- Все равно пустой мешок не заставишь стоять.
   - Советую убрать из правительства лиц, виновных в коррупции: министра финансов - вора и подлеца, министра иностранных дел - он предаст нас в удобную для него минуту. Избавьтесь от военного министра. Проклятый барон Будберг действует всем на нервы, - сказал Пепеляев, улыбаясь складками широкого лица.
   - Барон желчный старик, но старик толковый. Я почему-то боюсь его ухода, - сказал Колчак. - Судьба обделила белое движение деятелями крупного государственного размаха, у меня нет работников по плечу историческим временам. Что-то нехорошее колышется в сибирском воздухе, политическая атмосфера смрадна, язык военных действий безрадостен. Скоро год, как я верховный правитель, а союзники еще не признали меня. Сейчас только победа заставит их склонить голову передо мной.
   - Но союзники нам помогают оружием.
   - Я плачу им за это чистым золотом. - Колчак достал из кармана массивный портсигар. Закурил. Предложил курить Пепеляеву. - Табак успокаивает нервы, возбуждая их. Парадоксально! Ах, все теперь опирается на парадоксы!
   Вошел Долгушин с папкой бумаг.
   - Что там, в папке? Очередная неприятность? - покосился на папку верховный правитель.
   - Письмо из Кокчетава. Какой-то киргизский князек Бурумбай предлагает вашему превосходительству тысячу всадников при полном вооружении. Он просит прислать офицера, которому передаст своих воинов. Князек желает, чтобы посланец был вашим особо доверенным лицом, - доложил Долгушин.
   - У меня нет таких офицеров. Остались паркетные шаркуны. - Адмирал кинул письмо на стол.
   - Письмо этого туземца пришло кстати и вовремя, - встрепенулся Пепеляев. - Оно свидетельствует о всеобщем доверии к верховному правителю. Это письмо - козырь в наших отношениях с союзниками. Великолепное письмо!
   - Все равно мне некого послать в Кокчетав, - заупрямился адмирал.
   - Пошлите ротмистра Долгушина, - посоветовал Пепеляев.
   12
   Долгушин все махал фуражкой, хотя пароход уже скрылся за иртышским мостом. С отъездом князя Голицына в Бухару оборвались последние родственные нити, отныне ротмистр один встречал переменчивые ветры судьбы. Правда, он не испытывал радости от мужской дружбы, но события последних двух лет прочно связали его и с дядей и с генералом Рычковым.
   "Уехали - и, может, безвозвратно - мои генералы". Долгушин представил себе длинный, опасный их путь.
   Ехать надо пароходом до Семипалатинска, дальше на лошадях по киргизской степи. Потом через голубое Семиречье, мимо Верного, Пишпека, через горные перевалы Тянь-Шаня, минуя древний город Алиуэ-Ату, на Ташкент, на Самарканд. А на пути красные партизаны, басмачи, незамиренные еще с прошлого века кокандцы.
   На улицах Омска толпились коляски, тарантасы, телеги, американские автомобили, в потоке экипажей и машин с равнодушным величием шагали верблюды.
   Долгушин слышал чешскую, английскую, французскую, польскую речь, видел иностранцев, высокомерных, словно русские аристократы. Шли женщины под розовыми и синими зонтиками, мужчины в полосатых костюмах, шляпах из панамской соломки.
   Его охватила злоба к этой фланирующей массе праздного люда. Эти сытые, хорошо одетые господа каждую минуту могут сорваться на безоглядный бег. Побегут, как только почувствуют колеблющуюся почву под ногами адмирала.
   Долгушин дошел до кабака "Летучая мышь", двери оказались заперты амбарным замком. Это уже было неожиданностью.
   - Добрый вечер, ротмистр. - Георгий Маслов, чуть-чуть навеселе, подошел к Долгушину. За ним появился Антон Сорокин.
   - Здравствуй, друг! - обрадовался поэту Долгушин. - Почему закрыт кабачок?
   - Ресторатор укатил во Владивосток. Скоро все навозники окажутся в Тихом океане, - сказал Сорокин.
   - Шли в кабачок попить винца, поболтать о том о сем - и вот сюрпризец, - сказал сожалеюще Маслов.
   - Я тоже хотел скоротать время до отхода поезда. Увы! - развел руками Долгушин.
   - Идемте ко мне. Есть у меня бутылка спирта, - предложил Маслов.
   Он жил в узкой, продолговатой, как гроб, комнате. Деревянная кровать прикрыта рыжим одеялом из верблюжьей шерсти, единственное окошко газеткой "Заря", в которой Маслов сотрудничал. На подоконнике валялись писчая бумага, селедка, черствые корки, номер литературно-художественного журнала "Сибирские рассветы". В углу стоял высокий зеленый сундук.
   Сорокин постучал кулаком по его крышке.
   - Отличное сооружение! Хорош и как двуспальная кровать, и как стол, и как гроб. - Он присел на сундук.
   Маслов поспешно сунул Сорокину стул.
   - В этом саркофаге сокровища, из почтения к ним я не сажусь на сундук.
   Маслов поставил на стол сервиз из розового фарфора, вылил в чайник спирт, положил на газету хлеб и селедку. Чайник, чашечки, блюдца были разрисованы японскими неприличного содержания сценками.
   - Нехорошо. Похабно, - скривился Долгушин.
   - Искусство неприличным не бывает, - отрезал Сорокин, глядя на ротмистра глубокими, черными, словно лесные омуты, глазами. Прикрытые стекляшками пенсне, они казались отчужденными.
   - Тогда порнография что такое?
   - Порнография не искусство. Ваш брат военный умеет только гробить красоту и искусство.
   - Не всякий военный - дурак и солдафон, - решил не обижаться Долгушин.
   - Всякий! Люди, избравшие войну профессией, не могут понимать искусство. Иначе трудно убивать человека и его мыслящую душу, - яростно возразил Сорокин.
   - Люблю принимать алкоголь из произведений искусства, - пошутил Маслов. - А на мой сервиз глаз не таращите, за него негоциант Злокозов давал тридцать тысяч царскими.
   - Злокозову надобно искусство, как жеребцу подтяжки. Я сибирских разбойников знаю, по-родственному с ними знаком. Мой дед лошадиный косяк в одиннадцать тысяч голов имел, - сказал Сорокин.
   - Выпьем, друзья! Питие определяет бытие, - переделал известную фразу Маслов.
   - Ненавижу все же вояк, - вернулся к прежней теме Сорокин. - Если бы моя ненависть была реальной силой...
   - В жизни, Антон, должно быть и прощенье, - с постной усмешкой заметил Маслов.
   - Это кого же прощать-то? Убийц, палачей, тюремщиков?
   - Надо же защищать Россию от врагов внешних и внутренних, - насупился Долгушин. - Нация обязана обороняться.
   - А я, знаете, не принадлежу к литературным мародерам, что рисуют войну как праздник сердца. Раз, один лишь раз я написал книжку о войне "Хохот желтого дьявола..." и разослал императору германскому, микадо японскому, королю сиамскому и прочая, прочая.
   - О чем же вы писали? - заинтересовался Долгушин.
   - О запрещении войны как преступного деяния.
   - Вам, конечно, не ответили.
   - Нет, почему же? Откликнулся король Сиама. Извинялся, что не может прочесть моей книги по незнанию языка русского.
   - Это же донкихотство, господин Сорокин.
   - Почитаю за честь называться Дон Кихотом Сибирским, - просиял стеклышками пенсне Сорокин. - Только я Дон Кихот наоборот. Если Дон Кихот ветряные мельницы принимал за великанов, то я великанов современной политики принимаю за ветряные мельницы...
   - Браво, браво!
   - Жаль, что это сказал не я, - заметил Маслов.
   - Не я тоже, а Генрих Гейне. Никак не могу понять: почему нехорошо быть плагиатором? Литературные воры способствуют популярности истинных поэтов. У рифмачей бездарных никто ничего не ворует.
   - Пока есть преступники посолиднее, - хмуро возразил Долгушин.
   Сорокин посмотрел на карманные, из вороненой стали, часы.
   - Когда вам на вокзал?
   - К часу ночи.
   - Сейчас всего половина десятого. Вы бывали в Кокчетаве?
   - Никогда в жизни.
   - Там кочует мой приятель - манап Бурумбай.
   - Так я к нему и еду! - Долгушин хотел было сказать о мотивах поездки, но, пораздумав, воздержался.
   - Эту жирную скотину Бурумбая знаю хорошо. Кочует он в урочище Боровом, в ста верстах от Кокчетава. Местечко Боровое - яркое свидетельство того, что бог при сотворении мира был великим поэтом.
   - У миллионера Злокозова в Боровом дача. Он там отдыхает с княгиней Еленой Сергеевной. Ты будешь в обществе великосветской дамы, Сергей, опять заговорил Маслов. - Выжми из нее все, что можно.
   - Даже самая прекрасная женщина не может дать больше того, что она имеет, - отшутился Долгушин.
   - Антон, брат мой по поэзии, вот этот самый ротмистр, - показал на Долгушина Маслов, - в Екатеринбурге вел следствие по делу об убийстве государя императора. Для исторического писателя - он клад всевозможных интересных подробностей.
   - В истории меня интересуют только поэты и поэтессы. Девками даже царского происхождения не интересуюсь.
   - А может быть, он знает пикантные случаи из жизни царских дочерей, рассмеялся Маслов.
   - В тобольской ссылке у них любовных похождений не было.
   - Кто знает, что у них было и чего не было, - не отставал от ротмистра Маслов.
   - Белья не было. Я даже в протокол допроса занес этот прискорбный факт.
   - Все это мелко и неинтересно, - сказал Сорокин.
   - Царевна Ольга писала стихи. Это интересно? - спросил Долгушин.
   - Хорошие стихи или дрянь? - спросил Сорокин.
   - Я плохой ценитель поэзии. Помню отрывок одного стихотворения.
   - Читайте!
   Долгушин прочел равнодушно и вяло:
   Владыка мира, бог вселенной,
   Благослови молитвой нас
   И дай покой душе смиренной
   В невыносимый страшный час.
   - Не баские стишки, - дослушав, раздул редкие, китайские усики Сорокин. - Форма дерьмовая, содержание тоже. Кощунственна сентиментальность палачей...
   - Я попросил бы, когда речь идет о членах царской фамилии... вспыхнул Долгушин.
   - Все они сукины дети! Все эти императоры, диктаторы! Восхвалять диктаторов можно, обелять их невозможно! А ведь наше подлое, дряблое, безвольное поколение надеется с помощью палачества удержаться у власти, прорычал Сорокин.
   - Философ Сенека когда-то изрек: "Сегодня тиран душит отдельные личности, завтра - целые народы", - пробормотал Маслов.
   Долгушин подумал о Колчаке: постоянное общение с верховным правителем давало обильную пищу для размышлений. Ведь вот на его глазах адмирал, неврастеничный, помешанный на своей исключительности человек, достиг самой высшей власти. Теперь он живет тоскливой, всего опасающейся жизнью, не верит никому, презирает всех, боится каждого. А своих личных врагов считает врагами отечества. Все его наслаждение в том, что он зажал в кулак миллионы человеческих судеб. Он убежден, что лучше народа знает, какая жизнь нужна народу, и постоянно призывает надеяться на будущее, а людям мало одних надежд. Им еще нужны мир, хлеб, счастье. Пока что верховный правитель принес людям только горе да беды. Он стал исторической личностью благодаря гигантскому злу, учиненному им в России. "И все же я буду служить ему, поскольку он воплощает идею русского монархизма", - сказал сам себе Долгушин.
   Маслов же распахнул свой сундук, извлек маленькую статуэтку.
   - Знаете, что это такое? Статуэтка египетской царицы, она черт знает сколько веков пролежала в пирамиде, а теперь у меня в сундуке. Забавно? В моем саркофаге есть еще кое-какие игрушки. Я вам сейчас покажу, покажу...
   В пьяном восторге он вынимал из сундука редкостные вещи. Сорокин и Долгушин с удивлением смотрели на кинжал дамасской стали с рукояткой из черненого серебра, на золотую табакерку с эмалевым портретом Екатерины Второй, на резные шкатулки сандалового, красного дерева, на модель парусной шхуны, выточенной из моржового, словно спрессованный снег, бивня.
   Маслов начал выкидывать кресты, медали, ордена, старинные монеты. Зарябили в глазах чеканные профили императоров, двуглавые орлы, львы с поднятыми лапами, изогнутые полумесяцы, цветущие лотосы.
   - Откуда все это у тебя? - спросил пораженный Долгушин.
   - Государственный русский запас ограбил. Не веришь? Ну, хоть на этом спасибо! - Маслов выцедил из чайника остатки спирта. Выпил. - Все это передала мне Елена Сергеевна. Вот в этой самой комнатушке она ласкала меня два дня. Что, ротмистр, снова не веришь? Фантазирую, скажешь, ибо поэт... Я люблю госпожу Тимиреву, а забавляюсь с княгиней, но и она, и она ушла от меня к Злокозову...
   Маслов поднял на окно блуждающие, тоскливые глаза. В окне стояла молодая луна, разделенная переплетом рамы на четыре равные части. Маслов выпрямился, ткнул пальцем в рассеченную луну.
   - Стишки у царевны Ольги действительно дрянь. В них нет философской мысли. По мне - уж лучше философия безнадежности, распада, но не совершенная пустота. Сочинять по-коровьи бездумно... избави бог!
   Маслов скрестил на груди руки с видом обреченного демона.
   - Вот моя философия, милые господа. Солнце погаснет, земля остынет. И не будет ни людей, ни страстей, ни войн, ни искусств, ничего, кроме оранжевых пауков, на всей планете.
   Сорокин вскочил, опрокинул стул.
   - Врешь ты! Солнце не погаснет, земля не остынет, люди не вымрут. Издохнут гады, скорпионы, пауки, а человечество будет жить. Ты и сам сейчас похож на отвратительного паука, Маслов!
   Ротмистру пришлось тушить ссору. Он погасил ее словами:
   - Мне пора на вокзал, господа.
   13
   Долгушин проснулся от свежести, легкости, приятного ощущения во всем теле. Сквозь камышовые щиты сочился солнечный свет, под ухом баритонально гудел шершень, где-то рядом внятно произносила чечевичка: "Извините, вирр! Извините, вирр!"
   Утренние извинения пичужки окончательно пробудили ротмистра.
   "Где я нахожусь?.. Ах, я уже в урочище Боровом, на даче Злокозова!"
   Целых два дня тащился он товарно-пассажирским до Петропавловска. Дальше поезд не шел: на железной дороге хозяйничали партизаны, наводя страх на гарнизоны колчаковцев.
   В Петропавловске Долгушину дали конный конвой, в сопровождении казаков он отправился в Боровое. Ночь застала его на берегу озера: была совершеннейшая темнота, Долгушин не видел своей руки, слышал же только шум сосен да плеск воды.
   К даче Злокозова добрались за полночь. Хозяина дома не оказалось, Долгушина принял слуга. Он сказал, что коммерсант находится в Петропавловске, вернется неизвестно когда. На даче одна княгиня Елена Сергеевна.
   - Мадам сейчас почивает...
   С давно утраченным чувством наслаждения ротмистр нежился в чистой постели, потом решительно спрыгнул с кровати, приподнял штору.
   Окно вспыхнуло сапфировым блеском воды. Озеро Боровое было как гигантский сверкающий шар в каменной чаше котловины, на восточном берегу его вставали округлые, мягкие вершины сопок в зеленом каракуле сосновых боров. К югу сопки сдвигались в сплошную темную стену, на севере, беспорядочно толпясь, таяли в льющейся дымке. Западная часть скрывалась высоким обрывом.
   А из озера поднимались отвесные пики, двойные столбы, причудливые скалы, напоминающие первобытных зверей, птиц, таинственные фигуры. Размеры их скрадывались расстоянием.
   С горы, на которой стояла дача, спускались все те же сосны и причудливо изогнутые березы. Деревья казались откованными из позеленевшей меди, высеченными из цельного мрамора. Под окном лежала плоская гранитная плита, между стволами виднелись валуны, поросшие мхом. Все было причудливо, дико, поражало мощной красотой.
   Долгушин втянул ноздрями настоянный на сосновой смоле, пахнущий прощальным августовским теплом воздух. Вереск кидал резные тени на гранит. Белочка подскочила к подоконнику; Долгушин протянул руку, она вскарабкалась на рукав, доверчивая, как ребенок.
   - Мадам ждет вас к завтраку, - сказал неслышно вошедший слуга.
   Елена Сергеевна встретила ротмистра как давнего товарища, улыбка ее была сердечной, немного нежной, слегка беззащитной. Она словно просила о сочувствии, о честном мужском покровительстве.
   Долгушин поцеловал бледную, с синими прожилками ручку, скосился на высокую грудь, облитую белым шелком платья. Вспомнил, что княгиня любовница поэта Маслова, теперь содержанка фабриканта Злокозова, но усомнился и откинул свою мысль как лживую. Конечно же она не любовница Маслова, а здесь случайная гостья.
   Осторожно, опасаясь попасть впросак, он передал привет от Маслова.
   - Благодарю, он мой приятель. Я его помню, - просто ответила Елена Сергеевна. - Он славный поэт, но слишком чувствительный мужчина. Впрочем, это недостаток каждого стихотворца. - Тряхнула густыми, кудрявыми волосами. - Маслов иногда примешивает к своим стихам политику, а это уж вовсе непристойно.
   - Ныне некуда деться от политики, мадам. Две революции и братоубийственная война научили политике даже самых очаровательных женщин.
   Елена Сергеевна налила черный кофе, протянула чашечку ротмистру. В глазах ее, зеленых и тинистых, промелькнула усмешка.
   - Политика и война погубили империю, династию, аристократическое общество. Ах, я хорошо помню рождение революции! Было двадцать четвертое февраля, когда на улицах Петрограда появилось красное знамя. Чернь призывала к свержению монархии...
   - Вот вы и произнесли целую политическую тираду, - рассмеялся Долгушин.
   - Если бы государь возвратился тогда с фронта, сел на белую лошадь и произвел бы торжественный въезд в столицу, революции бы не случилось. Народ, в сущности, добрый малый, но его величество не успокоил бунтующую чернь. И все пошло кув... кувырком, - запнулась она на трудном для нее слове.
   - Ваше свидетельство о начале революции имеет большую ценность, слукавил Долгушин.
   - Вы что, вправду? Так вот, когда начался весь этот ужас, я была в гостях. Вдруг на улице выстрелы, крики. Я представила в пламени наш дворец, расхищенными наши коллекции и заплакала. Но дворец оказался нетронутым, коллекции целыми. И все же наша семья стала первой жертвой революции. Вначале исчез автомобиль - его конфисковали для Керенского...
   Она закусила нижнюю губку.
   - Керенский поселился в Зимнем дворце, спал на царской кровати, ел из династических тарелок. Мы жутко возненавидели его и, представьте, даже желали захвата власти Лениным. Ведь мы были уверены - большевики сломят себе шею на другой же день. Но вот уже второй год на исходе, а не видно конца...
   - Что же с вами случилось после? - сочувственно спросил Долгушин.
   - Мама и я жили в Царском Селе под арестом. Я навещала государыню, мое сердце разрывалось от печали. Офицеры охраны хорошо относились к нам. В присутствии солдат они были осторожны, бесстрастны, но без них целовали нам руки, клялись в своей преданности. Я ненавидела Керенского, но боялась Савинкова. Конечно, Распутин тяжелый крест нашей династии, но его ценила государыня.
   Она посмотрела на Долгушина, их взгляды встретились и сказали друг другу больше, чем тысяча слов. Она продолжала механически говорить о Распутине, но уже думала, как деликатнее подготовиться к своему грехопадению.
   - Я как наяву вижу государыню, стоявшую на коленях перед гробом Распутина в Чесменской часовне. Что ни говорите, но Распутин был странным существом. Это существо прошло через все четыре стихии - воду, землю, огонь, воздух, - вздохнула Елена Сергеевна.
   - Простите, я не понял вас.
   - Застреленного Распутина бросили в прорубь, потом предали земле. После революции тело его вырыли и сожгли, а пепел развеяли по ветру. Разве это не мистические превращения? Через все стихии прошло существо, именуемое старцем Григорием.
   - Неужели вы не испытываете к нему ненависти? - поразился Долгушин.
   - Что вы! Нет. Я сердилась только, когда брата хотели сослать на персидскую границу. Но мама написала прошение на высочайшее имя. Государь сперва наложил резолюцию: "Никто не имеет права убивать", потом помиловал брата.
   Она поднялась из-за стола, тонкая, гибкая, соблазнительная.
   - Что-то я разоткровенничалась. Такое со мной случается редко. Даже с Василием Спиридоновичем не говорю так откровенно...
   - Кто это Василий Спиридонович?
   - Да месье Злокозов же! - В ее голосе прозвучали пренебрежение к коммерсанту, досада на недогадливость Долгушина. - Он славный, он добрый, но все-таки торгаш. Ради каких-то барышей оставил меня и умчался в Петропавловск. А я скучаю, а мне страшно.
   Долгушину расхотелось отправляться к хану Бурумбаю. Она же, угадав его мысль, сказала:
   - Боровое чудное место, но я живу здесь словно в пустыне. Сюда приезжал киргизский хан - восемь пудов мяса и жира, с физиономией длинной и толстой, как дыня. Он целый день пил, ел, пил, ел и рассказывал скучнейшие истории. Но одна историйка премилая - это о том, как Аллах создал Боровое.
   Елена Сергеевна провела Долгушина на террасу, они сошли в высокую траву. Между березами сновали крупные, голубые с красными точками на крылышах бабочки.
   - У вас неотложные дела к Бурумбаю? - спросила она, пригибая березовую ветку и закрываясь листьями.
   Ее лицо умело моментально менять свое выражение; недовольство сменялось детским изумлением, строгость - игривостью, радость - робкой печалью. Эту непрерывную смену выражений Долгушин ловил с почтительной улыбкой.
   - Бурумбай подождет, манапов я еще встречу, а таких, как вы, никогда, - ответил он, наклоняя голову.
   Ему хотелось привлечь ее и целовать теплые щеки, тяжелые, курчавые волосы, властные губы. Он онемел от напряженного желания, только сердце билось учащенно и гулко.
   - Как же Аллах создавал Боровое? - напомнил он, сдерживая себя.
   - Прежде я покажу его. - Она пошла к озеру, светившемуся из кустов голубым ровным пламенем.
   Тропка вывела к высокой скале. Блинообразные гранитные плиты были сложены одна на другую, верх скалы венчал причудливый, похожий на зверя камень.
   - Это скала Медведь.
   - Больше смахивает на бегемота. - Долгушин подивился прихотливой выдумке природы.
   Она с легкостью взбежала на скалу.
   - Идите ко мне. Здесь находится точка, с которой надо созерцать Боровое.
   В западной, ранее невидимой стороне вставала темная от густой синевы гора, похожая на гигантскую пирамиду. Слоистое облачко трепетало над ней.
   - Гора зовется Синюхой, - объяснила Елена Сергеевна.
   Будто наложенный на грудь Синюхи, четко рисовался отвесный голый пик, похожий на застывший в воздухе водопад.
   - А это Ок-Жетпес, по-русски - Стрела не долетит. Поэтично, правда? Елена Сергеевна провела рукой линию от вершины Ок-Жетпеса к поверхности озера, где прямо из глубины вставала новая, еще более причудливая скала.
   Бесконечно долго работала природа, чтобы выточить из громадной скалы фигуру сфинкса. Долгушин видел тот же непреклонный поворот головы, те же загадочные каменные глаза, ту же могучую грудь, что и у сфинкса египетского.
   - Я покажу вам Боровое еще с одной точки. Идемте!
   Они поднимались в гору, пока не вошли под зеленые своды бора. Сухая земля пахла перепрелой хвоей и грибами; здесь легко и вкусно дышалось.
   Гора становилась все круче, сосны сбегали в ущелья, висли на обрывах, раскалывая гранит, а горизонт развертывался облаками боров, слюдяным светом озер, новыми вершинами. За ними угадывалась киргизская степь, но была она далекой, как блеклое августовское небо.
   Гора стала ребристым гребнем, они вышли на маленькую площадку. К самому ее краю прицепились две сосенки и, пошумливали, будто зеленые знамена. Под ногами была пропасть, справа мерцало Боровое, слева изогнутым сизым луком расстилалось Больше Чебачье. Тонкий перешеек разделял озера, над ними царствовала Синюха.
   - Эти озера словно глаза земли, - мечтательно сказал Долгушин.
   Елена Сергеевна присела на край плиты, спустила под обрыв ноги.
   - Осторожней, умоляю вас...
   - Здесь слишком прекрасно, чтобы пугаться. Разве вы страшитесь красоты? - Она опять кинула на него обещающий взгляд. "Я красива, но добра, я буду благодарна вам за счастливый день".
   Долгушин опустился рядом.
   - Вот еще точка, с которой следует осматривать Боровое. Взгляните на эту плоскую, длинную гору рядом с Синюхой. Ее называют Спящим витязем. Вон голова в шлеме, вон брови, нос, а вот ноги, согнутые в коленях. А это гора Верблюд с рыжими своими горбами, еще дальше - Мамонт, вон его могучий хобот, ноги, хвост, - водила она рукой по линии горизонта.
   Долгушин только успевал поворачивать голову; восхищение необычностью Борового все росло. Этот затерянный в степи горный, лесной, озерный мир походил на детскую сказку, не имеющую грустного окончания.
   - Сотворив землю, небо, людей, Аллах залюбовался делом рук своих. Вдруг он заметил недовольного человека в бешмете, - говорила Елена Сергеевна. - "Почему ты сердишься?" - спросил Аллах. "Я еще не совершил ничего дурного, а ты уже обидел меня. Разве киргиз - худший из твоих детей? Ты дал мне степь в кипчаке и саксауле. Укрась хоть немножко землю киргизов". - "У меня уже ничего не осталось", - ответил Аллах, вывертывая карманы своего халата. Из кармана посыпались на степь крохи, оставшиеся от сотворения мира. Так возникло Боровое.
   - Прелестно! - восхитился Долгушин, посмотрел под ноги и отвернулся: горные вершины, сосновые боры, голубые озера закружились медленной цветной каруселью.
   Все вокруг было необычно, свежо, все настраивало на радостный лад, но сердце Долгушина сжала тоска. Ему бы наслаждаться жизнью, любовью, а он воюет. "Я один из тех, кто раздувает пожар. Где же мне черпать уверенность для победы?"
   - Что-то вы загрустили, - сказала Елена Сергеевна и отступила от края бездны. - Почему мы живем в такое злосчастное время?
   Они сошли в сосновые боры, дышащие сухим, смолистым покоем.
   - Мужчины могут воевать целый век, но главное в жизни все-таки любовь. - Она протянула к Долгушину обе руки. - Женщины будут заниматься любовью даже в мире, оккупированном политикой и войной.