. У Петра Харитоновича, впервые за всю свою нормальную жизнь так бесповоротно и окончательно униженного, вероятно, хватило бы сил разомкнуть дерзкую хватку сына, но странная, вязкая слабость, будто мозговой паралич, сковала его мышцы.
   Алеша, увидя, что опасность сиюминутной расправы ему не грозит, с улыбкой отпустил отца.
   — Меня нельзя бить, папочка!
   Петр Харитонович опять склонился над столом. Перед ним янтарно светился чай в фарфоровой чашке с голубыми разводами. Дыхание возвращалось в грудь мелкими порциями. Как бы пробуя заново голос, процедил: