Я говорил сегодня в обществе весьма серьезных людей о великой военной идее, о ее вечном значении, о бессилии идеализации социализма...
   И Ваш милый, обожаемый образ все время был перед моими глазами.
   Но прекрасна война, если она дает такую радость, как поклонение Вам! Вот о чем я думал, говоря сегодня в обществе военных людей про идею войны, высказывая веру в нее...
   Служение идее никогда не дает конечного удовлетворения, но в личной жизни я вспоминаю Вас, и да - война дала мне счастье и радость..."
   16 я н в а р я 1918 г о д а
   И о к о г а м а
   "Сегодня неожиданно я получил Ваше письмо, доставленное мне офицером, приехавшим из Америки. И, как всегда, когда я получаю Ваше письмо, я переживаю то состояние, которое называется счастьем... Никогда, кажется, я не верил так в индивидуальность войны, как теперь...
   Вы знаете мою веру: виноват тот, с кем случается несчастье, если даже он юридически и морально ни в чем не виноват. Война не присяжный поверенный, война не руководствуется уложением о наказаниях, она выше человеческой справедливости, ее правосудие не всегда понятно, она признает только победу, счастье, успех, удачу. Она презирает и издевается над несчастьем, страданием, горем. Горе побежденным! Вот ее первый символ веры.
   Я поехал в Америку, надеясь принять участие в войне, но когда я изучил вопрос о положении Америки с военной точки зрения, то пришел к убеждению, что она ведет войну только с чисто своей принципиальной психологической точки зрения - рекламы...
   Мы проиграли войну. Кто ответствен за это? Правительство! Да, но не оно только. Ответственность за это несут прежде всего военные, главным образом офицерство. После революции 1905 года было ясно, что спасение России лежит в победоносной войне, но кто ее хотел? Офицерство - нет! Войны хотели отдельные немногие лица, которые готовились к ней как к цели и смыслу своей деятельности и жизни. Они точно указали на время начала войны.
   В своей просьбе, обращенной к английскому послу и переданной правительству Его Величества, я сказал, что хочу предложить участвовать в войне на стороне Великобритании, так как считаю, что Великобритания никогда не сложит оружия перед Германией. Я желаю служить Его Величеству Королю Великобритании.
   Пусть правительство Короля смотрит на меня как на солдата, которого пошлет туда, куда считает наиболее полезным...
   Вопрос решен - Месопотамский фронт! Я не жду найти рай, который когда-то был там расположен, я знаю, что это очень нездоровое место, с тропическим климатом, с холерой, малярией и, кажется, чумой, которые там никогда не прекращаются. Мне известно, что предшественник командующего Месопотамским фронтом умер от холеры...
   Война прекрасна, хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша! Не знаю, как отнесется Она к моему единственному и основному желанию служить Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим мышлением?.."
   21 я н в а р я 18 г о д а
   И о к о г а м а
   "Временами такая находит тоска, что положительно не могу найти места. Это много даже для меня. От офицеров, уехавших с поручениями и письмами в Россию, нет также никаких известий. Нехорошие и невеселые мысли приходят в голову...
   Поскорее бы к активной войне, где я буду чувствовать себя точно вернувшись домой. Другого дела теперь у меня нет и быть не может...
   Моя вера в войну, ставшая положительно каким-то религиозным убеждением, покажется Вам дикой и абсурдной, и в конечном результате страшная формула, что я поставил войну выше Родины, выше всего, быть может, вызовет у Вас чувство неприязни и негодования.
   Когда человек передает другому государству все, до своей жизни включительно (а в этом и есть существо военной службы), и является кондотьером с весьма сомнительным подражанием на идейную или материальную сущность этой профессии, - как посмотрите Вы на это, я не знаю...
   Будем ждать новой войны, как единственного светлого будущего, а пока надо окончить настоящую, после чего приняться за подготовку к новой. Если это не случится, тогда придется признать, что смертный приговор этой войной нам подписан".
   16 м а р т а 18 г о д а
   С и н г а п у р
   "За эти полгода, проведенных за границей, я дошел, по-видимому, до предела, когда слава, стыд, позор, негодование уже потеряли всякий смысл и я более ими никогда не пользуюсь. Я верю в войну. Она дает право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов и хулиганствующих политиканов...
   Мой отъезд на юг, Ваши письма, моя поездка в Петроград в апреле, когда я почувствовал, что война отвернулась от меня, и я решил, что и Анна Васильевна последовала ее примеру. Теперь мне даже немного смешно вспоминать свое обратное путешествие в Севастополь в вагон-салоне, свой приезд, прибытие на корабль, но тогда я был в состоянии отчаяния, а тут кругом шел последний развал и крушение всего.
   Опять Петроград. Отъезд за границу. Лондон, теплые ночи в водах Гольфстрима на палубе "Пенсильвании", Чикаго, дальше Тихий океан, Сандвичевы острова, Япония...
   Наконец, служба Его Величеству Королю, и вот я сижу в ожидании..."
   20 м а р т а 18 г о д а
   С и н г а п у р
   "Я оказался неисповедимой судьбой в совершенно новом и неожиданном положении.
   Английское правительство нашло, что меня необходимо использовать в Сибири, в войне союзников и России, предпочтительно перед Месопотамией...
   И вот я со своими офицерами перебрался в отель "Европа" и жду первого парохода, чтобы ехать обратно в Шанхай и оттуда в Пекин.
   Моя миссия является секретной, хотя я догадываюсь о ее задачах и целях, но пока не буду говорить о ней до прибытия в Пекин.
   Вы понимаете, как это все тяжело, какие нервы надо иметь, чтобы пережить это время, это восьмимесячное передвижение по всему земному шару...
   Не скрою, я сам удивляюсь своему спокойствию, с каким встречаю сюрпризы судьбы. Я почти успокоился, направляясь на Месопотамский фронт...
   Вы, милая, обожаемая Анна Васильевна, так далеки от меня, что иногда представляетесь каким-то сном. В такую тревожную ночь в совершенно чужом и совершенно ненужном городе я сижу перед Вашим портретом и пишу Вам эти строки.
   Даже звезды, на которые я смотрю, думая о Вас, - Южный Крест, Скорпион, Центавр, Арго - все чужое.
   Я буду, пока существую, думать о моей звезде - о Вас, Анна Васильевна".
   Анна почувствовала себя тенью без блеска, без мысли. Вся ее жизнь теперь обрекалась на жалкое прозябание в будущем. Если адмирал окажется пленником красных, то что делать ей?..
   Она разворошила пальцем груду писем, в глаза кинулись строки: "Смертный приговор нам подписан этой войной. Виноват тот, с кем случается несчастье, даже если он юридически и морально не виноват. Война признает только успех, счастье, удачу... Неважно, что она сеет смерть и несет разрушения".
   Радостное волнение Анны погасло, тщеславие ее насытилось любовными словами, стало и неловко, и больно: в письмах открылся ей совершенно новый, непонятный, даже страшный человек.
   - Он сам назвал себя кондотьером. Он продал английскому королю ум, знание, способности, опыт и жизнь в придачу. Чужой флаг стал для него роднее русского знамени. - Ей вспомнились отдельные фразы из писем: "Я служу войне - единственная служба, которую искренне и бесконечно люблю. Война прекрасна... Она всегда и везде хороша... Будем ждать новой войны, как единственного светлого будущего!" - Господи боже! Он сошел с ума, прошептала Анна. - Ведь только сумасшедшие могут написать: "Война выше личности. В ней вся надежда на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение".
   Она опять взяла одно из писем, выискивая строку, обращенную к ее чувствительности.
   "Моя вера в войну, ставшая положительно каким-то религиозным убеждением, покажется вам дикой и абсурдной... Страшная формула, что я поставил войну выше родины, выше всего, быть может, вызовет у Вас чувство неприязни и негодования..."
   Иголочка страха кольнула ее в сердце, а страх был не за себя - за адмирала. "Я прощаю ему все, потому что люблю. Прощу и его политическое безумие, которое ведет к катастрофе. Культ войны и проповедь новых войн во имя личной любви - это ужасно! Неужели адмирал - всего лишь убийца с романтизированным умом?" Но что бы он ни сделал, какие бы страдания ни причинил ей и людям, она прощала. Она уже беспокоилась, что эти письма могут попасть в руки его врагов. Она потрогала пальцем груду бумаги, разворошила ее. "Надо бы сжечь их, развеять пепел, чтобы ничего не осталось от этих писем, но я не могу расстаться с ними. Какая женщина уничтожит письменные свидетельства любви к себе?"
   Поезд сбавил ход. Анна приоткрыла дверь купе - Колчак разговаривал с Долгушиным.
   - Знаете, почему древнеримский полководец Марий плакал на развалинах Карфагена? - говорил он глухо и озлобленно.
   - Видимо, сожалел о разрушенном городе...
   - Смешной вы! Марий плакал оттого, что не он разрушил город. Подобно Марию, мне остается плакать на развалинах России. С русским народом случилось что-то такое, чего я не понимаю. Не могу постичь!
   Адмирал посмотрел в окно, но, отшатнувшись, испуганно замахал руками:
   - Что это, что это? Что там, на телеграфных столбах? Господи, что там такое?
   По вагонному окну проходили двойные, тройные тени, черные, окоченевшие, страшные в своей неподвижности.
   - Это партизаны. Они повешены от имени вашего превосходительства.
   14
   Золотой эшелон спешил сквозь ночь.
   В вагоне не хватало места, офицеры разместились на полу. Расстелив шинели и полушубки, они перешептывались, посеревшие от страха, от горячечной, бессильной злобы. Железная печка мерцала в темноте малиновыми боками. Она была чем-то вроде угасающего солнца для кучки оборванцев, еще недавно составлявших блестящую свиту адмирала Колчака.
   - После Красноярска мы бешено катимся в пропасть, - сказал прапорщик с монгольской, скуластой физиономией. - Ведь это неслыханно - Красноярск сдали красным по телеграфу.
   - Как такое могло случиться, ротмистр? - спросил государственный контролер. Он сидел в углу салона на корточках, портфель с документами лежал рядом с ним.
   - А так и случилось. Командующий гарнизоном, спасая свою шкуру, послал какому-то Ваське телеграмму, сообщил, что сдает город без боя, зло ответил Долгушин. - Самое идиотское в телеграмме - вопрос о том, кому он сдается. Васька резонно ответил - у него нет ни чина, ни звания. Он-де солдат.
   - Все как в анекдоте: "Кого, господа офицеры, ищете?" "Краснюков". - "Зачем господам офицерам краснюки?" - "Мы сдаваться пришли". Зиневич теперь, поди, благоденствует у красных, - усмехнулся неопределенно государственный контролер.
   - Они его расстреляли, - хмуро ответил Долгушин. - Если бы не это предательство, мы бы имели боеспособную армию. А сейчас осталось тридцать тысяч безумцев, которыми командует Каппель. Каппель - герой, но не спасут нас уже ни храбрецы, ни безумцы!
   Долгушин открыл дверцу печки, помешал угли. Синие отблески упали на изможденное лицо его.
   - Нас прикончат либо винтовки красных, либо тифозные бациллы и сибирские морозы, - захныкал прапорщик. - Об этом писал поэт Маслов.
   - Откуда вы знаете Маслова? - поразился Долгушин.
   - Я похоронил его в Новониколаевске.
   - Маслов умер? - дрогнувшим голосом спросил Долгушин.
   - Я бы тоже хотел умереть, как он, ничего не помня, в тифозном бреду, - сказал прапорщик, уклоняясь от прямого ответа. - Перед смертью он передал мне листок со стихами. Листок-то я потерял, но стихи запомнил. Они про нас, господа, эти его предсмертные строки. - Прапорщик уставился на блуждающие по углам огоньки и прочитал:
   Тянутся лентой деревья,
   Морем уходят снега.
   Грустные наши кочевья
   Кончат винтовки врага,
   Или сыпные бациллы,
   Или надтреснутый лед,
   Вьюга засыплет могилы
   И панихиду споет...
   - "Грустные наши кочевья кончат винтовки врага", - тоскливо повторил Долгушин.
   - Стихией Маслова была лирика, - снова, уже обозленно, заговорил прапорщик. - Ненавижу патриотический трёп. Плачутся о судьбе России и продают ее иностранцам. Эх, ротмистр, ротмистр, всегда неприятно узнавать, что правитель отечества - сукин сын!
   В соседнем купе, опершись подбородком на скрещенные ладони, сидел адмирал. Анна Тимирева лежала напротив, прикрывшись оленьей дошкой. Из-под полы, обшитой синим бисером, следила она за усталым, подурневшим, но все еще энергичным лицом Колчака.
   - Человек до определенной грани распоряжается своей судьбой, - сказал он то ли себе, то ли Анне. - За последней гранью он становится игрушкой судьбы.
   Она не ответила, и Колчак продолжал уже для себя:
   - Неужели союзники выдадут меня большевикам или эсерам из Политцентра? Не может этого быть, не может быть. Союзники еще нуждаются во мне.
   Поезд, дергаясь и скрежеща тормозами, остановился; за окном вагона раздались громкие крики, смешивались русские и чешские слова.
   - Партизаны! Конечно, партизаны. - Колчак испуганно приоткрыл дверь купе.
   Юноша в полушубке с полотенцем во всю грудь преградил ему дорогу.
   - "Вся власть Советам!" - прочел Колчак огненно-красные слова на груди юноши.
   - Вернитесь в купе! - спокойно и уверенно потребовал Шурмин.
   Колчак отступил, окинув презрительным взглядом толпившихся позади юного партизана офицеров. Было досадно, что какой-то мальчишка так устрашает его приближенных. "Меня предали, - подумал он. - К чешскому конвою добавили партизан".
   Шурмин же, прислонившись к вагонной стенке, заносчиво поглядывал на офицеров. Мимо по коридору прошмыгнул государственный контролер; из всех сопровождавших Колчака лиц он один понравился Шурмину своей независимостью. За окном слышались его удалявшиеся шажки.
   "Куда это он побежал? Почему остановился поезд?" Андрей опять подумал о зигзагах своей судьбы. Ждал необычайного, и вот оно появилось неожиданно. Все теперь вокруг него стало исключительным, исполненным нового значения и смысла. "Я конвоирую еще вчера всевластного диктатора Сибири!" Андрей самому себе стал казаться сильным, красивым.
   - Опять преступление! - раздался на перроне знакомый ему визгливый голосок контролера. - Что не может быть? Исчезло тринадцать ящиков золота, а вы говорите - не может быть! Непостижимо, необъяснимо? А я объясню охранители золотого запаса сами разворовывают этот запас! Все до примитива просто.
   Тяжелый, ломающий русские слова бас возражал ему:
   - Чьюдо какое-то. Три племби срезали, и никто не вьидел.
   - Золото украл господь бог, да? Или его уперли партизаны?.. Оно провалилось сквозь землю? Да или нет? Кому вы морочите голову? Государственному контролеру, да?
   Начинался рассвет, кроваво-темный от покрепчавшего к утру мороза. Грохот поезда разрывал сердце Колчаку. Он был готов разрыдаться, но присутствие Анны удерживало его. "Человеку нельзя без надежды. У меня есть еще, есть еще надежда выбраться из этого гибельного круга!" - думал он, понимая, однако, всю призрачность, шаткость этой надежды.
   Грохот поезда снизился до ритмичного постукивания колес. "Есть еще, есть еще, есть еще!" - четко выстукивали колеса. "Надежда, надежда, надежда!.." - опять зачастили они.
   Твердая, приятная фраза взбадривала. Но вот она стала распадаться и глохнуть. Поезд сбавил ход, появились станционные склады, депо, вокзал.
   - "Черемхово", - прочитал Колчак и увидел тысячную толпу на перроне и красные знамена над ней.
   Замелькали рты, искривленные криком, поднятые угрожающе кулаки, посиневшие на морозе лица и глаза, расширенные ненавистью. Мелькали молодые, бородатые лица - красивые и некрасивые, закуржавелые шапки, папахи, полушалки, воротники.
   В морозном белом воздухе над головами людей плакаты:
   "Смерть Колчаку!"
   "Долой интервентов!"
   "Да здравствует власть Советов!"
   Телеграмма партизана Новокшонова привлекла к поезду верховного правителя всеобщее внимание. Теперь Колчак как бы передавался от одной станции к другой, и тысячи глаз следили за его продвижением.
   В Черемхове пять шахтеров заскочили в салон-вагон; Шурмин и Бато встретили их как своих соратников. Шахтеры сказали немало страстных, решительных и осторожных слов; они проявили разное отношение к Колчаку, но все же сошлись на одном: лучше пропустить адмирала и золотой эшелон в Иркутск, чем проливать кровь в неравной драке с чешским конвоем.
   А пока что захлебывались ревом гудки всех угольных шахт, потрясали воздух свистками электростанции, железнодорожные мастерские, отчаянно выли все паровозы, гремели колокола всех церквушек, били в набат полустанки и все телеграфные аппараты от Черемхова до Иркутска выстукивали одно-единственное слово: "Задержать, задержать, задержать!"
   Как бы отвечая им, опять грохотали вагонные колеса: "Задержим, задержим, задержим!"
   Колчак при дневном свете увидел себя в зеркале, поднял руку и ухватил клок волос.
   - Господи, я совсем поседел!
   Он осмотрел сухую кожу на скулах, виски, покрытые изморозью седины.
   - Поседел от бед и отчаяния!
   Адмирал стал срывать свои с черными орлами погоны, сдернул с шеи георгиевский крест и зашвырнул его на верхнюю полку. Потом он осторожно выглянул из купе - Шурмин по-прежнему стоял у дверей салона.
   - Позовите ко мне ротмистра Долгушина.
   Ротмистр пришел, поблекший, с мелкими лапками морщин под глазами, с какой-то вымученной, растерянной усмешкой на бескровных губах.
   - Скоро Иркутск, - сказал адмирал. - Пусть офицеры скрываются, я освобождаю их от присяги.
   - А как же ваше превосходительство?
   - Мертвецам наплевать, что с ними сделают живые.
   - Ну зачем же так мрачно, Александр Васильевич? - упрекнула его Анна.
   - Подумать только, - горестно пожаловался Колчак, - год назад меня встречали в Сибири как освободителя. Сейчас те же люди провожают словно прокаженного. Завтра они обзовут меня кровавой гадиной. А мне все равно, мне наплевать! - Колчак снял с полки саквояж, вынул из него свои морские блокноты. - Эти письма станут уликой, когда меня арестуют. Уничтожьте их, ротмистр.
   - Нет, нет! - испуганно запротестовала Анна.
   - Пока я жив, письма будут со мной. - Долгушин спрятал блокноты за пазуху. - Прощайте, ваше превосходительство, прощайте, Анна Васильевна...
   А на иркутском вокзале в это время царило необыкновенное оживление. Для ареста Колчака большевики привели сюда рабочую дружину и подошедший к городу партизанский отряд. Политцентр выставил офицерскую роту.
   Золотому эшелону был освобожден дальний тупик; по сторонам его уже поставили проволочные заграждения. Генералу Жанену пришлось отодвинуть свой поезд на запасные пути. Золотой эшелон еще не остановился, а из салон-вагона уже стали выпрыгивать офицеры свиты верховного правителя. Шурмин и Бато, прикрыв спинами купе адмирала, провожали настороженными взглядами его последних разбегающихся помощников.
   Долгушин соскочил на перрон и зашагал прочь, энергично взмахивая правой рукой, словно подчеркивая безнадежность совершавшихся здесь событий. Вагоны медленно закатывались в тупик; ротмистру пришлось возвратиться на перрон.
   Тут он столкнулся с государственным контролером - тот вприпрыжку шел вдоль вагонов, пересчитывая номера их, проверяя пломбы.
   - Бегите, пока не поздно! - крикнул ему Долгушин.
   Контролер оскорбленно скривил рот.
   - Что вы говорите? Кому? Контролеру русского золотого запаса? Стыдно!
   Долгушин еще раз взмахнул рукой и нырнул за вагоны. Но все же он успел заметить, как адмирала Колчака поставили в двойное кольцо охраны.
   И это двойное кольцо двинулось к Ангаре, за которой виден был близкий Иркутск.
   Колчак шел неловкой, ныряющей походкой, длинная черная тень его ломалась на снежных сугробах.
   15
   - Вы адмирал Колчак?
   - Я адмирал Колчак.
   - Вы считались верховным правителем России?
   - Я верховный правитель.
   - Сколько вам лет, адмирал?
   - Сорок семь.
   - Где родились вы?
   - В Петербурге. Мой отец, генерал-майор, происходил из столбового дворянства, мать тоже дворянка.
   - Вы женаты?
   - Жена сейчас живет в Париже.
   - Здесь добровольно заарестовалась гражданка Тимирева Анна Васильевна. Какое она имеет к вам отношение?
   - Хорошая знакомая.
   - Гражданская жена?
   - Нет, нет!
   Допрос начался в день, когда Политцентр передал всю полноту власти в городе Иркутскому ревкому. Только двадцать дней властвовали эсеры, но чрезвычайная следственная комиссия, созданная ими, осталась. Ее председателем был большевик Попов, членами - эсеры Алексеевский, Лукьянчиков, социал-демократ Денека.
   Колчака допрашивал главным образом Алексеевский. Адвокат по профессии, он издавал в Иркутске эсеровскую газету; колчаковская цензура прикрыла ее, и Алексеевский считал адмирала личным своим врагом.
   Иркутский ревком намеренно сохранил этот разношерстный состав комиссии: Колчак не считал эсеров своими последовательными врагами и в их присутствии мог говорить более откровенно.
   Допрос происходил в тюремной канцелярии. Колчак сидел у столика посреди комнаты. Справа, под окном, расположились стенографисты, слева стоял начальник караула Шурмин.
   Раздраженно следил Андрей за процедурой допроса. Ему казались ненужными вопросы, устанавливающие личность Колчака, место его рождения. Все это было, по его мнению, пустой тратой времени: "Где родился? Как крестился? Ясно, что перед ними Колчак. Ну, и во двор его, и к стенке именем революции".
   Алексеевский же наслаждался выпавшей ему ролью и допрашивал адмирала по всем правилам юриспруденции. Он подчеркивал свою осведомленность в тайнах политики. Вежливый, доверительный голос его заполнял промозглую тюремную канцелярию.
   - Кем работали после окончания Морского корпуса? Когда стали служить в царском флоте? Какого чина достигли? За что награждены золотым оружием? Как относились к императору, к императрице, пресловутому старцу Григорию Распутину? С какими чувствами встречали войну с Германией? Ваше отношение к большевикам? К левым эсерам? Для чего изучали китайский язык?
   Вопросы Алексеевского иногда ставили в тупик адмирала, но чаще они помогали выбираться из опасных, скользких, запутанных положений.
   Серое утро тосковало на голых тюремных стенах. В сером свете все казалось унылым, особенно люди, сидевшие за голым столом.
   - Где вы узнали об Октябрьской революции?
   - В Сан-Франциско. Я садился на пароход, уходящий в Японию, осторожно ответил Колчак.
   - Как вы отнеслись к перевороту?
   - Не придал ему особого значения. Брестский мир я считал более страшным событием.
   - Как все же реагировали на появление Советской власти?
   - По прибытии в Японию заявил: правительство, заключившее мир с немцами, я не признаю.
   - И это все?
   - Нет, почему же! Я еще сказал, что вместе с союзниками буду драться против Германии.
   - И против большевиков? - спросил председательствующий Попов.
   - Большевики и Германия для меня синонимы, - мрачно обронил Колчак.
   - Вы монархист, адмирал?
   - Я служу отечеству... одно это слово возвышает душу.
   - Прекрасное слово "отечество", но все же отвечайте на мой вопрос.
   - Монархия не единственная форма правления, которую я признаю. Когда она пала, я счел себя свободным от всех обязательств перед ней.
   - Это стало вашей потребностью - изменять своим обязательствам? заметил председательствующий. - Освободились от присяги императору, изменили Временному правительству, перешли потом на службу к английскому королю...
   Алексеевский опять перехватил нить допроса:
   - Вы, адмирал, продали английскому королю свою шпагу...
   - Пусть так.
   - Свои военные знания продали вы.
   - Да! Да!
   - Вы поступили как кондотьер...
   Колчак сумрачно, исподлобья посмотрел на Алексеевского. "Неужели они перехватили мои письма? Теперь будут бить меня моими же словами".
   - А ведь это символично. Прежде чем стать верховным правителем, вам пришлось стать кондотьером, - продолжал Алексеевский.
   - Символы, символы, - обозлился Колчак. - Мы бережем утратившие всякое значение символы, но не бережем людскую кровь. - Он замолчал, понимая, что говорит совершенно не то, что нужно.
   - Вот-вот-вот! - сразу же подхватил его слова Попов. - Не бережем кровь - в этом-то все дело! Сотни тысяч загубленных жизней на вашей совести, адмирал. Итак, вы поступили на службу к английскому королю. Как это произошло?
   - Я получил из Лондона телеграмму. Мне предлагалось выехать в Пекин для встречи с бывшим царским послом.
   - Вы встретились с ним?
   - Посол передал мне инструкции английского правительства.
   - Что это за инструкции?
   - Мне предлагалось немедленно собирать силы для борьбы с большевиками. И я поехал во Владивосток.
   - Когда у вас зародилась мысль о личной диктатуре?
   Вопрос Попова показался Колчаку подозрительным, он отхлебнул холодного чая, собираясь с мыслями.
   - Я стал диктатором по воле офицеров белой гвардии. Они избрали меня верховным правителем.
   - История не знает личной диктатуры, которая покоилась бы на избрании, - немедленно возразил Алексеевский. - Где вы узнали о правительстве, именуемом омской Директорией?
   - В Пекине. Я тогда же сказал: Директория - второе издание Временного правительства, она приведет в Сибирь большевиков.
   - И все же вы стали ее военным министром! Для того, чтобы свергнуть ее?