Я спросила ее, считает ли она, что я могу вернуться в США, учитывая всю ужасную прессу, писавшую обо мне небылицы за прошедший год. В особенности, статья старого моего недоброжелателя Патриции Блейк в журнале „Тайм". Но она рассмеялась, заметив, что наше возвращение создаст нам совсем иную – хорошую – прессу и что, безусловно, я не должна сомневаться возвращаться ли мне в США.
   Все-таки я спросила, есть ли возможность для меня остаться во французской части Швейцарии, где я была гостьей в 1967 году, и до сих пор никак не могла забыть монастырь Святого Посещения в Фрибурге. Ах, как бы мне хотелось остаться там навсегда и избежать новых встреч с прессой в США… Она сказала, что может сделать запрос об этом в
   138
 
   швейцарском посольстве в Москве. Я предупредила ее, однако, что у меня еще нет разрешения на выезд из СССР. „Мы сделаем все, чтобы помочь вам, – приветливо сказала она уходя. – Приготовьте новую фотографию для вашего паспорта".
   После ее ухода я сидела тихо, не веря самой себе. Оля заметно повеселела от этой встречи: несколько американских шуток так ободрили ее. И я тоже почувствовала вдруг теплый ветерок оттуда, из-за океана, где прожила почти двадцать лет… Наша посетительница оставила в комнате запах хороших духов и ту несравнимую атмосферу, которую несут с собой только американские женщины определенного социального уровня: с достатком, хорошо, но неброско одетые, получившие образование в лучших колледжах, такие вымытые, такие жизнерадостные, такие распорядительные и деловые. Как давно мы не встречались с ними! Мы сидели с Олей, думая об одном и том же.
   В Москве есть моментальные фотографии для паспортов для выезда за границу, но я не хотела идти в центральные районы, где они расположены. В маленьком фотоателье, где никто не интересовался моим именем (я дала вымышленное) мне обещали „через неделю" шесть черно-белых фотографий. Оставалось ждать.

* * *

   Затем, неожиданно, как и все остальное, позвонил наш мидовский опекун. Он ледяным тоном объявил мне, что моя просьба „была удовлетворена" и что я могу собираться, чтобы „также выехать за рубеж".
   „Когда вы намереваетесь выехать? – спросил он. – Ваше оформление займет некоторое время". – „Спасибо, но я хочу выехать с моим американским паспортом. – На другом конце телефонной линии было гробовое молчание в ответ. – Я бы хотела выехать на следующий же день после того, как уедет моя дочь", – заторопилась я, так как мне казалось, что он сейчас повесит трубку.
   Наконец он сказал после паузы: „Хорошо. Но до этого вас примут в Центральном Комитете".
   139
 
   Я полагала, что наконец встречусь с Горбачевым. Он еще не зарекомендовал себя в ту пору как прогрессивный реформатор советского общества, но все же считался либералом, ,,подающим большие надежды". Однако, поскольку партия, по-видимому, продолжала считать, что я являюсь представителем своего отца (несмотря на всю мою совершенно отличную от него жизнь), то меня принимал теперь лидер консерваторов, товарищ Лигачев.
   Шофер отвез меня на Старую площадь, как это было в давние, давние дни, когда перед отъездом в Индию меня здесь принимал другой лидер консерваторов, Суслов. Господи, как ничего, ничего не изменилось! Почему мне никогда не везет и не случается разговаривать с более прогрессивными лидерами? Да, все потому же, потому же. С Милованом Джиласом я встретилась только в Принстоне, в Америке, и то случайно.
   …Как и двадцать лет тому назад (в 1966 году) обстановка была безрадостная, меня подозревали в наихудшем, и мне снова становилось нехорошо от этих стен, этих казенных коридоров, устланных ковровыми дорожками ,,кремлевского стиля". Ах, эти знакомые с детства ,,коридоры власти"… И как тогда – двадцать лет тому назад – нарастало с каждым моментом желание бежать и не видеть ничего этого больше никогда…
   В каком плохом фильме, в какой ученической пьесе можно было бы так подогнать все факты и события, чтобы они повторились бы в последнем акте, как и в первом? Критики сказали бы: так не бывает! Но в моей жизни какой-то драматург-шутник все подтасовал так, чтобы я двигалась по сцене, как по начерченным мелом линиям: снова, как и в первом акте, и вновь – теперь. Ну что ж, я знаю свою роль давно. А они – знают свою. Ничего не изменилось.
   Товарищ Лигачев был коренастым, с простым лицом и хитрыми мужицкими глазами того серого цвета, что выражает из всей возможной гаммы человеческих чувств только непреклонность. Как и Михаилу Суслову тогда, ему было сейчас трудно со мной разговаривать, трудно сдерживать свое убеждение, что выехать из СССР советский человек может только в силу помешательства. Люди его круга так и полагают. Ему нужно было услышать от меня – почему. Я повто-
   140
 
   рила опять все, что уже написала Горбачеву, а секретарь записывал, стенографировал наш разговор.
   „Ну что ж, – сказал он наконец, – Родина без вас проживет. А вот как вы проживете без Родины?"
   Лигачев был родом из Сибири, и мне очень хотелось спросить его, почему он покинул свою родную Сибирь и сидит в Москве? Но сейчас было не время и не место для бестактностей. Я проглотила все, и не вступила в споры.
   „Так куда же вы едете отсюда?" – спросил он, как будто бы им было это неизвестно. Как можно более безразлично и без нажима я ответила, что: „в Соединенные Штаты. Я жила там много лет". Он молча смотрел на меня в упор. Молчала и я.
   „Ну-с, ваш вопрос был разрешен генеральным секретарем, – сказал он наконец. – Он сожалеет, что не смог лично принять вас. Но – ведите себя хорошо!" – вдруг поднял он вверх палец. Это было сказано серьезно и даже с долей угрозы в голосе. Означало это, что мне следует молчать, не высовываться, не писать книг, не выступать с интервью… Исчезнуть, так сказать. Книг они боятся больше всего. Это для них хуже, чем бомбы. Ничего не изменилось, ничего.
   По дороге домой я попросила шофера высадить меня на улице Герцена и пошла пешком. Это была моя университетская улица, связанная с памятью о молодости. Мы тогда ходили в консерваторию после занятий – всего лишь в нескольких кварталах от старого, прекрасного построенного Казаковым здания университета. Теперь же эту улицу не узнать: все перестраивают, уничтожают здания старой Москвы, говорящие о ее истории, строят какую-то пакость… Меняют фасады, подмазывают и подкрашивают, чтобы выглядело „модерно". Но по существу-то, ни кока-кола, ни синие джинсы, ни сникерсы, ни курточки не могут спрятать ослиные уши партии и КГБ, торчащие отовсюду. Туристам показывают „прелестные церквушки восемнадцатого века", а соборы в Кремле молчат, мертвые, парализованные, страшные в своем молчании. Молчание это осуждает куда громче, чем самые страстные речи о перестройке.
   Мне хотелось уехать отсюда, ничто меня не держало. Ни старые улицы школьных и университетских лет, ни самый Кремль, где прошло мое детство. Я даже не ходила туда ни
   141
 
   разу. У меня не было здесь никаких приятных воспоминаний. В этом странном подмалеванном под современность городе, с жутким новым Арбатом вместо привычного старого, с перестроенным и перековерканным Кремлем, не было никаких воспоминаний.
   „Перепаханное кладбище", – сказал Вячеслав Иванов.
 
   Могил я милых не найду
   На перепаханном кладбище.
 
   Строки эти снова и снова приходили в голову в Москве – столице, городе – напоказ, городе, где одурачивают иностранных посетителей, городе без любви и более – без красоты. Над уничтожением красоты древней, вековой Москвы потрудились достаточно, начиная со взрыва Чудова монастыря в Кремле и Храма Христу Спасителю, а потом и пошли, и пошли… Теперь даже новый МХАТ выстроили – какое-то совершенно несуразное палаццо, где не пахнет ни Чеховым, ни Станиславским… Как можно „перестроить" МХАТ? Все можно перестроить, одержимость перестройками так и не прошла за семьдесят лет… Кому придет в голову „перестраивать" Париж? Или Лондон? Если даже каким-то чудом партия коммунистов победит там на выборах и сформирует правительство, разве взорвут Нотр-Дам или Вестминстерское аббатство?
   Уедем скоро, слава Богу. Уедем.
   142

17
 
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

   В последние несколько дней мы натыкались на всякие еще препятствия, но эти были уже малыми: все вопросы были разрешены. С трудом удалось передать мои фотографии даме из консульства – теперь ее не пропускали к нам в комнату. Пришлось встретить ее автомобиль на улице и проехать с ней несколько кругов по городу, чтобы поговорить. Зачем ставить эти препятствия? Просто, чтобы сделать людям пакость, потрепать нервы.
   Кстати, она сообщает мне, что в Швейцарии мне могут разрешить остановиться только временно. Но – не резидентом. Такой ответ я уже слышала несколько лет тому назад…
   МИД заявил, что „наша принципиальная позиция состоит в том, что мы не признаем вашего американского паспорта". Таким образом – я не могу получить визу на выезд. Как же мне получить билет? Сесть в самолет? Отправить мой багаж?
   Приходится звонить опять даме из консульства. Она помогает мне получить билет на самолет компании „Свисс-Эйр", летящий в Цюрих, а потом в Чикаго. Я не могу лететь через Лондон, потому что у меня на руках собачка… В Великобританию не позволяют ввозить животных. Мне приятно снова, как и в 1967-ом, воспользоваться швейцарской компанией для моего рокового перелета – опять этот шутник-драматург связывает все узлы вместе… Все идет, как по его плану. Опять „Свисс-Эйр". Мне удается получить телефон директора этой компании в Москве, и я разговариваю с ним по
   143
 
   телефону, так как у меня особая проблема. Он понимает, как это путешествовать с собачкой, – ,,я сам всегда летаю с моим шпицем". Компания ,,Свисс-Эйр" обещает мне, что я буду держать собачку на коленях, но нести я должна ее в картонке. Картонку мне фирма предоставит.
   Мне только не хватает ко всему прочему беспокоиться о том, как везти собачку! Но Ольга оставляет ее со мной. Так что – я должна. У меня нет сил спорить с ней. Я соглашаюсь на все – от слабости, от усталости, от желания поскорее выехать – даже если для этого надо будет лететь с живыми змеями в сумке…
   Ольга едет с Володей и Светой к ветеринару, чтобы нашей Маке выдали все удостоверения на выезд. Мака путешествует вполне легально, у нее бумаги на трех языках, на грузинском, на русском, и на английском – в консульстве США „оформили" ее выезд из СССР и въезд в Америку. Я же все еще пытаюсь выяснить у нашего мидовского покровителя, как мне отправлять багаж без визы? На что он, уже совершенно теряя всякое терпение, рычит: „Мы об этом позаботимся".
   Я уеду на следующий же день после Ольги. Это решено.
   В Банке внешней торговли, где я была год тому назад (когда сюда перевели наши деньги из Англии), я встречаю все ту же женщину, которая и тогда занималась мною. Она дружелюбна, спрашивает, как у нас дела, и качает головой: „Мне жаль, что у вас все так сложилось. Дети теперь вырастают и отворачиваются от родителей. Помощи от них не жди. Такие времена". Она говорит искренне и приветливо.
   Это – тоже новый тип советской работающей женщины. Она хорошо, со вкусом одета, стильно причесана, быстро и деловито отдает распоряжения своим подчиненным и в то же время вполне миловидна и женственна. „Мы работаем с банками Англии все время, – говорит она мне. – Вот с Америкой пока что никаких нет отношений. А вы уверены, что к вам там будут хорошо относиться?" – спрашивает она.
   „Все будет хорошо", – говорю я, совсем не уверенная в том, что говорю. Я знаю, что в Америке отрицательная пресса может вас уничтожить. А у меня, по-видимому, была очень отрицательная пресса за время нашего отсутствия. Мы с банковской служащей делаем перевод денег на счет Олиной школы в Эссексе, а также в наш прежний „Мидланд-Бэнк" в
   144
 
   Кембридже. Это не вызывает у нее ни удивления, ни возражений. Хорошо видеть эту женщину без предрассудков, мне бесконечно приятна ее симпатия. Она жмет мне руку на прощание и желает всего доброго. Ни ужимок, ни напутствий, ни глупых патриотических лозунгов. Спасибо вам, дорогая.

* * *

   Мы с Олей тем временем проводили последние дни в обществе моих двоюродных братьев Аллилуевых. Гриша больше не появлялся. И я не говорила ему о наших сборах. По всей вероятности, он не одобрил бы нашего отъезда. Не говорила я об этом и тем старым друзьям, для которых это было бы только новым ударом.
   Один из них, однако, держался совсем иного мнения. Мы учились в школе в одном классе с восьми лет, и с тех пор были друзьями. Потом он пережил трагедию, которая постигла многих: его родители, работники большого издательства, были арестованы. Его воспитала тетка. В школе его перевели в другой класс. Потом началась война. Мы встретились только в последнем, десятом, классе, он стал неузнаваем внешне, но был все такой же приветливый, начитанный, глубоко интеллигентный молодой человек. В нем никогда не было никаких дурных чувств по отношению ко мне из-за того, что произошло с его семьей. В Москве мои друзья как-то отделяли меня от политики: не я ее делала.
   Он появился на моем горизонте вновь, когда нам обоим было уже за тридцать. У него была семья и двое детей, у меня двое детей, и я жила одна. Он приходил и рассказывал о своих детях. У него была дочь Катя, и у меня дочь Катя – одного и того же возраста. Он пришел повидать меня перед моим отъездом в Индию в декабре 1966 года, взял у меня книги об Индии для своей дочери. Мы всегда были откровенны друг с другом, как очень верящие друг другу друзья. Когда мы с Олей только приехали сюда, он пришел в гостиницу – год тому назад. Сейчас он хотел знать, как шли наши дела.
   Ему я говорила все. Он был единственным, кто сказал: „Ты всегда была умницей. Я не знаю, как бы ты смогла жить
   145
 
   здесь, после того как ты уже привыкла жить там… Я очень рад за тебя, что тебе разрешили выезд". Мне так было хорошо от его теплой похвалы. Я-то знала, что поступаю правильно, но другим здесь это было неясно.
   „Моя Катя вышла замуж за шведа, – сказал он. – Она теперь хороший переводчик с английского и шведского. Возьми ее адрес и пиши ей – она ведь тоже Катя, как и твоя".
   Я взяла адрес и переписываюсь с Катей, „которая не моя", вот уже два года. Как это хорошо и по-братски. Сколько у меня братьев! Все дружбы, по существу, это братства. Ему было теперь шестьдесят, как и мне, моему однокласснику. А тогда, мальчиком, он был рыжий и веснушчатый, как я, и мы выглядели как близнецы.
   Катя его начала с увлечения Индией двадцать лет тому назад. Потом выучила английский и шведский, и сейчас она великолепно устроена в незнакомом ей мире Западной Европы – работает агентом в бюро путешествий. Новое поколение! Наше поколение жило взаперти, Катин отец никогда не был за границей. С точки зрения КГБ – он „невыездной", так как его родители когда-то были арестованы… Ничего, ничего не изменилось. Только когда поставят это советское гестапо на место или упразднят его совсем, тогда можно будет говорит о перестройке всей советской жизни. Только тогда мы в нее поверим, мы, которые выросли среди всевозможных обещаний, но почти что за решеткой. Моего друга не так-то легко одурачить обещаниями гласности. Он прошел такую школу жизни, что верит только делам, а не словам.
   Мы расцеловались по-братски, как всегда, и я долго смотрела ему вслед, пока он шел по длинному гостиничному коридору – высокий, худой, седоголовый. Его одобрение дорого стоило.
   Я написала прощальные письма нескольким друзьям в Грузии и в Москве. Идти встречаться не хотелось, начнут уговаривать не уезжать… Не понимают, не знают они, что, раз отведав жизни в совершенно другом мире, уже не можешь притворяться слепым и незнающим. Их жизнь здесь казалась мне теперь такой беспросветной, такой ограниченной, как в темнице.
   …Большая компания старых друзей Юрия Андреевича Жданова пригласила меня на обед в прошедшем ноябре. Я их
   146
 
   знала всех с той поры, когда он был моим вторым мужем. Как и сам Юрий Андреевич, это были высокоинтеллигентные люди – инженеры, философы, музыканты, театроведы, физики, дипломаты, служившие искренне и верно своей стране. Не из привилегированной верхушки, но из серьезно работающих людей, кто работает много и живет хорошо. Из тех, кто зарабатывает на жизнь, а не делает карьеру в советском обществе, во многом основанном на высоких протекциях. Им была непонятна моя жизнь, моя добровольная „эмиграция", – пожалуй, понятно было только мое возвращение. И они все приветствовали таковое и ожидали от меня ликования, новых планов в работе. В какой работе? Разве мои книги напечатают в СССР? Некоторые из хорошо образованных партийцев прочли мои „Двадцать писем к другу" и даже говорили, что они бы разрешили их напечатать, издать в СССР.
   Они даже спорили со мной тогда, старались понять, почему я крестилась и верю в Бога… Это было для них только интеллектуальным обсуждением, дискуссией. Я провела вечер в их компании и вышла в совершенном изнеможении от невидимых барьеров, стоявших между нами: их надо было каждую минуту, с каждой фразой преодолевать. Советская лояльная интеллигенция.
   Почему не было барьеров между мной и моим другом одноклассником? Между старым русским интеллигентом Федором Федоровичем Волькенштейном с его кругом – и мной? Я прошагала всю свою жизнь под „далекую музыку иного барабанщика", под другую музыку, чем эти преуспевающие советские интеллигенты. Но моя дочь Катя и мой сын Иосиф теперь в их числе, поэтому и пролег барьер между нами. В этом все дело. Никаких тайн. Моя мама не сделалась преуспевающим инженером текстильной промышленности, как стали ее подруги – Мария Каганович, Екатерина Ворошилова, Мария Андреева. Не судьба была и мне преуспевать на советском поприще. „Аленушка, попомни братца. Не возвращайся. Никогда".

* * *

   Неожиданно позвонил отец Ольги, Вес. Он сказал, что его одолевают репортеры, которым уже как-то стало известно об
   147
 
   Олином возвращении в школу в Англии. Он предупреждал, что там в аэропорту ее встретит толпа с телекамерами. Он был теперь необычайно внимателен к ее нуждам – и это было приятно. Лучше поздно, чем никогда. Мне было известно, что миссис Райт умерла прошлой весной, и я полагала, что теперь Вес мог жить так, как ему хотелось, без ее постоянного деспотического нажима. Теперь он, по-видимому, чувствовал себя более свободным в проявлениях заботы о дочери – а также перед публикой. Последнее было важно для него, так как все в Америке делается перед публикой, и „образ", создаваемый для публики, значит немало и в делах бизнеса. Не создашь своего хорошего образа, – не получишь себе хорошего бизнеса. Это я тоже усвоила за двадцать-то лет…
   Значит, моей Оле придется постараться перед телекамерами. Это у нее получится прекрасно! Она прирожденная актриса и любит публику. Это в ней американское, калифорнийское.
   Внезапно, после этого звонка, начали раздаваться телефонные запросы от многих иностранных корреспондентов, аккредитованных в Москве. „Наверное, агентство „Новости" оповестило их о нашем отъезде", – подумала я. И – с сообщением, где нас найти… Закрытое для прессы советское общество не прочь воспользоваться мировой прессой, когда ему нужно. Это – конечно, „прогресс". Теперь – при Горбачеве – интервьюируют прохожих на улицах, совсем как в Лос-Анджелесе или Нью-Йорке.
   Я подтвердила, что Оля уезжает в Англию, а я в США, но не сказала когда. Мне достаточно было всех этих столпотворений. А для них всех теперь Ольга была любопытнее всего: как перенесла все это приключение „наша дорогая американская девочка"?..
   Я позвонила теперь старому знакомому в Висконсине, в том самом Спринг-Грине, где я была замужем шестнадцать лет тому назад, где так полюбила позже бывать Ольга. Он во все предыдущие годы предлагал мне снимать в тех краях на лето небольшой домик на старой, развалившейся ферме. Я сказала, что возвращаюсь в США, и спросила, возможно ли будет снять этот домик на лето, хотя бы на первые месяцы. Он даже не очень удивился: мы давно хотели почаще бывать в Висконсине, а может быть, даже и переехать туда насовсем
   148
 
   – эта идея долго владела мною до нашего отъезда в Англию… Он заверил, что меня встретят в аэропорту Чикаго и что мы с Ольгой сможем провести лето на ферме. ,,А потом вы сами разберетесь, что вам более подходит", – рассудил он со своей спокойной практичностью жителя Среднего Запада. Во времена, когда мы с Весом владели маленькой фермой в Висконсине, этот человек безуспешно пытался помочь нам в нашем фермерстве. Мой муж и пасынок отвергли тогда его толковые, деловые предложения, и в результате мы прогорели со своими сельскохозяйственными начинаниями… Но он остался моим хорошим другом и постоянно продолжал предлагать мне переехать в эти края.
   Но вот, кажется, и наступили подходящие обстоятельства для такой попытки. К тому же, в финансовом отношении я не могла позволить себе ни Принстон в Нью-Джерси, ни Калифорнию. Здесь, на Среднем Западе, в фермерском штате, возле маленького городка Спринг-Грин, где мы давно знали многих, было наилучшее место для нас, чтобы жить просто и попробовать залечить все раны, нанесенные последними годами. После разговора с ним я почти чувствовала, что никаких трудностей более не остается.
   „Как раз начнется весна, – сказал он, человек живущий на природе. – Ведь вы никогда еще не видели весны в этих краях?" Ах, вот он о чем думает! Как это прекрасно, что люди думают о природе, живут ею из года в год… Он был не фермером, а бизнесменом, менеджером, а также садовником-декоратором. Его отец был здесь фермером когда-то. И его восьмидесятилетняя мать была теперь, овдовев, главой большой семьи. Все они были здоровыми, ширококостными людьми. Очень радушные, они всегда хорошо относились к Весу, к его первой семье, потом и ко мне. „Покупайте землю! Покупайте землю!" – вечно советовал он мне, когда я еще была в состоянии что-либо покупать. Но мои принстонские банкиры и советчики смотрели на Висконсин как на „глухую провинцию сыроварения", где нам делать совершенно нечего… Как повернулось все. Как изменились ценности. Как нужно мне сейчас было именно это – забвение и покой на природе.
   Странно, странно было думать обо всем этом в комнате московской гостиницы, лежа на кровати, прижимая к себе пекинку Маку. Но в моей жизни давно уже ничего не назо-
   149
 
   вешь странным. Новые страницы были впереди. Новый поворот – к чему? Куда? Как он произойдет, и не вылечу ли я вообще из пролетки на его крутизне?
   Ольга поддерживает меня в оптимистическом настроении. Она уже собрана в дорогу, все уложено, и она счастлива. Грузинские друзья из представительства принесли ей огромный букет красных гвоздик. На ее аэрофлотском билете значится: „Миссис Ольга Питерс", и она заливается смехом по этому поводу. Ах, все равно. Миссис Питере, советская гражданка, едет в квакерскую школу в Эссексе, в Англии. Как только она пересечет границу, все эти глупости советского МИДа потеряют всякий смысл, и она снова превратится в американскую школьницу, в то, что она и есть.
   Ее провожают в аэропорт ее „прекрасные витязи" – дядьки Аллилуевы. Мы все едем вместе и ждем, пока она не отправляется в самолет. Потом – нам всем становится не по себе, особенно мне. Быть здесь без Ольги совершенно неестественно и превыше моих уже и так небольших сил.
   Я зову братьев в свою гостиничную комнату – это наш последний совместный ужин… Как-то тяжко нам. Я умоляю их не приходить меня провожать завтра – мне будет совсем скверно. В шутку я говорю им, что еду совсем, как у Маршака: „картина, корзина, картонка и маленькая собачонка". Мы пытаемся смеяться, но не можем.
   Мои братья так хороши собою, так напоминают мне мою тетю Анну, сестру мамы, и дядю Павлушу, ее брата… Я с ними в семье – как не была с самого детства. Они были внимательны, переворошили для меня кучу старых фотографий, были исключительно добры с Олей, но, по-моему, понимали, что нам здесь – не жить. Они тактично молчат и не поднимают „жгучих вопросов". Я пытаюсь нарисовать им жизнь в сельской местности в Висконсине – которая ждет меня, – и они с удивлением слушают… Америка всем здесь представляется страной небоскребов. Я тоже думала так, когда приехала в Нью-Йорк двадцать лет тому назад. Братья так обаятельны и красивы, кажется, что лучших людей нет на свете. И я их никогда больше не увижу. Буду только хранить память об этих последних днях, проведенных вместе.
   150

* * *

   Утром меня везет на аэродром милый молодой человек из грузинского представительства, тот самый, который вчера отвозил Ольгу. Я не хочу больше никого видеть сегодня, потому что боюсь эмоций и слез. Мне и так уже хватает. Маку я держу в руках. Она чувствует важность момента и ведет себя хорошо.
   Перед отъездом из гостиницы в вестибюле меня ждет представитель МИДа, который просит „сдать все советские документы". Я отдаю все это ему безо всяких возражений – паспорт, пенсионную книжку. Он сообщает мне, что Ольгу вчера встретили посольские в Лондоне и что ее отвезут в школу. „Такая приятная, умная девочка!" – говорит он с искренним чувством, и я ему так благодарна.
   В аэропорту меня встречает наша милая дама из американского консульства, чтобы проследить, что я действительно сяду в самолет и вылечу. В моем американском паспорте нет визы, поэтому меня должны провести в самолет представители МИДа. Это – глупо, но МИД решил принципиально занять „такую позицию". Дама смеется над этим и вручает мне картонную коробку с круглыми отверстиями, в которой я должна буду нести Маку, Собачка начинает сопротивляться, и картонка прыгает в моих руках. „Вы можете держать ее на коленях в самолете, это разрешено", – говорит дама, и я благодарю ее хотя бы за то, что этот цирк с собачонкой не будет слишком глупым. Впрочем – никто не удивится этому нигде, кроме как в Советском Союзе.