Силилась понять, любила бы я Тимку по-прежнему, стань он звездой какого-нибудь из столичных телеканалов, с соответственным денежным приложением, а не протирай штаны в заштатной провинциальной телекомпании, которой давно уже пора сгинуть в волнах нормальной рыночной экономики, а? Вернулась бы я к Кимке, не превратись он из андеграундного художника в одного из тех спивающихся непризнанных гениев, один вид которых всегда вызывал у меня отвращение, а стань признанным на Западе мастером? Если бы работы Кима скупали крупнейшие галереи мира и неврубающиеся, но силящиеся прослыть продвинутыми богатеи готовы были выкладывать тонны баксов за его пачкотню?
   Как-то, не успевая подобрать картины, призванные выступать в качестве цветовых пятен в один из интерьеров, попросила родителей переслать мне несколько Кимкиных работ, завалявшихся в их садовом домике среди моих старых вещей. Обрамив достойно, выдала творчество бывшего мужа за работы самого модного ныне на Западе без вести пропавшего русского гения. И для придания веса собственному вранью счет за работы тоже выставила пятизначный — меньших счетов заказчик не просекал. Прокатило. Из пятизначного счета отложила часть на счет Кимкиного Сашки, часть на счет не-Кимкиного Пашки, а часть отправила свекрови с указанием выдавать Кимке строго по чуть-чуть, чтобы не пропил все сразу.
   Была ли я как преданная жена обязана вытаскивать на свет Божий из собственных мужей их заснувшую харизматичность? Должна ли была стать для них ракетой-носителем, силясь, раз за разом преодолевая земное притяжение, вывести их на орбиту? Или все же имела право сбросить с себя мужей, как бесполезный, но тяжелый груз, и рвануть реализовываться самой? Ведь кроме долга перед мужем или мужьями у меня должен был быть и главный в жизни долг — долг перед самой собой. Долг состояться, дабы в старости не списывать собственную «неслучившесть», нереализованность на мужей и детей. Тем более на детей.
   Тогда, пять лет назад, я раз и навсегда сказала себе — имею право! Я Есть! Я Буду! Мало того что я не требую с этих чудо-мужей денег и сама тяну на себе двух их чад, тянуть еще довески в виде двух папаш и одной свекрови мне не под силу, ни материально, ни морально. Выжить я смогу, только сбросив их. И я сбросила. Ускорение, приданное этим стремительным облегчением веса, позволило сделать тот рывок, без которого я не смогла бы устроиться в столице и устроить жизнь так, чтобы Сашка и Пашка могли нормально расти. И я набирала и набирала скорость, оформляла дома, офисы, участвовала в выставках, публиковалась в модных журналах, участвовала в телепрограммах, открывала собственное дизайн-бюро. Бежала и бежала все вперед и вперед и знала, как жить. Пока не встретила Оленя.
   Думала — ну чем я хуже его третьей дуры. И убеждала себя, что не хуже. Только третья его дура была здесь ни при чем. Увидев глаза Оленя, смотрящего на Женьку, поняла разницу. В глазах у Оленя была вечность, только мне в этой вечности места не находилось, а я не хотела, не собиралась в это верить. Но ужаснулась явственному ощущению: предложи Оленю сейчас отдать все, что у него есть, — за Женьку отдаст. Отдаст не идею, а ее видимое успешное воплощение. Не отступится от своего дела, такие не отступаются, а, обретя Женьку, сможет начать все сначала. И преуспеть. Ведь вся его умопомрачительная карьера, все его миллионы и миллиарды были сделаны с единственной целью — доказать, что он лучше аспиранта, затмившего Оленя в Женькином сознании. Выбери Женька в девятом классе его, и, глядишь, — у страны не было бы олигарха. Зачем грызть землю и рваться в небо, когда тебе хорошо на груди у любимой женщины. Реализованные в любви слишком редко рвутся в небеса, увы! Поэтому небо полно нереализованными.
* * *
   — Дорога! — вернула меня к реальности Женька, указывая рукой в сторону появившихся на горизонте огней, обозначивших шоссе. — Видишь, минут за двадцать дошли.
   Судя по ее осунувшемуся лицу, и Женька эти двадцать минут провела в собственных далях.
   — Машину поймать бы, и побыстрее. До города еще километров сорок. У тебя местные тугрики есть, а то я в обменный пункт и не заходила?
   — Деньги-то есть. Боюсь только, ни один приличный араб таких автостопщиц на борт не возьмет. Здесь страна строгих нравов.
   — И что ты нестрогого в нас нашла? Помятые-порватые, все в песке… На постояльцев «Бульж аль Араба» и «Аль Махи» не тянем.
   — Правильно! У нас же карточка гостей «Бульж аль Араба», покажем водителю, чтоб не сомневался. Все прочее сойдет за причуды европейских туристок.
   Затея вообще-то была еще та. В мусульманской стране двум женщинам не самого аккуратного вида голосовать на шоссе, это уметь надо! Но еще сорок километров пешком наши ноги не выдержат.
   — Говорят же, из-за дурной головы и ногам работа, — самокритично признала Женька. — И чего нас в эту «Маху» понесло!
   — Так к Прингелю же, за информацией.
   — То, что мы от Прингеля узнали, на любом сайте в интернете прочесть можно. Только гонки по пересеченной местности себе сдуру устроили. Я устроила. Это у меня с головой что-то, сама понимаешь, — после паузы добавила Женька.
   Я понимала, но по ее примеру посыпать себе голову пеплом не спешила. Моей голове хватило и песка.
   — Если мы так будем помогать Оленю и твоим мужьям, останемся у разбитого корыта. Логику включать надо.
   Да уж, с логикой в эти сутки у нас у обеих полный провал.
   — Мужья мои вряд ли здесь… Едет что-то. Голосуй! Рукой маши! Эх, не понравились мы арабу этому!
   — А зачем же мы тогда в эти самые Эмираты прилетели? Вы ж говорили, твоих пропавших мужей искать. Кстати, а чего это их два сразу?
   — Жизнь так сложилась. Мужа два, свекровь, слава тебе господи, одна, второй я уже не перенесу. Голосуй!
   — Ладно, чего руками махать. Все равно не остановится. Вечерний рейс на Цюрих мы так и так пропустили, придется до утра ждать, самое время заняться твоей рыжей.
   — Если она уже не занялась нами. Что-то она подозрительно на меня косилась. И записка странная, после которой исчез Ким, пришла отсюда, с ее факса.
   — Ну ты красавица!
   — Почему красавица? — спросила я, обидевшись.
   — У факса же должен быть номер! По нему можно позвонить или другой факс отправить, или по номеру узнать адрес, даже если прингелевская Беата в очередной раз захочет нас запутать.
   — Про номер факса я не подумала. Свекровь записку зачитывала в самый наш миг падения в песчаную пропасть. Как-то не до того было.
   — Звони свекрови, пусть номер продиктует. Звонок мой вызвал у Карины явное неудовольствие.
   — Ты знаешь, сколько сейчас времени?
   — Догадываюсь, что много. Но вы у Атанянов вряд ли спите.
   Зная свекровину подругу Наю Атанян, я и думать не думала, что после пережитого стресса обе дамы спокойно улеглись и уснули. Наверняка чешут языки, а насчет позднего времени, это лишь бы на меня собаку спустить. Но, выдав точно отмеренную порцию нравоучений, сверковь сообщила:
   — Домой нас пустили. Ничего у них там не взорвалось. Только кусок стены сарая выворочен. Жаль, весь не разнесло, а то третью неделю доломать его некому. Михаська этот твой, поруководил и уехал с вешдоками. А вещдоки — куски сарая. Сыщик! Пыль в глаза пускают, да людей по ночам будоражат.
   — Ладно, чего теперь шуметь! Хорошо, что так обошлось. Валокординчику накапай и спать ложись, — на вежливость у меня уже не было сил.
   — Других дел у меня прямо нет, как спать! Завтра конференция по персидскому эпосу! Доклад готовить надо, а какой после всего этого доклад! — важно заметила моя эпическая свекровь.
   Но снизошла. От доклада оторвалась, продиктовала номер Алининого факса, который Женька записывала пальцем прямо на песчаной обочине.
   — Привет персам! — подытожила я и стала набирать номер «второй моего первого».
   Сработал автоответчик, говоривший женским голосом по-английски, все приятное впечатление от которого смазывал остаточный налет южнорусского «гэ». В конце сообщения, Алина резко перешла на русский и скороговоркой пробормотала: «Ким! Я все поняла! Я знаю человека со змеей вокруг пальца! Таких совпадений не бывает! Найди меня!»
   — Значит, она знает, где Ким, — сделала вывод из услышанного Женя.
   — Или надеется, что он позвонит. Но какой-то человек с какой-то змеей на пальце волнует и ее, и Кима. В записке тоже про змею на пальце что-то было. Чушь какая-то!
   — А записка от какого числа?
   Женька явно устала идти и опустилась на обочину, доставая из рюкзачка сигарету. Но лишь прикурила, как зашлась в кашле. Казалось, еще чуть, и ее снова всю вывернет. Пришлось вытащить из ее пальцев сигарету, бросить в песок, а самой Жене протянуть бутылку с оставшейся после сафари водой, хоть я и не была уверена, что песок, который был теперь повсюду, не попал и в воду.
   — Попей. Тебе с твоими отравлениями и стрессами сейчас только курить!
   — А я и не курю. Возьму сигарету и бросаю. Не идет. Того и гляди, курить брошу и растолстею.
   — Мечтать не вредно. А почему ты спросила, какого числа записка? Откуда свекровь может это знать?
   — С того же факса. Там же дата отправки рядом с номером пропечататься должна.
   Пришлось снова набирать «любимый номер». Свекровь на этот раз не заскрипела, а попросту обматерила меня не на так и не выученном мной армянском в его донском варианте, а на чистейшем русском. Но дату посмотрела. «19 августа, 15.30. Кимушка как раз в этот вечер пропал».
   — Факс пришел за несколько часов до того, как первый муж пропал. Моя подруга ему этот текст привезла — у нее факс дома стоит. Свекровь говорила, что он развернул, прочитал и вскоре со двора вышел. Больше не вернулся.
   — Странно все это! В любом случае стоит спросить у этой Алины, что такого она про человека со змеей на пальце поняла, — изрекла Женька и махнула рукой очередному приближающемуся автомобилю.
   Не стыкующийся с нашим грязно-песочным видом белейший, ирреально чистый, как и все машины в этой стране, «Ягуар» с тонированными стеклами, к нашему удивлению, затормозил. Вышедший из салона водитель, тоже индус, улыбнулся во все свои тридцать два зуба и гостеприимно распахнул заднюю дверцу, в которую мы с Женькой моментально проскользнули, пока индус не передумал. И лишь когда дверца захлопнулась и «Ягуар» стал стремительно набирать скорость, заметили пассажира, сидящего впереди.
   — Так вы не только революционерки, вы еще и партизанки! — произнес пассажир и повернулся.
   При всей краткости нашего знакомства не узнать Прин-геля было невозможно.

16
РИМСКИЕ КАНИКУЛЫ

(ИВАН. РИМ. 1911 ГОД)
   Веки каменные. Не хотят открываться.
   Все болит. Руки, ноги, ребра. И рот. Скулы как судорогой свело, зубы сжались, не разжимаются. И во рту что-то мешает глотать.
   Камень! Камень все еще во рту.
   Значит, алмаз он не потерял. Значит, не все еще так плохо. Но где он? И что с ним случилось?
   Иван пробует пошевелиться. Не получается. Кроме боли, телу еще что-то мешает двигаться. Пробует приподнять голову, получается с трудом. Всего-то обзора что простыня, которой он укрыт, и какие-то бугорки под ней. Он связан. Толстым канатом привязан к узкой кровати, на которой лежит. Это он может если не увидеть, то почувствовать. Как может почувствовать и то, что на нем нет одежды. Веревки и простыня — весь его гардероб.
   Где он? Тусклый светильник в дальнем конце неуютной длинной комнаты. В небольшом уголке света на стене видно распятие. Стены мрачные, два длинных ряда одинаковых узких кроватей, застеленных тощими серыми одеялами, рядом с кроватями крашенные белой краской тумбочки. Постояльцев в этом «пансионе», кроме него, похоже, нет. Кровати и тумбочки пусты.
   Где он? В лазарете для бедноты? В сумасшедшем доме? Как он попал сюда? Вино было отравлено? Но, кажется, он не умирает, разве что все тело болит. Или в вино подсыпали один из новейших препаратов, отключающих сознание, Иван читал про такие в «Химическом вестнике». Кто подсыпал? Зачем надо было его раздевать, тащить в этот убогий лазарет, привязывать? Охотятся за алмазом? Неужели в таком случае не нашли? Не догадались разжать ему челюсти? Неужто он и без сознания сжимал их столь же упорно? Возможно ли это? Скулы теперь болят от напряжения, значит, сжимает он их уже не первый час, даже теперь, когда вокруг никого нет, скулы не хотят разжиматься.
* * *
   — Где же ваши карабинеры, господин министр? — не выдержал князь Абамелек, когда часы указали третий час отсутствия юноши.
   — Немедленно телефонирую вновь, — суетится министр. Но по ходу телефонного разговора меняется в лице. — Князь, я должен уехать! Меня срочно вызывают к Его Величеству…
   — Но где же мальчик? — произносит Мария Павловна вслед министру, суетливо убегающему по мозаичной дорожке парка вместе со своей супругой.
   — Где же камень — хотели спросить вы, — возражает графиня-авантюристка.
   — Что тот камень? Разве мальчик не важнее? — отвечает Абамелек.
   — Сколько мальчиков держали этот камень в руках, и кто их помнит?! А камень жив, и будет жить! И славить вас! — пылко говорит графиня.
   — Разница между нами, графиня, в том, что, доведись выбирать между мальчиком и камнем, вы бы выбрали камень. А я мальчика, пусть даже не родного.
   — Вы говорите так от большого богатства, князь. У вас капитала — жить не прожить. Когда жизнь заставила бы вас считать последние гроши, вы бы так не судили. Не пожалели бы мальчишку.
   — Вы жестоки, графиня…
   — А вы, князь, излишне прониклись образом мецената. Но загляните сейчас в свою душу, спросите себя честно — мальчик или родовой алмаз, и честно ответьте самому себе, раз вслух не хотите признаться.
   — Вам телефонируют, князь, — докладывает слуга.
   — Кто?
   — Не желают представиться.
   — Не хочу ни с кем разговаривать.
   — Они говорят, вы захотите, если узнаете, что мальчик у них…
* * *
   Из коридора доносится какое-то шуршание. Так может шуршать дамское платье на ходу. Голоса.
   — I’ve just called prince Abamelek [26], — мужской голос говорит по-английски со странным акцентом. Учитель Ивана всегда называет произнесенное подобным образом «just» — «чудовищным славянским жэканьем».
   — Does he know that he can exchange diamond to the boy? [27] — у голоса женского тоже акцент, но другой, ближе к тому, как говорят по-английски здесь, в Италии.
   Говорившие миновали коридор, больше ничего не слышно. Да и не нужно. Без того ясно — его похитили. И требуют у крестного выкуп. Он попался как младенец, а еще мнит себя мужчиной. Так подвести крестного! Теперь за его несчастную жизнь похитители требуют у князя Абамелека алмаз…
   Как алмаз? А во рту у него что? Если бы у него забрали алмаз, то не требовали бы камень у СимСима. Значит, алмаз во рту. И похитители решили, что жизнь крестника богатый князь обменяет на камень. Но СимСим ведь знает, что камень должен быть у него, у Ивана. Что же он теперь должен думать? И как отсюда выбираться?
   В коридоре снова шорохи. Шум. Старческое шарканье ногами, еле слышные шамкающие голоса.
   Дом престарелых, вот это что! Не далее как нынче за обедом министр хвалился, что теперь в Риме выстроена образцовая богадельня, в богадельне его и держат. Не министр ли его и украл?
   Общее шарканье постепенно стихает, но одинокие шажки все слышнее и слышнее. Иван пробует повернуть голову, чтобы рассмотреть в темноте, кто пришел. Старушка божий одуванчик. В белой рубахе, с веткой цветущей камелии в руке. Быстро-быстро что-то лопочет по-итальянски.
   — Paolo, ti ho trovato, mio Paolo [28].
   Явно сумасшедшая.
   — La tua Lucia ti ha aspettato [29].
   Старуха подходит все ближе, тянет сморщенные старческие руки к его лицу, гладит волосы. Что это? Наклоняется все ниже. Тянется сморщенными губками, которые, на манер гимназисток, складывает бантиком, к его губам. Господи, помоги! Он уважает старость, но не так же! Сухость старческих бумажных губок на его губах.
   — Dai un bacio all tua Lucia [30].
   Напрягаясь всем телом, Иван пытается хоть немного сдвинуть простыню, чтобы старуха увидела связанные руки, но, как на грех, простыня начинает сползать совсем с другого края. Еще чуть, и перед старческими глазами предстанет то, что он совершенно не намеревался показывать кому бы то ни было, тем более старухе. Ужас!
   — Тоже рад нашей встрече! Всем сердцем рад! — по-русски тараторит Иван, теперь уже пытаясь удержать съезжающую с торса простыню. — Помогли бы вы мне, дорогая Лючия, развязаться. Благодарность моя не имела бы пределов!
   О боже, старуха увидела обнажающиеся ноги. Еще чуть, и… Боже, какой стыд!
   — Dai un bacio alia tua Lucia. Adesso ti slego [31]!
   Хоть что-то поняла! Указывает на веревку, которой он связан, и на свои сухонькие губки.
   Бабушка хочет, чтобы ее поцеловали, тогда развяжет. Старость нужно уважать. Нужно представить себе, что это моя бабушка! Или… еще раз взглянув на явившуюся нимфу, — или прабабушка! И поцеловать бабушку. Бабушку поцеловать. О Господи! Как можно это сумасшедшее чучело вообразить бабушкой Еленой?! Лучше без воображений!
   Зажмурившись, Иван клюет старушку в подрагивающие губки.
   — Лючия! Нам хотят помешать. Мы должны бежать! — то по-русски, то по-французски шепчет Иван и всеми сколько-нибудь подвижными частями тела указывает на веревки.
   — Di nuovo, come allora, ci vogliono impedire di essere insieme [32].
   Понимает хоть что-то или лопочет просто так, а потом еще парочку подобных ей нимф позовет?!
   — Освободи меня! Помоги!
   Сообразила! Пытается развязать узел, но ее скрюченным пальчикам это не под силу. Смотрит вожделенно. Надо что-то говорить, зубы ей заговаривать, только не молчать! Пусть думает, что ее несчастный Паоло ей что-то говорит. Да что тут скажешь. Стихи разве что читать. Да-да, стихи! В стихах ритм завораживает. То послание, что Пушкин посвящал тетушке СимСима Анне Давыдовне.
   — Когда-то (помню с умиленьем) я смел вас нянчить с восхищеньем, вы были дивное дитя… — Боже милостливый! Неужели и эта нимфа была когда-то дивное дитя, а ведь была же! Была! — Не останавливайся дорогая! Развязывай! Вы расцвели, с благоговенъем вам ныне поклоняюсь я. Я не бранюсь, я хвалю тебя! Видишь, говорю — прелестное дитя! За вами сердцем и глазами с невольным трепетом ношусь. Ношусь же, ношусь! Развязывай! Я уже продолжаю, продолжаю! Хоть Пушкин тебе нравится! И вашей славою и вами, как нянька старая, горжусь. Кто здесь нянька, кто здесь старая…
   — Io salvero’ il mio Paolo e saremo felici per sempre [33].
   Старуха приходит в чрезмерное возбуждение. Уже горят желтые глазки, даже сквозь воск кожи пробиваются красноватые всполохи румянца. Еще немного Северянина и Блока, и узел на связавшей руки веревке поддается кривым пальцам Лючии. Ноги Иван распутывает сам и, стыдливо обмотавшись простыней, намеревается бежать.
   — Вовек не забуду доброту Лючии! Что, дорогая? Конечно, вернусь. Только разведаю путь для нашего побега и вернусь! Жди. Жди! Amore! — на всякий случай уверяет Иван, пока пятится к двери. «Амор» действует на старуху умиротворяюще. Взмахнув снова подобранной веткой камелии, Лючия усаживается на стуле возле кровати, к которой был привязан Иван, ждать.
   — Amore!
   В простыне, как античная статуя Цезаря из парка Сим-Сима, юноша крадется по дому престарелых. Такие заведения существуют лишь для того, чтобы в них захотелось поскорее умереть. «Боже, неужто ты можешь и мне послать такой страшный конец!»
   Мрачные стены. Холодный пол. Койки, выстроенные в ряд, как в казарме. Нескончаемо длинный стол в вонючей столовой — богадельню только что открыли, а отвратительный запах уже впитался в стены. Комната, которую и ванной-то не назовешь, скорее помывочная для этих живых трупов, на группку которых он едва не нарвался в очередном бесконечном коридоре.
   В стенах коридоров кощунственный архитектор сделал ниши для статуй. Парочка грубо сработанных новоделов уже заняла свои места, в другие проемы, притворяясь статуей, то и дело прячется Иван, пропуская снующие по коридору старческие тени. Потом снова бежит. С этажа на этаж, шлепая босыми ногами по ледяному даже в майскую ночь полу. Где же выход из этого ада?
   Дверь — заперта. Дверь — заперта. Крики за спиной.
   — Fermo, fermo, tenetelo fermo! [34]
   Это за ним? Неужели погоня?! Дверь — заперта. Лестница. Коридор. Поворот. Еще поворот. Еще дверь. Поддалась! И…
   С разбегу Иван вламывается в эту первую поддавшуюся дверь и быстро захлопывает ее с обратной стороны.
   — Polizia! Protezione! Aiuto! Sono Stato attaccato! [35]
   Похоже, он через какую-то потайную дверь перескочил из одного заведения в другое. Судя по антуражу, это уже не богадельня, а вполне респектабельная на вид водолечебница. Зеркальные стены, аккуратные ванны, в одной из которых в грязи орет дама. Натурально — дама в грязи. Сеанс грязевых ванн.
   — Polizia! Protezione!
   — Тихо! Тихо, синьора! Не стоит так кричать! Дверь, которую Иван, вбежав, захлопнул, сотрясается с обратной стороны. Значит, все-таки погоня. Сейчас тоненькая дверь поддастся, и что тогда?
   — Синьора! Только не кричите! Я влюблен. Аморе! — как заклинание пришепетывает Иван. Помогает. Дама перестает визжать, но и дверь вот-вот поддастся тем, кто пытается ее сломать. — Да, я горю! Аморе!
   Дама глядит уже заинтересованно и блаженно вторит юноше:
   — Amore!
   У выламываемой двери остается последняя петля.
   — Прошу великодушно простить меня. Другого выхода у меня нет! Исключительно страсть ведет меня к вам, дорогая синьора! — шепчет Иван и, сбросив простыню, ныряет в ванну к даме. — Теперь, дорогая, визжите! И погромче! — успевает добавить он и с головой скрывается в грязи ровно в тот миг, когда выломанная дверь рушится, впуская в водолечебницу толпу преследователей.
   Дама, умница, визжит на полную мощь.
   — Oh, diavolo! Questo e’ un ospedale! Ci scusi moltissimo, signora! Inseguiamo un fuggitivo pericoloso! Dove e’ andato? [36]
   Дама машет рукой в сторону другой двери и истошно вопит до тех пор, пока дверь не закрывается за последним из преследователей, и лишь тогда она вытаскивает из грязи больше похожего на чудище Ивана.
   — Nella doccia! [37] — его спасительница указывает в сторону душа.
   — Вы так великодушны, синьора!
   Юноша выбирается из ванны и, оставляя на полу следы грязи, перебегает в душ. Смываемая грязь обнажает все новые участки юного тела, и только что старательно визжавшая дама начинает учащенно дышать. Ах. Ах. Ах!
   — Oh Dio, che bello! [38]
   Оказавшаяся весьма округлой дама встает из своей грязи и по Ивановым следам перебегает к нему в душ.
   — Adesso ti faccio fare un bagno! [39] — пышнотелой итальянке явно не терпится использовать свои ладони в качестве мочалки для его тела.
   — Мама миа! Не стоит! Честное слово! Не стоит! Я сам отмоюсь! Что это со мной! Стыд какой! Только не сейчас! Можно же управлять своим телом. Можно.
   Но не слушается тело. Предательски напрягается.
   — Не сейчас! О нет, синьора! Не стоит! Не надо! Я сам! Знали бы в гимназии, что я буду стоять с обнаженной женщиной под душем и желать лишь убежать от нее, засмеяли бы! Другой раз. Милая синьора, другой раз! Обещаю! Domani! Завтра!
   Оставляя мокрые, но теперь уже чистые следы, Иван подхватывает свою простыню, и, наспех замотавшись, исчезает в выломанной двери. Надо бы вниз, к выходу, но как выйти в этой простыне? Упекут в сумасшедший дом, а уж там в рот точно заглянут. Кажется, пробегая по верхнему этажу этой богадельни, он заметил протянутую из окна в окно другого дома веревку с сохнущим бельем. Так и вором стать недолго. Но верну! Все верну! Только бы там сушились не женские панталоны.
   Добравшись до четвертого этажа, юноша высовывается из окна, подтягивая к себе веревку с вполне мужского вида рубахой, штанами и даже поясом. Это прежде он понять не мог, как же вывешивают белье над людной улицей, да еще и на высоте многоэтажных домов. Теперь разглядел, что у этого итальянского изобретения два колесика — в окне дома на одной стороне улицы и в окне дома на другой, а между ними пущенная по кругу веревка, на которой белье парусом обыденности трепещет над улицей.
   — Верну! Видит Бог, все верну! — шепчет Иван, впопыхах натягивая еще влажные штаны. — Как же отсюда выбираться? Как найти виллу князя?
   В доме напротив светятся окна. Не самый приятный район, но, судя по окнам, в доме том живут не разбойники. Хотя вряд ли кто из них пустит не говорящего по-итальянски юношу в ворованной одежде с чужого плеча. Хотя…
   Иван всматривается в женский силуэт, резко очерченный в светящемся окне напротив.