Петр Петрович, выберя себе жертву на вечер, того же, допустим, Кутуя, подходил к нему и с заискивающей, заговорщицкой гримасой осведомлялся, почему он давно не видит Юру Пятакова, гонца-абрека, про которого на самом деле Петр Петрович заведомо знает, что Юра провинился, наказан, обезглавлен и труп его сброшен в бездну. Более того, расправа произведена так тщательно, с такими предосторожностями, что поначалу у Кутуя вопрос не вызывает нехорошего подозрения. Однако Петр Петрович не отстает и упрашивает отдать ему Юру Пятакова, гонца-абрека, в услужение хотя бы на годик, суля и ему, Юре, и Кутую золотые горы. Он уверяет, что испытывает нужду именно в таких, как Юра Пятаков, беззаветных, отчаянных сотрудниках, и потому отдарится так, что Кутуй не будет в накладе. Он обещает взамен Юры Пятакова двух манекенщиц (фотографии тут же сует Кутую под нос), «мерседес» последней марки и еще что-то такое вовсе несусветное. Кутуй заинтригован, обмен кадрами, в общем, не такое уж немыслимое дело, и предлагает Петру Петровичу не Юру Пятакова, а другого человека, по всем статьям похожего на Пятакова, но еще лучше. Сидоров настаивает на Пятакове. Объясняет, что давно к нему приглядывается. «Ах, какой талантливый мальчик! Сколько в нем огня. У нас в Саратове такие не водятся. Да чего жмешься, бек? Я тебе его скоро верну. А вот погляди еще разик на этих красотулек»…
   На уговоры Сидоров времени не жалеет, Кутуй с восточной любезностью внимает и все же начинает беспокоиться. Какие-то туманные намеки в речах Петра Петровича его настораживают. «Не может быть! — думает он. — Откуда? Все проделано чисто». С трудом отвязавшись от Сидорова, он потом все время натыкается на его умильный, чуть ли не любовный взгляд. И слышит (или ему кажется, что слышит), как прилипчивый с глумливым хохотком оповещает публику, что Кутуй пожадничал откомандировать к нему несчастного Юру Пятакова. Наконец, какая-то громкая фраза, что-то вроде того, что «на хрен ему сдался этот Пятаков!», приводит Кутуя в дикое раздражение. Он подскакивает к Петру Петровичу, хватает за грудки и рычит:
   — Может, хватит, а?! Может, язык проглотишь, а?!
   Изумление, отраженное в этот миг на идиотском лике Сидорова, можно сравнить лишь с выражением дикаря, впервые услышавшего ружейный выстрел. Раскаяние его неподдельно:
   — Что ты, что ты, милый бек! — бормочет он, ласково отводя цепкие руки. — Да хоть ты его убей и в землю зарой — мне-то что! Прости, Христа ради, если невзначай обидел.
   Впоследствии, где бы в течение многих лет ни встретился с Кутуем, он обязательно заводит речь об Юре Пятакове, клянясь жуткими клятвами, что не хотел задеть его самолюбие, коли бы знал, как беку дорог Юра Пятаков, скорее дал бы себя на растерзание, чем помянул его фамилию; и грозил, что своими руками задушит поганого Юру Пятакова, если тот еще раз встанет на пути их с Кутуем великой дружбы. Во искупление вины Петр Петрович со слезами на глазах подступал к Кутую с уговорами поспособствовать ему в принятии мусульманской веры. Он якобы готов произвести немедленное обрезание, если Кутуй соизволит помочь ему собственноручно. Разумеется, в эту минуту, зайдя так далеко в кощунстве, Сидоров оказывался на грани жизни и смерти, но привкус небытия доставлял ему неописуемое наслаждение.
   Вряд ли кто-то из подпольных воротил всерьез опасался досье Петра Петровича и его тайных знаний, но все-таки они с трудом терпели это постоянное мельтешение красной тряпки перед глазами. Понятно, укокошить Петра Петровича Сидорова было проще пареной репы, он не особенно и берегся, но его принудительная кончина могла создать нежелательный прецедент с далеко идущими последствиями. Их всех связывал кодекс взаимного сбережения. Пусть градом сыплются головы мелких предпринимателей, это даже полезно, поучительно для остальных, но личность князя, авторитета должна быть неприкосновенна. Это погашал и бескомпромиссный, яростный Кутуй, вынужденный раз за разом смирять справедливый гнев.
   Елизар Суренович однажды из дружеского расположения предостерег Сидорова, уведомив, как много на него жалоб. Даже долготерпеливого Кузултым-агу он сумел допечь вопросом: действительно ли артрит лечат втиранием крови младенцев, перемешанной с кумысом. Петр Петрович предостережению не внял, ответил беспечно:
   — Эх, Елизарушка, судьба как дочь друга: так хочется ее иногда отшарахать. Уж тебе ли это неведомо?
   В просторной гостиной, где собрались двадцать влиятельнейших персон, в сущности, уже почти скупивших государство на корню, воздух набух влагой от их настороженного, сумрачного дыхания. От каждого из гостей тянулась грозная подсветка. Прислуживали две невзрачные девчушки с приметливыми глазками. Три стола сервированы для легкой закуски — вазы с фруктами, всевозможные напитки. За стойкой бара двухметровый детина с соломенной шевелюрой, возле него добродушно пофыркивает кофейный агрегат. И поди догадайся, что у него спрятано под ногами: пулемет ли, кинокамера? Гости уже перездоровались, освежились коктейлями и ждали, когда заговорит хозяин. Елизар Суренович не спешил, потому что приблизился миг его торжества. Он собирался объявить соратникам о наступлении новой эры. Скоро им предстоит открыто взять власть в этой деградировавшей за семьдесят лет стране. Кроме них, ей никто не поможет. Без них Россия околеет на мусорной свалке истории. Кроме всего прочего, сегодня им предстоит решить, будут ли они ее спасать иле плюнут в ее больные глаза. И то верно, страна торжествующих коммуняк не жаловала их своими милостями. Позади годы страшных испытаний и борьбы. Но теперь под водительством большевистского быдла страна надорвалась окончательно — и их силы сравнялись. Сам Елизар Суренович не желал государству погибели. Он хотел бы видеть Россию процветающей и свободной, чтобы никто не помышлял из нее бежать. Здесь собрались единомышленники, которые рассуждали примерно так же, как он. Они понимали, что настоящую власть и богатство можно обрести только дома. Они готовы были поставить Россию на ноги и утереть с ее изможденного лица плесень большевизма, чтобы потом никто не помешал им пользоваться ее вечной благодарностью. На трон они возведут человека, который даст наконец народу возможность зарабатывать деньги.
   Этих людей не имело смысла в чем-либо убеждать, поэтому Елизар Суренович начал с главного. Что им делать, когда наступит день икс? Этот день не за горами. Качается, покряхтывает, надсадно скривит суставами партийный монстр. Монстр скоро рухнет, но ему не готова могила. Корчась в агонии, заживо разлагаясь, он еще сумеет впрыснуть трупный яд в любое, самое перспективное коммерческое начинание. На всем пространстве погубленной им страны его надобно бережно засыпать землей. Это будет земля забвения, Елизар Суренович ясно, в резких выражениях изложил стратегический план. Ничего нового он не предлагал. Два рычага потребны для государственного воцарения: средства информации и капитал. Елизар Суренович привел некоторые подсчеты. В крупных газетах предстоит закупить по два, три ведущих сотрудника, которые впоследствии помогут прибрать к рукам газеты целиком. Это недорого. Зато большие деньги потребуется заложить, как мину, в государственное телевидение и в телеграфные агентства. Но это окупится быстро. Еще дороже, и тут им всем придется крепко раскошелиться, обойдется разработка и внедрение в заплесневевшие головы сограждан подходящей на первое время идеологии. Один мифологический допинг следует быстро заменить другим, с противоположным знаком. Лучшие умы страны уже готовят соответствующие разработки. Они не должны допустить гражданской войны, народ и без того истощен. Если втянуть его в кровавую смуту, в последнем надрыве он поломает кости и своим спасителям. Власть у монстра следует отобрать деликатно, отвинтив для острастки не более десяти голов. Чисто символическое мероприятие. В России ведь как: посадят на кол убийцу, а завтра из него придумают великомученика. В России скверно жить, зато помирать весело.
   Закончив речь на ностальгической ноте, Елизар Суренович предложил задавать вопросы. С места задиристо выпалил Уренев-младший:
   — Откуда известно, что пора начинать? Не насмешить бы людей, многоуважаемый Елизар Суренович.
   Благовестов с симпатией посмотрел на юного бизнесмена. На небосклоне отечественной коммерции его звезда воссияла совсем недавно, но ярко. За год-полтора Никита Уренов фактически подмял под себя всю мануфактуру в средней полосе. От Москвы аж до Урала он со своими орлами диктовал цены на черном рынке. Теперь ни одна худая рубашонка не шла в руки покупателя без того, чтобы он не снял с нее пятачок. У Никиты Уренева была отличная родословная, он был из дворян, а по отцовой линии чуть ли не столбовой боярин. Он своим происхождением не кичился, в обхождении был прост, доступен. Однако его отточенный оксфордским образованием ум и вкрадчивые, тигриные манеры настораживали пожилых партнеров по бизнесу. Они словно чуяли в нем чужака. Елизар Суренович хорошо понимал, в чем тут закавыка. Молодой Никита был совершенно лишен тех предрассудков, которые старики именовали моральными правилами. Для него что жизнь, что смерть, что подвиг, что преступление, что бедность, что богатство — все было едино. Его приход означал их закат. Целые поколения должны были уступить дорогу Никите Уреневу. Елизар Суренович сочувствовал и Никите, и старикам. Их не распря разделяла, биология. Стариков Благовестов утешал, как мог, суля им оборону. Никиту потихоньку приручал. На его вопрос ответил шутливо:
   — Тебе какие еще доказательства нужны, Никитушка? Видишь, как вредно по советским судам таскаться. Старшим уже на слово не веришь.
   Уренев шутки не принял.
   — Мы сейчас живем подло, как кроты, но все-таки живем. А вот ошибемся в просчетах, все покладем головы на плаху. Я не трус, вы меня знаете, по-глупому проигрывать не люблю.
   По нахмуренным лицам Елизар Суренович видел, что не только Никита, но и другие соратники ждут от него еще каких-то дополнительных слов, и это его слегка обескуражило.
   — Чтобы переломить хребет исполину, — задушевно сказал Елизар Суренович, — нам не аргументы нужны, а сила и вера. Сила у нас есть — это наши капиталы. Вера наша в единомыслии. Ты спросил, Никитушка, откуда известно, что подоспела пора? Признаков множество, но тебе отвечу так. Откуда деревенский мужяк ведает, что завтра будет дождь? Каким чутьем перелетная птица находит путь домой?.. Ну что, друзья, проголосуем по-советски? Едины мы в великом почине или будем, как привыкли, каждый наособицу трястись над своим кошельком?
   — Не надо голосовать, — пристыженно возразил Уренев. — Я с тобой, Елизар Суренович. Ты меня убедил. Я с тобой до конца.
   Все присутствующие, казалось, были умиротворены этой сценой, но вдруг суматошно загомонил Кутуй, который и так слишком долго оставался в тени. Однако затронул он острейшую тему.
   — Я, пускай, мусульманин, ты, Елизар, христианин, Сидоров вообще неизвестно кто, так ты объясни мне, как мы вместе капитализм построим? Мы верить друг другу не совсем можем. Как же быть? Я Сидорову дам капитал на общие нужды, а он мне фигу в рукаве. Так получается?
   — Справедливая человеческая идея, уважаемый бек, выше национального признака, — успокоил его Елизар Суренович. — На Западе доллар и кольт давно всех уравняли, и мусульман, и христиан, и евреев. Сам я, как тебе известно, гражданин мира и всегда был за полное равноправие и абсолютную свободу вероисповедания. Это дикарям свойственно культовое мышление, но мы же не дикари. Ты согласен, бек?
   — Мы не дикари, — прошипел Кутуй. — Мой отец Аллаху молился, но не был дикарем. Кто верит хоть в кизиловый куст, тот не дикарь. Кто ни во что не верит, как Сидоров, тот дикарь. Не надо меня обижать нехорошими словами, Елизар, иначе я тоже могу тебя обидеть.
   — Кутуй верно подметил, — отозвался из угла Сидоров. — Без веры счастья нет. К примеру, как мне жениться на мусульманской девушке, коли я до сих пор обрезания не сделал. Национальный вопрос самый щекотливый.
   Зеленый от гнева, Кутуй прошелестел:
   — Когда-нибудь убью тебя, как собаку, Сидоров!
   Атмосфера в благородном собрании неожиданно накалилась, и белобрысый детина выступил из-за стойки, чтобы сподручнее было при необходимости вмешаться. Но тут подал голос Кузултым-ага, знаменитый миролюб и краснопев. С неохотой спихнул он с колен одну из девушек-подавальщиц, писклявую вертушку. Он девушек любил, как и в молодости, но уже чаще духовной любовью. Они радовали его взор, как цветы на клумбе. Прикосновение к их крепеньким тушкам доставляло ему эстетическое наслаждение.
   — Зачем ссоритесь, дети мои! Ты великий джигит, Кутуй, но и Сидоров по-своему замечательный человек. Вам нечего делить. Всем места хватит под солнцем. Аллах призывал к миру, и Христос призывал к любви. Дьявол стравливает порядочных людей, чтобы восторжествовать над ними. Говорят у русских: худой мир лучше доброй ссоры. Это правильно. Освободи сердце от злобы, Кутуй, обними кунака своего Сидорова. И ты, Петр Петрович, угомонись, не коли языком, как оса жалом. Помиритесь, это будет сегодня добрым знаком. Ну же, ну!
   Гости одобрительно загудели. Семидесятилетний богатырь из Ленинграда Пинчук, король мясных продуктов, нетерпеливо подтолкнул в бок Сидорова, отчего тот почти по воздуху долетел до Кутуя.
   — Что ж, я не прочь, — сказал он. — Я с Кутуйкой не ссорился. Это он на меня зуб точит, неизвестно почему. Из-за Юры Пятакова, наверное.
   Чеченец вскочил на ноги, раскрыв объятия, испепеляя обидчика смоляным взглядом. На Сидорове слегка шевелюра задымилась, но он улыбался Кутую преданной собачьей улыбкой. Они оба ссоры не искали. Под возгласы негромкого ликования побратимов соприкоснулись их щеки, смуглая и бледно-розовая. При этом Кутуй попытался костяшками пальцев продавить Сидорову бок, но рука его утонула в упругом, задубелом жирке.
9
   Летом 1985 года закачался режим. По Москве бродили призраки свободы, хотя представление о ней было у каждого свое. Многим свобода мерещилась в виде огромного магазина, где продаются любые импортные товары по доступным ценам. Другие мечтали о свободе, как о красивой девке. Сведущие, образованные люди исподволь готовились начать охоту за депутатскими мандатами. Жулье посверкивало глазенками изо всех нор, как крысенята, которые почуяли, что хозяин собирается надолго отлучиться из дома. В закромах Родины еще было чем поднажиться, погреть руки. Горбачев вломился в обескровленное, унылое сознание нации, подобно бодрому ухарю-краснобаю, который по ошибке вскочил в палату для безнадежно больных. Народ внимал ему со смирением, словно в ледяном предчувствии скорых антиалкогольных мер.
   Однако не минуло и года, как все чудесно изменилось на просторах страны. На все подмостки повыскакивали, повылазили, как чертенята, просветленные ораторы с непреклонными лицами. Дельно, умно, яростно загомонили они о великих переменах, о неизбежности лучшей доли. Им покровительствовал Михаил Сергеевич. Окрыленно взмахивая руками, он пообещал дать социализму человеческое лицо. Особенно циничные умы сразу догадались, что Михаил Сергеевич грезил наяву. Он обращался к народу, как сердобольный наставник к детям с дефективными отклонениями. Он посулил им такую заботу, от которой они воспрянут духом. С народом так ласково никто не говорил со времен Елизаветы. Михаил Сергеевич бесстрашно спускался в уличную толпу и готов был пожать руку первому встречному. Это подкупало неимущих граждан. Женщины боготворили нового царя. Ему запели аллилуйю в церквах, куда он тоже послал знак благоволения.
   Но не все в его окружении были столь сентиментальны. Однажды на изумленную Москву мигнуло око Ельцина, который первый среди партийных чиновников-крупняков проклял коммунистическое прошлое. При этом он зацепил неловким словцом верную соратницу Горбачева Раису Максимовну. С того дня меж двух партийных гигантов затянулась нешуточная, на годы борьба. Из гущи бредовой схватки оба едва поспевали подавать народу радостные сигналы, что скоро займутся и его судьбой. Горбачева полюбила Америка, зато к Ельцину на подмогу очень скоро подтянулся демократический кагал.
   Слово «демократия» праздничной петардой вспыхнуло в общественном сознании почти одновременно со словом «свобода» и точно так же не несло в себе никакого внятного смысла. Каждый трактовал демократию так, как ему лично было удобно. Вор шустрее воровал, ссылаясь на беззаконие всех прежних (до демократии) законов, честный человек мечтал о бесплатной похлебке. Больше всего повезло депутатам: они теперь могли без особого страха голосовать против. Ельцин подвергся первой опале. Его накачали наркотиками и выпустили на поругание к секретарям райкомов. Отвратительное судилище возымело печальный результат: популярность демиурга Горбачева с этого дня пошла на убыль. Обыватель простит владыке голод, и холод, и насилие над собственными детьми, но не забудет слабости. Демиург не добил Ельцина и тем самым подписал себе смертный приговор. Горбачев, как известно, был хроническим диалектиком: он всегда спохватывался с непоправимым опозданием. Судьба его баловала необыкновенно, ему любое опоздание долго сходило с рук. Но не в случае с Борисом Николаевичем. Заминку с уничтожением сильнейшего политического конкурента можно объяснить лишь идеологическим кретинизмом Горбачева, возомнившего себя Наполеоном, но забывшего про Эльбу. Впоследствии даже комичное утопление Ельцина в канале не подняло авторитета Горбачева. Как обычно, безошибочным инстинктом из двух зол народ выбрал меньшее: занудному, рассудительному фанатику чревовещателю предпочел самодура и пьяницу. Хотя еще неизвестно, кто из них принес больше горя Отечеству. Впрочем, они сами не вполне виноваты в своих винах, над обоими одинаково тяготело проклятие принадлежности к высшему партийному клану.
   Психология черни, которая вдохновенно распевая псалмы, то и дело мчит за попутным разбойником-краснобаем, совершая под лихим водительством ужасающие деяния, конечно, неразрешимая загадка для всякого серьезного мыслителя, предмет вековых умственных мытарств славных русских философов; но эту самую загадку походя раскроет деревенский дурачок, счастливо сопровождающий похоронную процессию словами: «Носить вам — не переносить!»
   В отличие от Горбачева, Ельцин был человеком действия, пусть заполошного, что особо притягательно для созерцательного, полусонного русского ума. Русский человек, как впечатлительный ребенок, легко улавливается на две наживы — на мистические посулы да на удалую повадку. Ельцин врал всегда вдохновенно, как песню пел, при этом был бесшабашен и скор на самые противоестественные поступки, — какого еще надо рожна, чтобы стать президентом?
   Советский режим был в мире одинок, как обезлиственное земное дерево. Одинокими были и подданные великого государства. Схваченная щупальцами партийного надзора, будто анестезией, нация семьдесят лет провела в помраченном, закодированном состоянии духовного анабеоза, и когда настала пора ей очухаться, оказалось, что многие жизненно важные органы у нее поражены анемией. В частности, приморозилась способность к самовоспроизводству, а также были утрачены некоторые защитные инстинкты. Большинству людей стало безразлично, что с ними будет дальше. Еще годик-другой пожить, думали они, а там хоть трава не расти. Подростки вообще перестали считать за людей тех, кому было больше тридцати. К родителям они не питали особого зла, только надеялись, что те догадаются все-таки поскорее издохнуть. На фоне начинающегося государственного распада нашлись и такие, и их было немало, кого обуяла, как малярия, страсть к митингам, демонстрациям и забастовкам. Горбачев полюбил колесить по заграницам. Вид у него был озабоченный. На всех перекрестках он нес одну и ту же галиматью: каждому надо поскорее привыкнуть к новому мышлению, а кто на это не способен, тот должен отойти в сторонку, чтобы не мешать тем, кто перестраивается. Загадочный феномен российского общества: этому бреду душевнобольного люди внимали едва ли не с умилением. В темных глазах Горбачева блистал лед неукротимой воли. Года за три он занял все мало-мальски значительные государственные посты, ловко растолковав растерянному люду, что по-иному при демократии не бывает и не может быть. Это были счастливые для него годы. Он купался в любви народной, как Александр-Освободитель. Раиса Максимовна умело страховала каждый его шаг. Ельцин пока еще мельтешил на периферии общественного сознания, что-то наверняка замышлял гнусное, но был неопасен, с вырванным жалом, лишенный поддержки масс. Его злобное шебаршение слегка будоражило кровь, как предгрозовой ветерок. Туповат-с, махров-с. Обнаглел до того, что встречался с «Памятью». После экзекуционного пленума, когда стая секретарей райкомов, сводя с Ельциным счеты, набросилась на него, как на волка, и растерзала до ошметок, с ним и бороться стало в некотором роде даже неприлично. Михаил Сергеевич жалел его в те дни. Говорил супруге: мужик он неплохой, упорства много, и идея в нем есть, но слишком все же примитивен, прямо дегенерат. У Раисы Максимовны суд был короткий: хам!
   Наравне со «свободой» и «демократией» вырвалось на волюшку слово «рынок». Этому слову, возникшему исподволь с магическим кольцом в ноздре, экономические мудрецы постепенно стали придавать не меньшее значение, чем «гласности» и «перестройке». Все-таки «перестройка» — это забава на денек, а рынок — на века. Это понятие оказалось настолько универсальным, что легко заменяло почти все остальные социальные клише, оказавшиеся на этот период либо устаревшими, либо попросту неблагозвучными. Государственное устройство — рыночное. Светлое будущее — рынок. Идеал гражданина — предприниматель рыночного толка. Ну и так далее, до бесконечности. Товару для продажи в государстве осталось немного, но товар был солидный: нефть, древесина и женщины. С ним можно было пристроиться и на международном рынке, а это уже предел мечтаний любого уважающего себя коммерсанта из бывших партаппаратчиков. За этот товар страны Антанты обещали снабдить русичей всем необходимым, начиная с хлебушка и кончая презервативами. Но народ не успел вдоволь нарадоваться открывшимся перспективам, как был ошарашен антиалкогольным указом. Михаил Сергеевич с заботливым видом нанес своим подданным сокрушительный удар под ложечку. От этого удара Россия, возможно, не оправится уже никогда, как от революции. Надо заметить, Михаил Сергеевич произвел над народом экзекуцию и грабеж не ради потехи, а скорее по недоразумению. Они часто мечтали с Раисой Максимовной, как славно было бы заодно со всеми другими достижениями искоренить на Руси пьянство. Идиллическая им рисовались картина: протрезвевший, окрепший разумом труженик обзаводится собственным огородиком, машиной, цветным телевизором и весело работает и отдыхает, благословляя новую власть, которая наделила его не только новым мышлением, но и достатком. Тут опять не вина Михаила Сергеевича, а скорее его беда. За все семьдесят лет режим не выдавил из себя наверх ни одного человека, который обладал бы двумя необходимыми для правителя качествами: глубоким, отшлифованным образованием, государственным умом и религиозной, святой наклонностью к добру.