– Нар?
   – Знаю, что говорю, поверь. Ася тебя вспоминала, она тебя любит.
   Он довел меня до дома. Рассказал, что уехал-таки с Асей в Питер, поступил в училище на повара, но заскучал.
   – Гнутый город, холодно, народ ходит зачуханный, и все бегом, вот и подорвал сюда. Кичманю тут помаленьку.
   Я звала его домой, говорила, что дядя Степа устроит его на работу, но Нар отказался.
   – Судьба, Вера.
   Мы обнялись у подъезда, не догадываясь, какой будет следующая наша встреча.
   Дома меня ждали дядя с тетей. Грозу я почувствовала сразу. Пропала золотая брошка – свадебный подарок – и сорок пять рублей, лежавших на тумбочке у зеркала. Стало понятно, почему утром Нинка так нервничала.
   Я была виновата, что привела ее домой. Тетя Катя вылила на меня ушат грязи – припомнила все, я даже не подозревала, насколько я грешна и порочна. Сашенька с ревом бросилась на мою защиту, но ее отогнали шлепками и заперли в комнате.
   Я оборвала теткины вопли:
   – Деньги заработаю и верну. За еду и за кров спасибо, я ухожу.
   Собраться было недолго. Я ушла, несмотря на увещевания дяди Степы: он не хотел меня выгонять. Все подаренные вещи оставила, гордость не позволила их взять.
   Почти голая, без средств к существованию, оказалась в общаге. Через несколько дней уже работала ночной санитаркой в Душанбинской ЦКБ.
   Так сладко и беззаботно, пожалуй, я больше не жила, за исключением тех лет, что ухаживаю за бабушкой Лисичанской. Здесь тихо, спокойно,
   Марк Григорьевич хорошо мне платит, и я могу позволить себе все, что захочу. Но жизнь приучила копить деньги. Правда, что я накопила?
   Приезжали в прошлом месяце Валерик со своей Светкой – дала им две с половиной тысячи долларов на машину. Им она нужна, мне нет – привыкла ходить пешком.
 
4
 
   Работа и учеба – на общение со сверстниками у меня опять не оставалось времени. Только с одним парнем мы виделись ежедневно -
   Виктор Бжания подрабатывал, как и я, в нашей больнице. Я пошла во вторую терапию, а Витя санитаром в морг, там больше платили, что было для него важно, – семья ему не помогала, жили они бедно. Витя много читал специальную литературу (позже он окончил училище с золотой медалью) и с первого курса разрывался между желанием учиться дальше на патологоанатома или на хирурга. Так или иначе, но работа в морге ему помогла, Виктор стал замечательным кардиохирургом и работает сейчас в Бакулевском институте, защитил докторскую.
   В медгородок мы отправлялись сразу после занятий, если честно – спешили к больничному ужину. В общежитии я почти не появлялась, ела, спала при больнице – старшая медсестра, войдя в мое положение, сама мне предложила.
   У нас была строгая дисциплина: старшая и сестра-хозяйка – апостолы, зав. отделением – вседержитель. Ко мне относились хорошо, все знали, что я учусь, и мне потихоньку стали доверять самые простые процедуры: крутить канюли, ставить клизмы перед операциями, брить больных, раздавать градусники, я сама напрашивалась, мне все было интересно. Медсестры сперва оберегали меня – старались не пускать к отходящим, но, узнав, что я дружу с санитаром из морга и часто там бываю, стали поручать самую грязную работу. Я ухаживала за безнадежными, некоторые смотрели на меня с ужасом – девчонка, а лезет к умирающим, некоторые, как завотделением Марат Исхакович
   Каримов, наоборот, выделяли. Я делала свое дело, а свободное время отдавала учебе и соматическим больным – про свое умение я никому не рассказывала. Я засиживалась у их постелей за полночь, сколько и спала-то, не знаю, но спать больше шести часов в сутки я и сегодня не научилась – мне это попросту не нужно. Признаюсь, редко с кем из больных я устанавливала контакт, просто сидела рядышком, иногда гладила по руке, уже этого бывало им достаточно, чтобы избавиться от больничного уныния. Я не делала исключений – все они были для меня равны. Карманы моего халата всегда были полны конфет, печенья, яблок
   – одаривали, кто чем мог, я ссыпала сладости в ординаторской, и все пили чай с моими конфетами. Поэтому, наверное, Марат Исхакович дал мне прозвище “Конфетка”. Так меня все и звали.
   В июле и в августе (в больнице я отпросилась) мы ездили в долгожданный стройотряд, строили здание клуба в высокогорном ауле
   Джума-базар и хорошо заработали. Меня взяли на кухню – там я научилась готовить. После стройотряда с пятью сотнями рублей в кармане я приехала в Пенджикент. Прямо с автостанции побежала домой
   – мама меня не ждала.
   Я открыла дверь своим ключом, вошла – в нос шибанул тяжелый, спертый воздух. Мама лежала на диване, на полу стояла недопитая бутылка
   “Чашмы”. Оставшись одна, мама запила. Раньше даже запаха алкоголя не переносила – и вдруг заболела. Доктор Даврон сказал, что иногда она позволяла себе даже на работу являться пьяной.
   Мама переменилась – стала слезливой, нервной, легко впадала в истерику, кричала, что все ее бросили, называла себя “проклятой
   Богом”. Я нянчилась с ней, умоляла лечиться, звала с собой в
   Душанбе, я бы запросто устроила ее на работу, но мама не соглашалась.
   Однажды ночью я вошла в ее комнату и легла с ней рядом. Мама спала на спине, закинув голову, открыв рот – ей не хватало воздуха, она судорожно тянула его сухими губами, время от времени из глотки вырывался храп. Я прижалась к ней, положила руку ей на лоб, начала тихонько массировать пальцами виски. Опьянение, как тяжелый наркоз, сковало тело, мышцы иногда рефлекторно сокращались, ей снилось что-то нехорошее, лицо было подобно мраморной маске, на которой застыла отвратительная гримаса. Я ничего не ощущала, пробиться через алкогольную преграду было не в моих силах. Она погрузилась в иное измерение. Бессилие наполнило меня ледяным ужасом, я встала и побрела к себе в кровать, легла, подоткнув одеяло “конвертиком”, как делала мне мама в глубоком детстве. В доме стояла нездоровая тишина, я оставила дверь в мамину комнату открытой – оттуда теперь не было слышно даже ее дыхания. Бессилие родило обиду, обида – гнев. Всю ночь я уговаривала себя, что это болезнь, что мама нуждается в помощи врача, и страшно было оттого, что я не смогла вытянуть ее из этого омута.
   Внутри меня словно лопнула главная жила: не боявшаяся покойников, я стала ощущать брезгливость к маме. Она уходила на работу и возвращалась уже навеселе, потупив глаза, проскальзывала в свою комнату, а после, приняв еще, выходила в залу и что-то бессвязно пыталась мне доказать. Била себя в грудь, каялась, ругала судьбу, людей, просила у меня прощения за то, что не доглядела, не уберегла меня “в чистоте”.
   Намека было достаточно, – я каменела, ни на что уже не реагировала, ничего не слышала. Бежать из дома было некуда – в экспедицию, понятно, идти я не хотела, наведалась только в больницу к своим мальчикам, но они за это время меня забыли. Димулька смотрел исподлобья, не побежал в раскрытые объятья. Надзирающую за ними воспитательницу сменили и вовсе на какую-то волчицу; то ли я изменилась, то ли они были зашуганы донельзя, но я почувствовала себя здесь чужой.
   Неделю, не знаю, как я и выдержала. Сдалась. Сбежала. Проклинала свою слабость, но жить с мамой больше не смогла. Выходило, что я ко всем могла найти подход, легко ухаживала за самыми пропащими, а здесь спасовала, порох подмок.
   Я ехала в ночном автобусе в Душанбе холодная, как морозилка в нашем холодильнике, – я набила его продуктами, оставила на столе письмо, поцеловала спящую маму и ушла. Большая часть пассажиров спала, фары разметали мрак, редкие огоньки попадались в пути – горели фонари в придорожных аулах, потом начался горный серпантин, мотор автобуса изматывал душу своим воем. Я сидела, замерев, сжала зубы и так, вцепившись в подлокотники кресла, встретила в пути рассвет.
 
5
 
   Я долго не могла понять, что Витя Бжания в меня влюблен. В свободное время забегала к нему, или он поднимался к нам в отделение. Мы вместе делали домашние задания, менялись книгами. Витя брал книги в
   Центральной городской библиотеке. Я любила приключения. Витя любил приключения, как и я. “Всадник без головы”, “Наследник из
   Калькутты”, “Капитан Сорви-голова”, “Лунный камень” – на такую литературу всегда стояла очередь, но Витя дружил с библиотекаршей, благодаря ему я прочитала много красивых книг. Я закрывала недочитанный том и додумывала сюжет вслух. Витя слушал и никогда не перебивал, только смотрел на меня так, словно боялся пропустить слово, мне это нравилось. Он полюбил меня, как потом признался, тогда, но я воспринимала Витю как близкую подружку. Я всерьез убедила себя, что полюбить никого не смогу, – не имею права.
   В конце второго курса в наше отделение привезли Геннадия Быстрова.
   Младший сержант милиции, он чудом выжил – проникающие ранения в брюшную полость и в легкое, резаные раны на груди и спине, развороченная дробью коленка. Ночной патруль остановил идущий с гор грузовик, контрабандисты везли груз маковой соломки – слишком большой груз, чтобы легко от него отказаться. Геннадий сразу получил заряд в колено, потом уже его добивали ножом, но не добили – из трех милиционеров выжил он один. По дороге случайно возвращались в часть пограничники, они вступили в бой и задержали перевозчиков. Среди четверых арестованных оказался и Нар.
   Подробности рассказали мне Генины приятели, они регулярно приходили его навещать. Сержант лежал на вытяжке в полной отключке после восьмичасовой операции – Марат Исхакович вытащил его с того света.
   – Жить будет, но ты за ним последи, – сказал мне завотделением.
   Я следила. Геннадий был очень слаб, каждые пятнадцать минут я к нему забегала. Мне было просто его навещать – я убиралась (на полставки) и в реанимации. Первые четыре дня он почти не говорил, только просил пить, я смачивала марлю чаем, и он жевал ее – много пить ему не позволяли. Медсестры, видя, что я с ним тютькаюсь, особо в его сторону не глядели. Раны на спине от отсутствия движения загноились, начались пролежни – в реанимации их просто проглядели.
   Ночью я сидела рядом с ним, держала за руку и ощущала силу, с которой его тело рвалось к выздоровлению, а ведь он был еще слабый, как младенец. Пожалуй, я и не помогала ему вовсе, то есть я бы отдала ему все, но он сам справлялся с болью и слабостью, и это было для меня необычно. Он открывал глаза, как будто и не спал только что, шептал: “Конфетка”, – я давала ему смоченную марлю, и он, улыбаясь, говорил мне всякие хорошие слова и всегда шутил. Обтирая его тело, я думала только о процедурах, и когда Анька Стеблова, наша медсестра, отметив размер его мужского достоинства, сказала со смехом: “Гляди, какой жеребец!” – я вдруг ощутила, что щеки мои пылают. Анька, кстати, первая начала меня подначивать.
   – Никак ты влюбилась, не отходишь от своего Быстрова, иди лучше вымой коридор.
   Я мыла коридор и думала: врет она, просто мне его жалко, как любого другого больного. И вдруг поймала себя на мысли, что думаю о нем беспрестанно.
   Когда Геннадий пошел на поправку, мы часто и подолгу с ним разговаривали – он боялся только одного, что останется хромым, его комиссуют и он не сможет ловить бандитов. Я уверяла, что все обойдется, он мне верил, и так смешно: был благодарен за сочувствие, как ребенок.
   – Привет, Конфетка! – кричал он, стоило мне только войти в палату.
   Мне с ним было легко, он был сильный.
   Когда он узнал, что Нар спас меня из притона, сказал:
   – Не строй на этот счет иллюзий, другую он бы не отпустил. Они все – звери, наркотик отшибает мозги навсегда.
   Геннадий настоял, чтобы я пошла на суд и потом все ему рассказала.
   Нар сидел на скамье подсудимых спокойно, на вопросы отвечал односложно, презрительно кривил губы. Я ловила его взгляд, но он сделал вид, что не узнал меня, – скользнул по залу пустыми глазами, отвернулся и больше не смотрел в нашу сторону.
   Главарю дали вышку – это он свирепствовал, добивал милиционеров.
   Нару прокурор запросил пятнадцать – дали двенадцать строгого. Конвой увел Нара в специальную дверь в стене. На улицу, к машине, я не побежала – в зале суда сидел не спасший меня названный братик, а спокойный, хладнокровный бандит.
   Выслушав мой рассказ, Геннадий меня похвалил:
   – Правильно все поняла, Конфетка, ты вообще правильная.
   Я вдруг почувствовала, что разревусь, резко встала со стула и выбежала из палаты.
   Ночью я думала о сержанте. Он был героем, как Морис Мустангер, бесстрашным и честным. Витя Бжания, кстати, тоже так думал.
   Быстрова наградили медалью, но он тогда только рассмеялся на мой вопрос – станет ли он ее носить?
   – Зачем носить? Значок, детям на игрушки.
   Он хотел детей – эта мысль не давала мне покоя. Он говорил о будущих детях, сверлил меня горячими глазами, тепло улыбался и… ничего больше не говорил. В такие моменты он становился немногословен.
   Потом ему выписали направление в реабилитационный санаторий в
   Кисловодск, а затем в Москву, в Институт травматологии. Геннадию предстояла сложная операция на коленном суставе.
   – Привет, Конфетка, за все спасибо, будешь меня ждать?
   Он прижал меня к себе и крепко поцеловал в губы – у меня закружилась голова.
   – Буду.
   Сама не ожидала, что так просто ему отвечу.
   Он уехал, а я ждала. Целый год. Он не возвращался и не писал писем.
 
6
 
   Зато неожиданно написала мама. Там, слава богу, все наладилось. Спас маму ако Ахрор, видно, ему на роду было написано спасать нашу семью.
   Однажды он зашел к ней домой и долго с ней разговаривал. “Он как будто вылил на меня ушат ледяной воды”. После этого разговора мама больше к вину не прикасалась. Ахрор ушел из экспедиции и теперь работал при больнице шофером на своем грузовичке, но “холит и лелеет его, как прежде”. Мама писала, что Ахрор женился на молоденькой и его жена ждет ребенка. Про меня Ахрор особенно расспрашивал, мама рассказала, что я готовлюсь к поступлению в институт.
   Она просила у меня прощения, звала на лето в гости и, самое главное, сообщала, что сошлась и живет с замечательным человеком, Виктором
   Петровичем, фельдшером, дорабатывающим последний год до пенсии в больничной амбулатории. Виктор Петрович – вдовец, у него маленький домик и сад, мама собирается переезжать к нему.
   Все сложилось как нельзя лучше, но почему-то я была не рада.
   Петровича я помнила – препротивный был дядька, зануда из зануд, я не могла представить себе, что моя бойкая мама найдет с ним свое счастье. Но она нашла, прожила с дедом одиннадцать лет, то ли женой, то ли медсестрой – у Петровича на старости разыгралась тяжелая астма, ходила за ним, как за младенцем, а потому моих детей, когда они подросли, на лето не звала – за внуками и больным ей было не доглядеть.
   Я, дура, обижалась. Жизни наши разошлись, в Пенджикент меня больше не тянуло. Известие о женитьбе Ахрора, кажется, никак меня не задело, помню, правда, он снился мне какое-то время после письма, а потом я и думать о нем забыла. Геннадий же не снился мне никогда, он скорей вставал перед взором, словно был рядом и только отлучился на минутку. Я ждала вестей, но их не было. Мать его жила в Тверской области, в Вышнем Волочке. Может быть, он подался туда? В Душанбе он остался после армии.
   Так тянулся год, последний учебный. Виктор шел на золотую медаль, у меня отметки были чуть похуже, но я тоже училась без троек. Виктор решил, что станет кардиохирургом. О том, чтобы поступать в
   Таджикистане, нечего было и думать – там все решали деньги, которых у нас не было. Марат Исхакович советовал мне ехать в Калинин – тамошний медицинский славился, и можно было пробовать поступать без блата. Виктор метил в Москву и только в Москву и меня тянул за собой.
   – Мы поступим, голову на отсечение даю, ты все знаешь не хуже меня.
   Каждый вечер мы с ним занимались. В выходные Марат Исхакович гонял нас по химии, а его жена Ольга Романовна, завуч в школе, проверяла наши сочинения. Я мечтала стать терапевтом. Теперь если о чем-то и жалею, то об этой упущенной возможности.
   В мае, в канун выпускных, в дверном проеме ординаторской появился
   Геннадий. В гражданке, с легкой деревянной палочкой. Необычный, серьезный, таким я его еще не видела.
   – Конфетка! – Он расставил руки, миг – и я уже обнимала его, крепко прижимаясь к его груди. – Пойдем, мне нужно многое тебе рассказать.
   Я бросила смену, мы ушли в больничный сад. Геннадий заметно хромал – московская операция не помогла, он и сейчас не может согнуть ногу до конца.
   Из сада мы отправились в наше общежитие. Геннадий купил шампанского и конфет. Я не шла – летела, его проблемы казались мне полной ерундой, главное, что я смогла, рассказала – в обмен на его мелочные страхи выложила свои. Геннадий крепко прижал меня к себе.
   – Дуреха, ни в чем тебе не отказано, тебя надо любить, сильно любить, пошли скорее, я весь год о тебе мечтал.
   Глупый, он не писал – боялся, что не приму инвалида. Выходило, что он молчал перед отъездом, потому что жалел меня!
   Страх и сомнения – все отлетело, голова, всю жизнь не дающая мне покоя, отключилась. Его сила, его неуклюжая мягкость вмиг лишили меня рассудка. В какой-то момент ощутила – его рука ласково, но настойчиво запечатывает мне рот: я кричала, а стены в общежитии были картонные. Затем мы долго лежали, немые, на мокрой простыне, я прижималась к его спине, упругой и крепкой, как круп жеребца, пахнувшей едким, сладким потом. Ладонь, сложившись домиком, прикрывала его срам – так мать оберегает уснувшее дитя. Пустота вокруг потрескивала разлетевшимся от наших тел электричеством – песчинки на штукатурке вспыхивали голубым и зеленым, а луна заглядывала в форточку, раскрасневшаяся, хитрющая и щедрая, похожая на лицо старика таджика, у которого я девочкой всегда покупала в магазине молоко из холодильника. Плечики бутылки были усеяны бисеринками влаги, как плечи Геннадия, украдкой я всегда слизывала их, тогда же в общежитии, дотянуться до его плеча языком не было сил, даже заснуть я не могла.
   Мечта стать врачом рассыпалась в одно мгновенье. Утром мы подали заявление в загс.
   Через день в больницу привезли сильно обгоревшего парня со стройки.
   Боль не отпускала его – даже во сне, одурманенный димедролом с промедолом, он кричал и просыпался: глаза полны ужаса, лоб в холодном поту. Несколько раз я садилась рядом, брала его руку, но поймать волну не смогла, мысли были о другом.
 
7
 
   Дробь рассадила коленку Геннадия, подстрелив его на взлете, он мечтал о больших делах и больших погонах, хотел идти учиться в академию – вышло иначе. В милиции ему предложили работу в архиве, но киснуть там Геннадий не мог. Разругался с начальством, получил расчет, ушел в никуда. Ни жилья, ни работы. Я – беременная. Жилье давали на стройке, но не хромому же таскать раствор и укладывать кирпичи. Свой дом строил и мясокомбинат. Не раздумывая, Геннадий устроился туда “бойцом”.
   Он пришел домой и гордо заявил:
   – Я устроился на мясокомбинат за жилье.
   – Справишься?
   – Легко. Платят от выработки, до трех сотен. Проживем, Конфетка!
   Нас поставили на очередь, и через полтора года мы въехали в двухкомнатную квартиру – Геннадий ее заработал.
   За смену боец забивал до двух сотен голов крупного рогатого скота. Я собирала мужа на работу, стирала спецовки, изгоняла запах смерти, пропитавший его белье, обязательно проглаживала комбинезон, наводила стрелки на брюках, старалась думать о нем, а не о том страшном, о чем он рассказывал с деланым смешком, рисуясь передо мной. В больнице, на койке он не рисовался – боролся за жизнь и победил, здесь он боролся с самим собой. Его глаза иногда тускнели, становились отрешенными, как глаза старого коня, ожидающего отправки на бойню. После ужина он теперь часто сидел, уставившись в одну точку, отключившись, не реагируя на мои слова.
   Я пыталась уговорить его уйти. На все следовал резкий ответ:
   – Нет! Чем я хуже других?
   – Ты лучше, потому и надо.
   – Замолчи!
   Он повышал голос. Отворачивался или уходил в комнату. После таких стычек ночью на ласки не реагировал: Геннадий был упрям, как пенджикентские ослики.
   На восьмом месяце я ушла с работы и сидела дома, ждала его со смены.
   Смотрела в окно, старалась не пропустить. Стоило мне заметить его, ковыляющего через двор от остановки автобуса к нашему дому, у меня начинала кружиться голова. Я срывалась к двери, он входил, здоровой ногой переступал порог, затем перекидывал хромую, устало здоровался, шел в ванную мыть руки. Я подавала ему чистое полотенце – таков был ритуал. Прижимаясь к нему ночью, всей душой ощущала, как быстро меняется то незримое, что было в нем на больничной койке, – он словно отрастил защитный панцирь, пробиться сквозь эту защиту было мне не по силам. Стал капризен, требователен, часто цеплялся ко мне по пустякам. Я обижалась, но прощения он не просил, похлопает только утром по плечу, как хозяин скотинку, это и было его “прости”.
   В больнице его, пережившего такой жестокий бой, не мучили кошмары, теперь Геннадий часто кричал во сне, вскакивал ночью и долго курил на кухне. Слабости своей он стеснялся. Стоило мне выскочить за ним вслед, как он набрасывался на меня:
   – Что тебе надо? Спи!
   – Гена, что случилось?
   – Спи, я сказал!
   Глядел исподлобья, весь налитый какой-то незнакомой, дурной силой, словно сдерживался, чтобы не закатить мне оплеуху. Я уходила реветь в подушку. Он возвращался немой и чужой, ложился к стене, безмолвно засыпал.
   Еще у него появилась нехорошая черта – все кругом были отвратительные, все строили ему козни, обсчитывали его. С этим невозможно было бороться.
   – Ты все придумал, надо больше доверять людям.
   – Дура, что ты видела в своей деревне!
   Мог и похлеще завернуть. Мама никогда не обзывала меня грубыми словами и если говорила “поросятина”, то только в шутку, ласково.
   Первый раз, когда он вернулся пьяный, я готовила баклажанную икру -
   Геннадий ее очень любил. Он сразу прошел в комнату, скинул одежду на пол, рухнул на кровать и захрапел. Я накрыла его одеялом, поставила на тумбочку стакан с подслащенной лимонной водой, ушла на кухню.
   Поужинала в одиночестве. Пошла спать, думала, как бы примоститься на кровати, чтобы его не касаться, – не выношу запах перегара. Кровать была мокрая. Кое-как я его растолкала, стащила на пол. Сколько раз мне приходилось перестилать мокрые простыни в больнице, и я почти не замечала резкого запаха мочи, но здесь, дома, я едва справилась с подступившей к горлу тошнотой. Стащила белье в ванную, замочила в тазу, выволокла на балкон матрас, перестелила простыни. Он молча наблюдал за моими действиями, развалившись на полу. Хлопал глазами и молчал.
   – Ложись спать, пьяница несчастный!
   Качаясь, он встал, худой, длинный, голый, заложил руки за голову и вдруг наставил себе рога, издал утробный рев, согнулся, встал на колени и пополз на меня. Приблизил пьяное лицо к моему лицу, промычал, дохнул перегаром, скользнул щекой по моей щеке, уткнулся лбом в подушку. Затем издал звук, похожий на смех, отнял лицо от подушки, повел рогатой головой несколько раз, изображая быка, и на коленях уполз на кухню. Я лежала, как мышка, одеяло не грело. Из кухни не доносилось ни звука. Потом Геннадий вернулся, аккуратно пробрался к стенке и тут же захрапел.
   Утром он похлопал меня по плечу, ничего не сказал. Сел пить чай.
   Взял в руки нож, чтобы отрезать колбасу, тупо уставился на лезвие, отложил нож в сторону.
   – Отрежь колбасы.
   Руки его ходили ходуном.
   – Пива тебе надо выпить, а не чаю.
   – Отрежь колбасы, я сказал!
   Я сделала бутерброды. Он молча поел, ушел одеваться. Уже в дверях бросил через плечо:
   – Рекорд отмечали – двести пятьдесят бычков за смену, глядишь, ударником коммунистического труда стану.
   С той ночи он начал сильно пить.
 
8
 
   Он приходил вымотанный, не радовался еде, выпивал разом стакан водки и валился спать или утыкался в телевизор.
   Обвыкнув на мясокомбинате, Геннадий научился “носить” – приходил домой в плаще (это в нашу-то жару), под которым, намотанные на все части тела, были упрятаны куски вырезки. Личный рекорд – двадцать восемь килограммов за раз! Я боялась, что его посадят, но на все теперь следовал ответ:
   – Так все делают! Хватит, воров наловился!
   Он купил мотоцикл “Урал” с коляской и очень им гордился. Когда родился Валерка, встретил нас в роддоме с цветами, посадил в мотоциклетную коляску и трижды объехал общагу по кругу. Торжественно внес Валерку домой. Два месяца он не притрагивался к вину, купал, пеленал малыша, а потом, наигравшись, охладел, и все пошло, как и до рождения сына.
   – Мне важно, чтобы вы не знали забот, – заявлял он многозначительно после вечернего стакана. – Ты занимайся домом, а я вас прокормлю.
   Деньги меня не радовали, дом он использовал, как ночлежку, никогда с нами не гулял, существовал сам по себе. А ведь поначалу он мечтал иметь детей. Мужики во дворе нашего общежития его уважали – это стало для него главным. Опера, что работали на его прежней работе, получали мало и часто приходили к нам покупать ворованное мясо – мясник в те времена был важной персоной. Правда, постепенно как-то отпали, клиентуры хватало в самой общаге, а потом и в новом доме.
   Геннадий кичился тем, что хорошо зарабатывает, всегда сравнивал, сколько принес домой денег он и сколько заработала я, но я-то знала
   – все это показное, в нем развилась болезненная подозрительность, ему казалось, все только и смотрят на его негнущуюся ногу. Убедить его в том, что это ему только мерещится, было невозможно.