Этого все ждали, все хотели и встретили эти слова рукоплесканиями. В последующие годы, действительно, Хрущеву удалось поставить КГБ „на свое место". Но все началось тогда с обезвреживания руководителя.
   Через месяц после этого меня снова вызвали в КПК на Старую площадь и уже некто другой, не Шкирятов, сказал мне, что выговор мой снят и что это будет сообщено в мою организацию. „Постарайтесь забыть об этом неприятном инциденте!" – сказал он с улыбкой. „Нет уж, вряд ли", – ответила я.
   Таинственный Надирашвили, как я полагаю, все же сумел как-то передать Сталину что-то насчет деятельности Берия. Последовали тогда немедленные аресты всех ближайших к Сталину лиц: генерала охраны Н. С. Власика, личного секретаря А. Поскребышева. Это был январь-февраль 1953 года. Академик В. Н. Виноградов уже находился в тюрьме, а он был личным врачом Сталина и, кроме него, никто к нему не допускался. Поэтому, когда во вторую половину дня 1 марта 1953 года обслуживающий персонал нашел отца, лежавшим на полу возле столика с телефонами без сознания, и потребовал, чтобы вызвали немедленно врача, никто этого не сделал.
   Безусловно, старые служаки, такие, как Власик и Поскребышев, немедленно распорядились бы без уведомления правительства, и врач прибыл бы тут же. Но вместо этого, в то время как весь взволнованный происходившим персонал
   __________________
   * В числе свидетелей, предоставивших материалы, – их был длинный список – было упомянуто и имя Надирашвили. Значит, его давнишний враг действительно не нашел и не поймал его. Я никогда больше о нем не слышала и не видела его, но было приятно знать, что он не погиб.
   97
 
   требовал вызвать врача (тут же из соседнего здания, в котором помещалась охрана), высшие чины охраны решили соблюдать „субординацию": известить сначала своих начальников и спросить, что делать. Это заняло многие часы (отец лежал тем временем на полу безо всякой помощи), и, наконец, приехало все правительство, чтобы воочию убедиться, что действительно произошел удар, – диагноз, который первой поставила подавальщица Мотя Бутузова.
   Врача так и не позвали. В течение последующих 12-14 часов на даче в Кунцево разыгравалась драма: обслуга и охрана, взбунтовавшись, требовали немедленного вызова врача, а правительство уверяло их, что ,,не надо паниковать". Берия же утверждал, что ,,ничего не случилось: он спит".
   И с этим вердиктом правительство уехало, только чтобы вновь возвратиться обратно через несколько часов – так как вся охрана дачи и вся обслуга теперь уже не на шутку разъярились. Наконец члены правительства потребовали, чтобы больного перенесли в другую комнату, раздели и положили в постель, – все еще без врачей, то есть, с медицинской точки зрения, делая недопустимое. Больных с ударом, с кровоизлиянием в мозг нельзя передвигать и переносить. Это – в дополнение к тому факту, что врача, имевшегося поблизости, так и не вызвали для помощи больному.
   На следующее утро начался весь цирк с Академией медицинских наук – как будто для установки диагноза нужна Академия! Не ранее чем в 10 часов утра прибыли наконец врачи, но они так и не смогли найти истории болезни с последними данными, с записями и определениями, сделанными ранее академиком Виноградовым… Где-то в секретных недрах Кремлевки была похоронена эта история болезни – столь нужная именно сейчас. Ее так и не нашли.
   Когда 5 марта во второй половине дня отец скончался и тело было затем увезено на вскрытие, началась по приказанию Берия эвакуация всей дачи в Кунцево. Весь персонал и охрана, требовавшая немедленного вызова врача, была уволена. Всем было велено молчать. Дачу закрыли и двери опечатали. Все имущество и мебель вывезли. Никакой дачи никогда ,,не было". Официальное коммюнике правительства сообщило народу ложь: что „Сталин умер в своей квартире в Кремле". Сделано это было для того, чтобы никто из персо-
   98
 
   нала не смог бы жаловаться: никакой дачи в данных обстоятельствах ,,не существовало"…
   Они молчали. Но через десять лет – в 1966 году – сестра-хозяйка, работавшая на даче в Кунцеве в течение почти двадцати лет, пришла ко мне и рассказала всю вышеприведенную историю. Я не писала об этом в ,,Двадцати письмах другу": книга уже была написана до того, как я услышала историю с вызовом врачей. Я не хотела ничего в ней менять – ее уже многие читали тогда в литературных кругах Москвы. Я не хотела, чтобы в 1967 году, когда я не вернулась в СССР, кто-либо на Западе смог бы подумать, что я „бежала" просто из чувства личной обиды или мести. Это легко можно было бы предположить, если бы я написала и то, что уже знала тогда о смерти своего брата Василия.
   Ему тоже „помогли умереть" в его казанской ссылке, приставив к нему информантку из КГБ под видом медицинской сестры. О том, что она была платным агентом КГБ, знали и предупреждали меня в Институте Вишневского, где она работала и где Василий лежал некоторое время на обследовании. Он был тогда только что освобожден Хрущевым из тюрьмы и лежал с язвой желудка, сужением сосудов ног и полным истощением. Там его и „обворожила" эта женщина, последовавшая затем за ним в Казань, где она незаконно вступила с ним в брак, так как мой брат не был разведен еще с первой своей женой и был, по существу, троеженцем уже до этого, четвертого незаконного брака.
   Но права нужны были Маше для определенного дела, а КГБ с милицией помогли ей зарегистрировать этот брак. Она делала Василию уколы снотворного и успокоительных после того, как он продолжал пить, – а это разрушительно для организма. Наблюдения врачей не было никакого: она и была „медицинский персонал". Последние фотографии Василия говорят о полнейшем истощении: он даже в тюрьме выглядел куда лучше! И 19 марта 1962 года он умер при загадочных обстоятельствах. Не было медицинского заключения. Вскрытия не было. Мы так и не знаем в семье – отчего он умер? Какие-то слухи, неправдоподобные истории… Но Маша воспользовалась правом „законной вдовы" и быстро похоронила его там же в Казани. А без доказательства незаконности ее брака никто не может приблизиться к могиле Василия, учре-
   99
 
   дить эксгумацию, расследование причин смерти… Надо подать в суд, представить как свидетельницу первую, неразведенную жену… Этого хотят друзья Василия, этого хотят его дети и хочу я. Однако Громыко не удостоил меня встречи по этому вопросу, когда я была в Москве. Значит – еще не хотят раскрытия всех обстоятельств…
   Василий, конечно, знал куда больше, чем я, об обстоятельствах смерти отца, так как с ним говорили все обслуживающие Кунцевскую дачу в те же дни марта 1953 года. Он пытался встретиться в ресторанах с иностранными корреспондентами и говорить с ними. За ним следили и, в конце концов, арестовали его. Правительство не желало иметь его на свободе. Позже КГБ просто „помогло" ему умереть.
   Ему был только сорок один год и, несмотря на алкоголизм, он не был физически слабаком. Остались три жены и трое детей, и, как ни странно, никто не помнил зла. Он был щедр и помогал всем вокруг, часто не имея ни рубашки, ни носков для себя. Его имуществом, именным оружием, орденами, мебелью после смерти завладели две женщины, каждая претендуя на ,,права". Сыну не удалось получить на память „даже карандаша" – как он сказал мне. Истинное место Василия – на Новодевичьем кладбище, возле мамы, всегда так волновавшейся о его неуравновешенном характере. Он же любил мать без памяти, и ее смерть совершенно подорвала нервы подростка. Не отсюда ли начался его алкоголизм?
   О смерти Сталина уже созданы какие-то официальные версии – наверное, продажные писатели напишут, по указке партии, „как все было". Я уже слышала кое-что об этом во время пребывания в Москве: фабрика лжи работает. Но когда-нибудь придется заговорить и о правде. Нужно будет собрать материалы свидетелей – имеются неизданные мемуары А. Н. Поскребышева, имелись записи в семье Н. С. Власика и его колоссальный фотоархив о жизни Сталина, с которым он провел более тридцати лет как глава охраны. Архив этот, как и мемуары Поскребышева, были арестованы КГБ. Нужно будет раскрыть свидетельства персонала дачи в Кунцево – таких, как подавальщица Матрена Бутузова, Валентина Истомина, сестра-хозяйка, офицеров личной охраны – Хрусталева, Кузьмичева, Мозжухина, Ефимова, Ракова. Всех их „послали на пенсию" – в лучшем случае – еще тридцать лет
   100
 
   тому назад, но остались записи и разговоры, потому что молва не спит.
   Теперь Кунцевскую дачу показывает редким избранным посетителям некто Волков и, утверждая, что он ,,тоже был там", рассказывает небылицы – или же официальные версии. Не было там никакого Волкова в те дни – это я знаю – и выдумки, которые я слышала, не раскрывают настоящую картину происходившего. Однако на дачу вернули мебель (бумаги, книги и личные вещи все еще не возвращены) и показывают ее по специальным разрешениям, даваемым правительством и … КГБ! За послехрущевские времена КГБ, конечно, снова набрал полную силу, став снова „вторым правительством''.
   Я никак не хотела, чтобы в 1967 году мой побег рассматривали как некую личную месть советскому правительству. Я и сейчас не хочу, чтобы так думали. Поэтому я всячески воздерживалась от публикации вышеописанных событий в моей первой и второй книгах. Но советское правительство боялось именно этого, а потому решило заранее объявить меня „сумасшедшей, которой нельзя верить", и даже сам премьер Косыгин не постеснялся заявить это с высокой трибуны ООН. Неужели меня так боялись? – приходит мне в голову. Боже, какая честь! Но я и не собиралась бросать публике „сенсационные сообщения о тайнах Кремля". Харрисон Солсбери так охарактеризовал впечатление от моей книги: „Кремлевские стены не падут". Это означало, некоторое разочарование, но это означало также, что я не собиралась сводить счеты с советским правительством из-за рубежа.
   Сейчас, заканчивая эту последнюю, четвертую, книгу, я хочу наконец сказать все об отце и брате – чтобы ничего не оставалось недосказанным. Прошло уже тридцать пять лет с тех дней. Пора. Будущий историк найдет мои книги занимательными – и богатыми фактами.
   У меня нет никакой личной злобы, ненависти и чувства мести по отношению к отдельным лицам советской верхушки. Берия был единственным в своем роде, и ему удалось погубить добрую половину нашей семьи. Но дело не в этом и не в нем.
   Я считаю всех их равнозначными, ни один не хуже, не лучше другого. Все они продолжают дело жестокого угнете-
   101
 
   ния могучего, талантливейшего народа – начатое большевистской революцией семьдесят лет тому назад. Я люблю прекрасную страну, где я родилась, и преклоняюсь перед великой русской культурой, которую не уничтожили даже все эти семьдесят лет. Советский Союз и сегодня – неистощимый источник талантов во всех областях жизни, науки, искусства – настоящих, Богом данных талантов, тех, что развиваются не в роскоши и комфорте – а именно при отсутствии таковых, в темных, тесных комнатушках советской действительности, но при необыкновенной концентрации всех сил духа, сердца и ума. Роскошь еще не отвлекает советских „будущих Платонов и быстрых разумом Ньютонов" от работы – так как роскоши там не существует.
   Я лишь мечтаю о том времени, когда с плеч многонационального великого народа свалится наконец тяжелое бремя ленинской партии, убийц и обманщиков, и люди наконец вздохнут свободно. Это не за горами. Мои внучки, конечно, доживут до тех дней. Мне же остается только видеть сны в предвкушении.
   102

11
 
НЕИЗБЕЖНЫЕ СОПОСТАВЛЕНИЯ

   После отступления на тридцать лет назад, сделанного в предыдущей главе, уместно теперь перекочевать на тридцать лет вперед, поспевая за бурно развивавшимися с тех пор событиями.
   Итак – ,,мы были в Грузии". Мы приехали сюда после двадцатилетнего отсутствия, и я вновь открывала для себя этот прекрасный, коварный, во многом для меня незнакомый и загадочный край.
   Поскольку я прожила всю жизнь в Москве и не говорила по-грузински, за исключением отдельных слов и фраз, мне пришлось заново узнавать Грузию, где жили все мои предки. Моя дочь, родившаяся в Америке, проделывала тот же путь с неменьшим энтузиазмом. Для нее так странно было сопоставлять эту маленькую южную республику с современной Америкой, ее родиной. Для меня еще страннее было вдруг перекочевать из космополитической бурлящей современной Москвы в эту крошечную страну с ее древними камнями, крепостями обычаями. Глубоко укоренившийся здесь национализм, часто дикий и нетерпимый, заставил меня неожиданно понять и оценить – в данных обстоятельствах – все превосходство моего московского космополитического воспитания.
   Москва, многомиллионная столица, открытая с начала XX века всем европейским влияниям и воздействиям, предоставила моему брату и мне вполне интернациональное
   103
 
   воспитание в духе той эпохи: конца 20-х – начала 30-х годов. Никто в нашей семье не считал тогда, что мы должны знать грузинский язык. Мы даже не знали, кто такие были „грузины"! Брат говорил в детстве – „это те, кто бегают с кинжалами и вспарывают всем животы". Нас обучали немецкому языку с детства, это был тогда язык новой технологии, а значит – и культуры. Французский в те дни в СССР отошел в прошлое вместе с дворянским обществом, культивировавшим его. Мама следила за нашим образованием и воспитанием, а отец не вмешивался в этот процесс. И мы ни в коем случае не должны были превратиться в узких националистов.
   Мама любила во всем совершенство и серьезную работу, и мы учились, помимо занятий с гувернантками дома, в прекрасных школах. Затем мой брат начал военную карьеру, а я изучала историю и литературу в Московском университете. Мое образование и воспитание были настолько космополитическими, что в Америке меня всегда коробило, когда меня настойчиво приглашали в „Русскую чайную" в Нью-Йорке. За двадцать лет я умудрилась так и не побывать там. В Америку я приехала уже законченным космополитом – в особенности после моего индийского опыта. Пирожки в русской чайной в Нью-Йорке, куда меня так усиленно зазывали, были для меня тогда показателем какой-то неимоверной затхлости и узости мышления. Но мои новые американские друзья никак не могли понять, почему я с негодованием отказывалась посетить эту „Русскую чайную" – предмет их искренних восторгов. Я была в те дни так счастлива выбраться в широкий, открытый мир! Он был прекрасен, и мне хотелось с энтузиазмом узнавать все больше и больше о всех неизвестных мне до той поры нациях мира, в том числе об индейцах Америки, которые внесли и свою лепту в этот уникальный сплав – в американскую культуру. А меня зовут сидеть за самоварами!
   За последовавшие годы я вполне сжилась с американским образом жизни, и в этом я в значительной степени обязана моей дочери-американке, которая внесла свою огромную долю в этот процесс. За два года, проведенных недавно в Англии, мы познакомились с еще одним глубоко интернациональным образом жизни: Британским Содружеством Наций, где единство и демократизм так очевидно демонстри-
   104
 
   руются всеми – от королевы до школьников интернациональных пансионов. Это было незаменимым опытом для нас с Ольгой, которая в ее квакерской школе еще больше узнала о мире и равенстве наций.
   И вот, теперь, после всего этого многообразного опыта, мы вдруг очутились в совершенно ином мире – маленьком, древнем, гордом. Мы-то были вполне подготовлены принять и его в свои горячие объятья, так же точно, как Ольга совсем недавно обняла в своей школе детей из Кении, Уганды, Индии, Пакистана и Индонезии… Но однажды в компании грузинских детей моя молодая интернационалистка, находясь под впечатлением от армянского джаза и от парикмахера-армянина, выразила свое восхищение ими.
   Каково же было ее удивление, когда после выразительного молчания ей было замечено, что ,,об армянах даже не полагается говорить в грузинской компании". Это ее совершенно потрясло своей несправедливостью, и она тогда с упрямством продолжала настаивать, как ей нравятся армяне, их музыка, их джаз и все их программы на местном телевидении. Она совершенно шокировала своих друзей, которые затем ей вежливо заметили, что они, конечно, прощают ей ее неведение, как иностранке, но что она просто не может и не должна ставить ,,этих армян" на равную ногу с ними, грузинами. Ольга вернулась домой из этой молодежной компании совершенно обескураженная подобной несправедливостью, источник которой она не в сотоянии была понять, и я твердо сказала ей, что она права. К сожалению, она просто попала не в лучшую из компаний, так как в кругах лучшей интеллигенции Тбилиси грузины и армяне веками жили в дружбе и в прекрасном творческом сотрудничестве. А город Тбилиси всегда был образцом космополитизма – во всяком случае – до революции.
   Но мы-то прибыли сюда совсем из другого мира, который даже я – после стольких лет – уже считала своим и где интернационализм и терпимость давно сделались нормой мышления и поведения. Мы уже не могли расстаться с этим западным, глубоко нами воспринятым космополитизмом, мы не могли его отбросить просто так, из сентиментального отношения к Грузии даже, несмотря на нашу глубокую сердечную любовь к Грузии, к этой прекрасной и щедрой стране горячих сердец.
   105
 
   Америка – этот Дом для всех – не могла быть так скоро забыта. И законы, запрещающие унижать и оскорблять представителей иных наций и религий, приходили здесь на ум куда чаще, чем мы могли это предполагать. В особенности, когда вы находитесь далеко от страны, где эти законы являются нормой жизни.
   Безусловно, я даже не могла заикнуться в моей древней экзотической грузинской церкви о факте своего перехода к католикам… Воображаю, какой скандал это вызвало бы. И весь оперный ритуал, прекрасное пение и изнурительные литургии с пятичасовым стоянием на ногах не смогли бы заменить мне экуменической службы в англиканском соборе Св. Павла в Лондоне: когда около двух тысяч верующих-христиан со всех сторон земли традиционно собираются здесь в летние воскресенья, чтобы служить литургию сообща. Никто не спрашивает их, к какой церкви они принадлежат, каждый получает причастие возле алтаря на равных основаниях. Я помню, как потрясена тогда я была этим равенством, с которым нас всех там принимали. Звучал прекрасный камерный ансамбль, а потом мы все двинулись к причастию, и я знала, что мой сосед был вообще агностиком, но он так хотел получить причастие… Возможно, что этот момент равенства оставил неизгладимое впечатление в его сознании в пользу церкви, потому что его не оттолкнули. Даже спокойная служба в лондонской семинарии или многонациональное собрание во время францисканской Народной мессы в Калифорнии, в особенности их Пасхальное ликование, оставляли это прекрасное чувство открытых дверей и гостеприимства. Нет, здесь, в Грузии, в пятнадцативековой православной церкви я не могла признаться в моей „ереси". Никакие объяснения не помогли бы здесь – и меня бы выкинули вон.
   Но в большом мире, где мы уже прожили немало лет, необходимо обнять всех – и братьев-христиан, и даже нехристиан. И при всей красоте неземного хора, обволакивающего вас звуками, сопровождаемыми курением ладана, когда вы как бы один перед Богом, вы знаете, что вам нужно взять за руки и других, чтобы выразить мировую соборность, мировое единство людей перед Богом. Здесь же мы чувствовали свою – и их – отьединенность, специфичность, неповторимость – но и одиночество… Мы чувствовали, в особенности в церкви, не
   106
 
   только уникальность этой страны и ее культуры, но также и то, что мы-то уже привыкли к культуре Запада, объединяющей все необъединяемое. И чем сильнее мы привязывались к этой родной нам земле и ее чудесным людям, тем больше мы понимали, что день расставания неминуемо придет. Мы не знали еще когда. Но мы уже чувствовали, что начинаем задыхаться в этих горячих объятиях.
   Конечно, здесь, в Грузии, мы во всем были на стороне грузин против всех спускаемых сверху, с „севера" распоряжений. Это касалось не только подавления их национальной самобытности, но и экономики. Урожай чая, цитрусовых, фруктов, вина немедленно отправлялся весь „на север", так же как и продукция местного автомобильного завода, и добываемая марганцевая руда, и другие богатства. И хотя Грузия всячески пыталась противостоять этим регулирующим правилам, особенно в сельском хозяйстве, – она знала, что битва была неравной.
   Тогдашний ее партийный вождь Эдуард Шеварднадзе остроумно решил, что вместо неравной борьбы за местные интересы лучше во всем поддерживать „север". Эта личная политика завоевала ему признательность Москвы, куда он, в конце концов, и был вызван, чтобы получить пост министра иностранных дел в новом правительстве Горбачева. Но об этом шаге – позже. В Грузии же Шеварднадзе сделал все возможное и невозможное, восхваляя „союз" России и Грузии, вплоть до установления монумента в честь ненавистного здесь Гергиевского трактата 1784 года, по которому грузинское королевство подпало под унизительную власть Петербурга, потеряв свою независимость, свою династию и статус свободного христианского государства. И этот национальный позор теперь был отмечен монументом подозрительного художественного качества и бесконечными официальными партийными празднованиями! Местное население, церковь и интеллигенция негодовали, но Шеварднадзе пошел после этого в гору в своей карьере… Время от времени под привлекательным видом „борьбы с коррупцией" он отправлял в тюрьму своих местных противников. Москва смотрела на эту „борьбу с коррупцией в национальных республиках" благосклонно – там серьезно полагали, что она полезна. Но нам были известны случаи, когда эта „шапка" служила хорошим
   107
 
   прикрытием для осуждения любых инакомыслящих и также личных противников.
   Я уже говорила о своей первой аудиенции у Эдуарда Шеварднадзе. Он дал мне понять, что в моем случае все зависит от решений Москвы, которым он будет неуклонно следовать. Я поняла тогда, что передо мной был очень неглупый человек, большой дипломат с далеко и высоко идущими целями. Сегодня в этом ни у кого не может быть сомнений. Но тогда в небольшой окраинной республике еще не видны были открывавшиеся ему одному горизонты. Шеварднадзе носил плотную маску, не выдавая своих истинных чувств: здесь многие считали его либералом, иные же полагали, что он далеко пойдет благодаря своей хитрости. Невыразительное лицо с водянистыми глазами, напряженная ненатуральная улыбка – когда надо – и белые, стоящие вокруг лба наподобие одуванчика волосы делали его столь непохожим на обычно открытых, громких, шумных грузин. Он не стремился здесь к популярности среди своих соотечественников: быть популярным в Москве было куда более важно для него. Что касалось нас с Ольгой, было ясно, что у нас всегда могут возникнуть непредвиденные трудности в результате нажима из Москвы – а с московскими идеями о нашей „ускоренной советизации" мы ведь уже познакомились там, на севере…
   108

12
 
ПЕРЕМЕНА ДЕКОРАЦИЙ

   Умер долго болевший премьер Черненко, и на его место был избран сравнительно молодой – и совершенно новый, немного провинциальный еще со своим южным говором, здоровый и жизнерадостный Михаил Горбачев.
   Слухи ходили, что он либерал. Но он держался еще очень осторожно в том засилье консерваторов, которое унаследовал от почти двадцатилетнего правления Брежнева и ему подобных. За то время, что мы находились в СССР еще не было заметно каких-нибудь радикальных перемен.
   Выпускник Московского университета, Горбачев представлял собою новый слой в самой партии – где старые методы работы уже не могли никого удовлетворить. Живя в Грузии, мы не могли еще понять, как он отнесется к нашим проблемам и, как все в СССР, жили слухами. Печать сообщала очень мало о новом лидере, и, помимо его немедленно же начавшейся борьбы с алкоголизмом, пока еще мало что было известно. Запрет на вино – еще одна новая идея с „севера" – не встретила энтузиазма в винодельческой республике, где каждый крестьянский двор производит свой сорт вина.
   Горбачев пришел к власти в марте 1985 года. Летом он уже начал „смену кадров", то есть стал назначать своих, более молодых и либеральных людей. Затем пришло назначение Шеварднадзе на пост министра иностранных дел Грузии.(? – Д.Т.)
   109
 
   Поскольку Грузия располагала большим количеством высокообразованных дипломатов на низших должностях, все удивились, почему выбор пал на совершенно неподготовленного к дипломатическому поприщу бывшего главу грузинского КГБ, плохо говорившего даже по-русски? Но потом поняли, что именно это и его верноподданничество заслужили ему этот высокий пост. И перестали удивляться.
   Мы провели лето ни традиционных курортах Черного моря. Я бывала здесь в детстве, и мне так хотелось, чтобы Ольга тоже отведала этих красот: Черное море необыкновенно притягательно, а районы старых курортов необычайно разрослись – я ничего не узнавала здесь!
   В доме отдыха мы встречались с партийными работниками и их женами, что было весьма скучно. Но Олю тут же окружила молодежь, многие говорили по-английски, и она была как рыба в воде в своей роли Посланника из Свободного мира. Именно так ее молодежь здесь и воспринимала. С ее светской жизнью все обстояло как нельзя лучше, но вот перспективы ее школьного образования были неутешительны.