Толстый молодой человек из грузинского представительства достает большой носовой платок, так как он собирается плакать: слезы уже наполнили его большие карие глаза. Я обнимаю его и целую в щеку. Он плачет. Я не плачу. Мне хочется лишь скорее выбраться отсюда.
   Наконец – взлет. В Цюрихе надо пересесть на самолет на Чикаго. Я ничего не чувствую в этом недолгом перелете, кроме тепла и покоя кабины, и Мака спокойно свертывается калачиком у меня на коленях. Она, оказывается, приятная компаньонка и даже чем-то помогает мне в этом грустном полете. Я только чувствую пустоту в сердце.
   151
 
   Через три часа мы приземляемся в зеленой, приветливой весенней Швейцарии – ах, опять апрель, как тогда, в 1967-м… Давай, давай, мой безумный драматург, какие еще параллели ты мне можешь подкинуть?
   Как бы я хотела остановиться здесь и отправиться во Фрибург, и хоть на недельку задержаться в том монастыре Святого Посещения. Куда там! Мой драматург решил теперь иначе.
   В Цюрихе – приятный сюрприз. Меня встречает улыбающаяся агент компании ,,Свисс-Эйр", которую предупредил их представитель из Москвы, чтобы она помогла мне с пересадкой. Как это славно! Я – в растрепанных чувствах, с картонкой в руках, где бьется негодующая Мака, и мне так нужна помощь, ее молодое, улыбающееся личико. Она спрашивает, ведя меня в надлежащем направлении, бывала ли я в Швейцарии? Ну, не рассказывать же ей всю эпопею двадцатилетней давности, когда она была еще ребенком… Я только говорю с чувством: ,,О, да! Чудесная страна, чудесная страна!"
   Мы прогуливаем не совсем твердую на ее миниатюрных лапках Маку, а потом я сижу в салоне и жду своего самолета на Чикаго. У меня стучит сердце, и я думаю – молю Бога – чтобы мне завершить без осложнений этот долгий перелет, который продолжится еще восемь часов.
   Наконец-то мы с Макой в другом просторном, комфортабельном самолете ,,Свисс-Эйр", и нам отводят место, где Мака не будет бросаться на пассажиров. Она почему-то становится агрессивной и противно гавкает на хорошеньких стюардесс. Однако это их не сердит. Ах, да, здесь же не сердятся на такие вещи, здесь вас обслуживают, здесь – сервис, положенный и вам, и вашей собачке. Я успокаиваюсь наконец и начинаю понимать, что мы пересекли все рубежи, что мы – в другом мире, что мы уже всегда теперь будем находиться в другом мире и что мне пора привести себя внутренне в порядок.
   Я усаживаюсь поудобнее, кладу Маку себе на колени, закрываю глаза – и вдруг чувствую, как отпустило нас напряжение, как уходят в никуда все страхи.
   И мне становится хорошо и легко, как уже не было давным-давно.
   152

ЭПИЛОГ

   Только обосновавшись наконец в маленьком домике, на полуразрушенной ферме, затерянной среди лесов, стало возможно успокоиться и перевести дыхание. Да, не зря местные жители считают, что этот район обладает целительными свойствами. Трудно было сейчас поверить, что произошло с нами обеими за последние восемнадцать месяцев. Путешествие на родину выглядело сумасшедшим поступком – но не надо сожалеть об этом.
   Никогда не надо сожалеть о том, что случается с нами, даже о самом наихудшем. Потому что все имеет свое место в общей картине жизни и судьбы. Мне надо было увидеть снова детей, родные места и старых друзей. Оле надо было узнать важную часть ее собственного наследия. Без этих восемнадцати месяцев ее жизнь, как и моя, были бы неполными, незаконченными, и даже – неестественными.
   Трагедия состоит в том, что людей в советском обществе давно уже лишили их естественности: иначе как же объяснить то, что мы получили от самых дорогих и близких нам? И как сказал католикос Грузии, нам следовало не сердиться на них за это, а глубоко жалеть их исковерканные души, не знающие любви, не ведающие прощения. Другие были естественнее – с ними не „поработала" советское правительство, и они не стали жертвами пропаганды.
   Я испытывала что-то вроде катарсиса. Факты приходилось принять такими, каковы они теперь были для меня, шестидесятилетней матери и бабушки. Тихими вечерами, под неумолкаемые клики птицы, называемой козодой жалобный – whip-poor-mill, под тихими звездами, светившими на этот мирный уголок суматошной Америки, я постепенно приходила в себя.
   153
 
   Козодой этот появлялся регулярно, каждый вечер с наступлением темноты и сидел где-то совсем рядом с небольшой терраской, смотревшей в лес, на невысокие лесистые холмы, на зеленую долину. Его клик – особенный, с каким-то вопросительным знаком в начале, а потом и с ответом. Долгий такой клик, а когда он повторяется сотни раз без конца – он убаюкивает и приводит вас в состояние глубокого внутреннего мира. Ну вот, даже птицу Господь послал такую, как надо, – так перестань скорбеть и болеть душой! Благодари Бога за все, что дал тебе, за все, от чего спас, за все, чем можешь быть довольна в свои-то годы.
   Весна в этих краях была действительно пышной. Началась она с нежных зеленых листков, покрывших деревья на до той поры серых холмах. Потом бурно зацвели дикая вишня и дикая слива – белыми пятнами среди лесов. Земля покрылась фиалками, вдруг все зазеленело вокруг, старая яблоня гнулась под обилием цветов, и солнце становилось днем горячим, намекая на близость лета.
   Эта первая Весна Возвращения была какой-то необыкновенно утешительной, врачующей, и все говорило о продолжении жизни, о счастье жить и видеть вокруг эту красоту. Оля писала из Англии, как рада она снова быть среди своих одноклассников, – ее поместили вместе с ними, хотя она пропустила полтора года: школа верно решила, что быть вновь вместе со старыми знакомыми будет хорошо для нее, а программу она потом наверстает.
   Теперь только я узнала – из бесчисленных газетных вырезок, присылаемых мне друзьями отовсюду, – как ее встретило телевидение по приезде из СССР. Как очаровала всех пятнадцатилетняя девочка, как хорошо она держалась. Она сделала заявление с мудростью повзрослевшего человека, сказав: „Это было необыкновенно интересным опытом для меня, и я не сожалею ни об одной минуте… Не каждому школьнику приходится узнать три разные страны, побывать в трех самых важных странах мира". Она плакала, сжимаемая в объятиях одноклассницами, школа и ее директор тоже попали в газеты – она сумела сказать добрые слова о школе, создать ей хорошую репутацию, и это было благодарностью за широко открытые двери для ее возвращения. Красивое ее личико с белозубой, фотогеничной улыбкой обошло в те дни
   154
 
   все газеты, и наконец я могла полюбоваться ею. Ибо в тот момент, когда в Англии и в США ее возвращение было в новостях на всех экранах телевизоров, я была еще в Москве – отрезанной от остального мира – и ничего не знала. Мне лишь было передано на следующий день, что она „долетела благополучно".
   Меня тоже искала пресса, но маленький дружественный Спринг-Грин (население полторы тысячи человек) не выдал моего местонахождения, и вскоре эти домогательства стихли.
   Летом Оля приехала сюда на каникулы и дала лишь одно интервью небольшой газете „Пресса Эвансвилля", которую основал в 1911 году ее дед Фредерик Ромер Питерс в своем родном городе Эвансвилле, Индиана. Мы позвонили редактору все еще существующей газеты и сказали, что из всех остальных предпочитаем разговаривать с ними – и они были в восторге. Приехали в Спринг-Грин, взяли с собой Олю в Эвансвилль, где она познакомилась со все еще живущими там родственниками, и газета дала о ней полосу с отличной фотографией. Жаль только было, что мои надежды не оправдались: я полагала, что тут было уместно рассказать и об ее американском дедушке, отдать должное его жизни и долгому служению хорошей, прогрессивной в свое время газете – так сказать, поднять и американские корни Ольги Питерс. У нее очень хорошие американские корни, семью Питерсов можно кратко описать как очень достойную, трудолюбивую семью со Среднего Запада Америки, завоевавшую себе отличную репутацию: такая репутация ценится в Америке больше всего. Газета долго принадлежала членам семьи Питерсов, но недавно перешла в другие руки.
   Увы! Газета почти ничего не сказала о дедушке Питерсе, но поместила рядом с Олиной фотографией, конечно же, фото ее другого знаменитого деда. Без этого они просто никак не могли! Но зато Олины собственные впечатления от поездки в СССР были изложены довольно подробно. Важно было, что она – после поездки в СССР – повидала, наконец, и маленький среднезападный город своих американских предков.
   В это первое лето по возвращении в США мы обе восстанавливали связи со старыми друзьями на Восточном и Западном берегу, часто искренне недоумевавшими, почему мы выбрали эту далекую „провинцию сыроварения" – единст-
   155
 
   венное, что горожане обоих берегов знают о Висконсине. Но нам было хорошо здесь, и вскоре мы купили небольшой дом в лесу – чей-то „охотничий домик", – в местах, где охотятся на оленей, диких индюшек, тетеревов и куропаток. Оле так хотелось считать эти места своей родиной.
   Я же никогда не забывала одного часа – скорее момента, пережитого в этих краях много лет назад, когда я была замужем за Весли и у нас была здесь своя маленькая ферма.
   Летом 1971 года, я сидела однажды вечером на передней терраске этой фермы с трехмесячной Олей, засыпавшей на руках. Огромный ирландский волкодав лежал у моих ног. Я покачивалась в старом деревянном кресле-качалке и смотрела на дорогу и долину, расстилавшуюся перед нами. Был тихий вечер, и все окутывал золотой свет предзакатного солнца. По дороге возвращалось домой большое стадо, позванивали колокольчики на ошейниках коров. Вдалеке на дороге я видела фигуры Весли и его тридцатилетнего сына: они стояли, засунув руки в карманы брюк, обсуждая дела на ферме. Качалка тихо покачивалась, Оля мирно спала, и я думала, что вот он: наивысший момент моей жизни. У меня есть семья, я – дома в этой стране, и вся моя жизнь теперь будет одним сплошным мирным днем тихого счастья, как этот вечерний свет. Мне казалось, что ничто никогда не отнимет у меня той спокойной уверенности, которую я испытывала, сидя здесь, окруженная моей новой семьей, любуясь моей новой страной, такой прекрасной именно в этих краях. Этот момент мира и счастья – наивысшая точка всего моего американского существования – врезался в память навсегда. И хотя сейчас, когда прошло столько лет, уже невозможно было повторить его, все же именно в этих краях я испытала такую необыкновенную полноту жизни, ее красоту, ее щедрость. Все было тогда таким радующим – здоровый ребенок, славный муж, щедрое лето и прекрасные громадные взбитые облака над этой изумрудно-зеленой землей. С тех дней знала я всю эту окрестность, лесные и полевые дороги, знала, где найти полевые и лесные цветы, распускавшиеся одни за другими каждый месяц, знала местных жизнерадостных и добрых людей, находившихся тогда чаще всего за пределами коммуны Талиесин. Но даже и там были добрые души, потому что добрые люди есть повсюду.
   156
 
   В последовавшие за разводом годы мы не раз приезжали сюда с Олей, она любила лагерь верховой езды для девочек, организованный поблизости семьей, которую мы хорошо знали. Я же любила просто бывать и ездить по этим сельским дорогам, как тогда. Наша старая ферма была давным-давно продана, но все же приятно было видеть ее с дороги, по которой мы часто проезжали. Мудрено ли, что я хотела здесь обосноваться, именно в этих местах?
   „Разве вам не грустно жить в этих местах былого счастья?" – спросила меня одна американская поэтесса. Я долго объясняла ей все вышесказанное. Горожанка, живущая в Нью-Йорке, она полагала, наверное, что я скрываю „истинные причины". Но я надеялась, что как поэт она должна была меня понять лучше других. Мы были окружены здесь поэзией, красотой и добротой простых людей.
   Ну, а что же там, „за железным занавесом"?
   Никакого занавеса, конечно, не существует. Он выдуман пропагандой обеих держав, как в этом теперь хорошо убедилась даже Оля. Он придуман для того, чтобы питать взаимные страхи, взаимное недоверие двух больших народов, столь похожих один на другой: а иначе чем же оправдать всю эту „идеологическую борьбу", эту слежку за людьми, всю эту гонку вооружений, якобы для защиты святого отечества?.. „Железный занавес" непременно нужен всем тем, кто существует за его счет – как в СССР, так и в США, всем этим миллионным армиям, всем этим КГБ и ЦРУ, раскинувшимся по всему миру из двух непримиримых политических центров земли… Упразднить бы их повсюду и тратить идущие на них деньги на мирную жизнь. Вот – была бы истинная перестройка. Может быть, мои внуки доживут до этого.
   Еще со времен событий в Чехословакии, двадцать лет тому назад, не переставала я лелеять надежду на нашего, российского Дубчека: на человека нового поколения, который появится в партии окаменевших большевиков. Мне всегда казалось, что глубокий процесс внутреннего роста и недовольства внутри самой этой партии – который был хорошо знаком мне по моим многим друзьям, – что процесс этот неизбежно выведет наверх кого-то, как чешский Дубчек, чтобы преобразовать самое партию, а вместе с нею – и устаревшее, отстающее от мира советское общество.
   157
 
   Горбачева потребовала история, жизнь. Если не он – так кто-либо другой так же неминуемо будет проводить процесс обновления, преобразования, модернизации советской системы. Десять Горбачевых понадобится, чтобы завершить этот процесс, чтобы хотя бы поставить Советский Союз рядом с современными социал-демократиями, с их несколькими партиями, легальной оппозицией, с их свободными выборами, с их демократическими свободами. Много лет пройдет, пока Россия сможет вернуть себе опять славу „кормилицы Европы", которой она была когда-то, с ее щедрым земледелием, находившимся в руках свободных земледельцев. Но и это – придет. Уже слышны слова и обещания и на этот счет. Но дел еще не видно!
   Писать книги о „перестройке" куда легче, чем переделывать колоссальную страну, заведенную в тупик той же самой партией, которая и теперь, по-прежнему оставаясь правящей силой, желает все переделать, но вместо признания своей собственной вины за провалы пытается свалить ее либо на своих же „плохих вождей", либо на народ, который де „не умеет работать столь производительно", как это умеют другие народы… А что другие народы пользуются при этом всеми свободами демократии и выбирают ту партию, под властью которой они желают жить, из числа многих других партий и на свободных выборах, – об этом пока еще мы не слышали от современного лидера. Он пользуется такой популярностью за границей, как будто он уже все в своей стране преобразовал.
   О, нет, еще очень далеко идти, и еще очень рано трубить победу. КПСС медленно изживает самое себя, но не рухнет так вот прямо, как поверженный дракон, а долго, долго еще будет корчиться, распространяя вокруг все то же ядовитое дыхание обмана и скаля жадные зубы на весь мир.
   А многомиллионный народ – терпелив и милостив. Нигде так не прощают, как в России, потому что христианства уничтожить там так и не удалось. Поэтому то, что в другой стране давно вызвало бы восстание, здесь только огорчает терпеливцев. В Западных странах никак не поймут – как это можно десятилетиями терпеть советский образ жизни?! Даже при всей „гласности" жаловаться-то приходится той же самой правящей партии. Больше идти некуда! Вот когда,
   158
 
   наконец, и другие партии там образуются, как это было еще в царские времена, тогда, безусловно, можно будет лицезреть истинную гласность, и она будет приносить свои плоды.
   То, что только начинается сейчас в СССР, будет расширяться и продолжаться. Неизбежен процесс истории: советский строй зашел в тупик и должен быть изменен, трансформирован, будем надеяться, – мирным путем, и не потому что „новый лидер" появился, а потому что жизнь и история этого требуют.
   Мои внуки и внучки доживут до тех времен, когда поездка за границу будет простым делом покупки билета, когда выйти замуж за иностранца или переехать жить в другую страну не будет больше считаться преступлением перед государством и народом. Жизнь их бабушки тогда будет казаться – из их ретроспективы – странной. Ибо им уже не надо будет бороться с теми препятствиями, которые стояли перед нами в наши времена. Будем надеяться, что страдания и унижения так называемых „дефекторов" уйдут в прошлое. Но, как и для нас, тогда тоже необходимо будет чувствовать себя интернационалистами, чтобы обнять весь мир. Будем верить, что это станет образцом мышления в СССР, где откроют, наконец, границы для свободного путешествия. Нам же приходилось бежать, терять гражданство, подвергаться нападкам пропаганды с обеих сторон, терять детей, дружбу, честное имя, все на свете…
   Мои внучки, возможно, не будут знать ничего этого. От имени моего отца их будут отделять два поколения, а их детей – три, и оно не будет доставлять им столько неприятностей и неудобств, сколько доставляло мне: от наивного любопытства до жгучей ненависти. Они смогут жить свободно и так, как им того захочется. Бабушке же приходилось дважды подумать каждый раз.
   От меня без конца требовали – в течение всех этих двадцати лет, что я живу вне СССР (а также со дня написания моей первой книги „Двадцать писем к другу"), чтобы я читала биографии Сталина различных исследователей и историков, комментировала их, выступала бы в телевизионных программах, посвященных жизни Сталина, или участвовала в дискуссиях на эту тему. Я никогда не соглашалась на это и не принимала в этом участия. Искать ответов у род-
   159
 
   ственников на вопросы политики больших государственных деятелей – глупо и отдает дурным вкусом. Мы не можем и не должны комментировать политику этих лиц, знакомых нам с человеческой стороны. Мы только можем говорить о них как о людях – что я и делала в своих глубоко личных книгах. Я сообщаю факты, известные в семье, и стремлюсь оставить для истории эти малоизвестные подробности, так как частная жизнь крупных деятелей всегда подлежит извращению как их политическими врагами, так и всякими неучами и бездарностями. Этой судьбы не избежали ни Наполеон, ни Ленин, ни Гитлер, ни Романовы, ни Рузвельт, ни Сталин. Вступать в спор с серьезными историками, как Исаак Дейтшер или Адам Улам, Джордж Кеннан или Бертрам Вульф, я себе не позволяла: у них есть право на свою собственную концепцию.
   Моя же личная концепция состояла и состоит в том, чтобы всегда разделять Сталина на человека и на политика. Первое послужило материалом моих „Двадцати писем к другу", второе – нашло свое место в книге „Только один год". Я старалась не смешивать эти два подхода.
   С годами стало возможным сделать какие-то обобщения. Мне думается, что Сталин, конечно, принадлежал Грузии своим темпераментом, наследственностью, характером. Но России он принадлежал как революционер и всем тем, что он узнал и сделал за свою жизнь. Он бросил Грузию рано и полюбил могучую, огромную, жестокую Россию, потому что он любил силу. России он и служил так, как мог, сделал ее индустриальной страной и выиграл победу над нацисткой Германией.
   Маршал Георгий Жуков в первом варианте своих мемуаров, вышедших еще при его жизни, отдал дань способностям Сталина как крупного организатора и полководца во время войны. Жуков рассказал также один эпизод, относившийся ко дням победы.
   Сталина ожидали в Берлине на Потсдамскую конференцию, он ехал поездом. Приготовили встречу с оркестрами и фанфарами – не без оснований, так как встречали главнокомандующего армией, выигравшей войну. Однако он передал Жукову, чтобы „никакой помпы, никаких оркестров и всей этой чепухи. Мы должны немедленно же начать работу". Его встретили в рабочем порядке и поехали на пере-
   160
 
   говоры по условиям мира. Так оно было. Портрет Сталина в мемуарах Жукова был в высшей степени положительным. Позже, после смерти Жукова, военная „редакционная коллегия" внесла значительные перемены в текст и выбросила эпизод с приездом в Берлин.
   Политики всегда занимаются подтасовкой фактов истории в своих интересах; Сталин делал то же самое с историей партии. Но он был не одинок в этом, как был не одинок во всем, что совершила партия за свои семьдесят лет. В условиях коллективного руководства, осуществляемого Политбюро ЦК, все до единого должны подлежать моральной ответственности за все деяния партии. Коллективно была достигнута победа, коллективно организовывался и осуществлял свои расправы ГУЛАГ. Я считаю партию ответственной за все то, что приписывается сейчас одному лишь Сталину. Мое мнение разделяют многие. Это – не „защита", а историческая объективность.
   Дождемся мемуаров А. И. Микояна, Н. А. Поскребышева, К. Е. Ворошилова и многих других. Я читала во время поездки в СССР мемуары маршалов и конструкторов армии: они разделяли точку зрения Жукова. Оценивать лидеров такого крупного масштаба должны люди хоть сколько-нибудь приближающиеся сами к такому масштабу, крупные деятели, как Черчилль, Рузвельт, де Голль. Поэтому для меня их оценки имеют значение. Мнениями же академиков, журналистов и писателей, никогда не являвшихся лидерами больших стран, я позволю себе пренебречь.
   В Америке я не видела серьезного изучения истории и культуры России и ее национальных „окраин", вернее, республик. Отдельные работы таких крупных историков, которые были упомянуты выше, стоят в стороне. В массе своей американцы не знают, что такое СССР, что это – колоссальная страна, так похожая на Соединенные Штаты своей многонациональностью, своим характером, темпераментом и многими историческими обстоятельствами. Почти трехсотмиллионное население Советского Союза все еще рисуется среднему американцу как серая сплошная масса „русских коммунистов", с жадностью стремящихся захватить весь мир, уничтожить Америку и частную собственность, и живущих на коммунальных началах. Первая же
   161
 
   поездка в СССР вызывает шок: оказывается, что люди там такие же, как здесь, что к Америке они относятся с нескрываемой симпатией и что взаимопонимание не представляет больших трудностей – если вам повезло разговаривать с нормальными людьми, а не партийными бюрократами. Нет нужды высмеивать невзрачную одежду советских граждан и недостаточное количество личных автомобилей… Качество ума и способность к интуиции весьма высоки там, где талантов не занимать – как в искусстве, так и в науке.
   Мне всегда делается не по себе, когда элегантные представители американского телевидения охотятся на улицах Москвы за малограмотными толстыми бабками, чтобы спросить их через неважного переводчика, что они думают о „перестройке". А почему бы не задать этот вопрос тем, кто достаточно образован для такого ответа: экономистам, ученым, исследователям, кто неплохо может говорить по-английски? Почему надо представлять себе Россию все еще в образе ,,бабки в платочке", когда эта бабка уже имеет внуков, возможно закончивших Институт иностранных языков или Институт внешней торговли? Что-то еще так убого и заторможено в этих официальных „контактах", где каждое слово немедленно же бросают на экран телевидения во всей Америке.
   Поэтому-то радуюсь я, что повезла с собой свою дочь-подростка, и она своими глазами увидела жизнь и людей в Советском Союзе такими, каковы они и есть на самом деле. Теперь ее уже никакая пропаганда – ни оттуда, ни отсюда – не переубедит. Хотя американская пресса не поскупилась на темную краску, обрисовав меня как мать-злодейку, однако Оля получила свои собственные впечатления о России благодаря этой поездке. И может быть, вскоре можно будет ездить туда и обратно, не приводя этим в сенсационную панику газеты и телевидение: почему, в самом деле, они заимствуют этот показной „патриотизм" у советских? Мы поехали в СССР: так в чем дело?
   Где-то там, далеко, если взглянуть на карту, но не так уж далеко от американской Аляски находится советская Камчатка, где работает мой милый геофизик-вулканолог, старшая дочь Катя. Где живет моя внучка Анюта. Я люблю географические карты. Люблю большие расстояния и просторы. Как
   162
 
   легко смотрят две страны друг на друга – всего лишь через небольшое озеро – Камчатка и Орегон, Вашингтон, Аляска – когда-то вообще русская земля… Вот там-то и будут проходить будущие линии всевозможных коммуникаций – от науки до торговли, от рыболовства до вулкановедения… Почему бы моей Кате не переехать через Тихий океан и не взглянуть на Маунт-Хелен, американский вулкан, он ведь такой же, такой же…
   Так хочется, чтобы две сестры, столь похожие друг на друга и внешностью и внутренне, увиделись бы когда-нибудь – без вражды, без пропагандистских усилий со стороны обоих правительств, или КГБ и ФБР, стоящих за их спинами, без ненависти. Тогда работа каждой из них зазвучит своим голосом и вольется в общий поток человеческих усилий за лучшее будущее.
   Я рада, что могу думать о них обеих подобным образом. Надо „оторваться" от всего личного и от неприятных воспоминаний, чтобы увидеть их, хотя бы в воображении, вместе. А внучки, конечно, будут так же спорить с матерями и поступать по-своему, как это делали их мамы. И моя мама, Надя Аллилуева. И ее мать – Ольга Аллилуева.
   Надежда автора состоит в том, что вскоре книги начнут мигрировать по свету куда быстрее, чем люди. И мемуары моего поколения приобретут некоторую ценность в глазах тех, кто не знал наших времен. Они помогут тогда понять не столько другую эру, сколько иных людей. И все внучки – совсем не обязательно только мои – найдут тогда на этих старомодных страницах странные, неправдоподобные ситуации, а также некоторые знакомые лица.
 
   Висконсин, США, 1988
   163