— Фугасным!.. — крикнул сержант Борисов.
Снова над бруствером взметнулась снежная пыль. Начало бить наше орудие, и за грохотом выстрелов Майя опять уже ничего не слышала. Только: у-ух, у-ух!.. И звуки эти, казалось, пронизывали все её тело, а в щеку била тёплая волна, пахло порохом, опалённой травой, гарью. Снег впереди орудия покрылся серым пеплом.
Сержант Борисов продолжал спокойно смотреть вперёд, и это спокойствие невольно передавалось Майе. Она тоже увидела, как немецкие автоматчики выбежали из кустарника и под прикрытием своих миномётных батарей и танков кинулись в атаку. Они двигались напрямик по снегу и на ходу беспрерывно строчили из автоматов. По ельнику зашуршали пули, на каски посыпалась сбитая с веток хвоя. Дым от горевших танков застилал половину поля, и Майя не видела, что делалось на бревенчатом настиле, но другая половина — как блюдце перед глазами. Немцы метались по полю, попав под перекрёстный огонь наших пулемётов, падали и чёрными кочками застывали на снегу.
Первая атака вскоре была отбита. Но немцы, словно озлобясь, усилили миномётный обстрел. Теперь они били более уверенно и точно. Они засекли орудие. Мины рвались у самого бруствера, застилая дымом и снежной пылью горизонт.
— Нащупали, сволочи! Надо менять огневую, — Борисов повернулся, чтобы подать команду орудийному расчёту, но в это время почти рядом с окопом разорвалась мина. Сержант рукой схватился за плечо, прислонился к стенке и, подгибая колени, стал медленно оседать; по шинели расплывалось тёмное пятно.
Он уже не видел, как солдаты на руках перекатывали орудие на другую позицию. Майя перевязала сержанта и волоком на плащ-палатке переправила в тёплый блиндаж.
6
7
8
Снова над бруствером взметнулась снежная пыль. Начало бить наше орудие, и за грохотом выстрелов Майя опять уже ничего не слышала. Только: у-ух, у-ух!.. И звуки эти, казалось, пронизывали все её тело, а в щеку била тёплая волна, пахло порохом, опалённой травой, гарью. Снег впереди орудия покрылся серым пеплом.
Сержант Борисов продолжал спокойно смотреть вперёд, и это спокойствие невольно передавалось Майе. Она тоже увидела, как немецкие автоматчики выбежали из кустарника и под прикрытием своих миномётных батарей и танков кинулись в атаку. Они двигались напрямик по снегу и на ходу беспрерывно строчили из автоматов. По ельнику зашуршали пули, на каски посыпалась сбитая с веток хвоя. Дым от горевших танков застилал половину поля, и Майя не видела, что делалось на бревенчатом настиле, но другая половина — как блюдце перед глазами. Немцы метались по полю, попав под перекрёстный огонь наших пулемётов, падали и чёрными кочками застывали на снегу.
Первая атака вскоре была отбита. Но немцы, словно озлобясь, усилили миномётный обстрел. Теперь они били более уверенно и точно. Они засекли орудие. Мины рвались у самого бруствера, застилая дымом и снежной пылью горизонт.
— Нащупали, сволочи! Надо менять огневую, — Борисов повернулся, чтобы подать команду орудийному расчёту, но в это время почти рядом с окопом разорвалась мина. Сержант рукой схватился за плечо, прислонился к стенке и, подгибая колени, стал медленно оседать; по шинели расплывалось тёмное пятно.
Он уже не видел, как солдаты на руках перекатывали орудие на другую позицию. Майя перевязала сержанта и волоком на плащ-палатке переправила в тёплый блиндаж.
6
— Ну бьёт, ну садит, хлеще, чем под Сожью, — ворчит наводчик Ляпин, протирая глазок панорамы.
Ефрейтора Марича, как магнитом, тянет под щит. Он все плотнее и плотнее прижимается к наводчику.
— Идут уже? — спрашивает он и так втягивает голову в плечи, что неширокие поля каски, кажется, лежат на погонах.
— Чего тулишься! — сердито отвечает Ляпин. — Развернуться негде.
Лес стонет от залпов и взрывов, надломленные ели с шумом падают на землю. Пули стригут по веткам, и хвоя осыпается на голубоватый в тени снег.
— Идут уже? — снова спрашивает Марич. Он припал на колено и почти обнял станину. Настывшее железо обжигает руки, но ефрейтор не замечает этого.
Ляпин смотрит в панораму.
— Кто идёт, куда идут? — торопливо повторяет он. — Что ты, Марич, трусишь? Там же наши ребята. Да разве сержант Борисов пропустит?..
Не верит ефрейтор наводчику, но из-за щита выглянуть боится. Ему кажется, что немецкие танки уже прорвались и движутся прямо на орудие. Иначе откуда такой треск? Это хрустят сучья под гусеницами! От такой догадки сердце сжимается, и под рубашкой гуляет холодный ветерок. А ведь только что было такое солнечное утро, так красиво и мирно серебрились заснеженные ели, и он, ефрейтор Марич, начинал уже думать, что воевать совсем не страшно — вырыл окоп и лежи в нем, отдыхай. Только холодно и жёстко, но это не так страшно, и напрасно он раньше боялся идти на передовую. Даже если и бой — подноси снаряды и стреляй. Ведь так было во время прорыва. Так и будет всегда. А пройдёт месяц, глядишь, и медаль дадут. Кому не хочется вернуться домой с наградой? Щегольнёт тогда бывший парикмахер перед своими друзьями, знайте, мол, что умеем и бритвой, и ножницами, и автоматом! Медаль на груди — на зависть всем парикмахерам города. Председатель артели усаживает в кресло: «Назначаю тебя, Иосиф, заведующим „Мужским залом“. А то, может, и в заместители к себе возьмёт? Все может быть… Так весело мечтал Марич, лёжа в своём окопе, и вдруг команда: „К орудию! Идут танки!..“ Нет, теперь никаких медалей ему не нужно, если бы даже у него и были награды, он немедленно отдал бы их, лишь бы разрешили ему сейчас уползти в щель, лечь на дно и лежать, пока все стихнет.
Марич с тоской смотрит на Рубкина: лейтенант стоит в окопе и наблюдает в бинокль за боем, его зелёная каска, как грибок, возвышается над бруствером. «Хорошо быть командиром, — мелькнуло в голове ефрейтора. — Стой в окопе и командуй. А ты на открытой площадке попробуй!.. Мигом из тебя пули сделают решето!..» Но Рубкин неожиданно вылез из окопа и прямо на снегу стал устанавливать бусоль. Он получил приказание от командира батареи с наблюдательного пункта: готовить орудие к бою, стрелять с закрытых позиций по огневым точкам противника. Марич не знал об этом приказе, но оттого, что лейтенант теперь был не в окопе, ефрейтор почувствовал облегчение: «Всем так всем, а то один на виду, а другой в укрытии…»
— По местам! — коротко бросил Ляпин, заметив приготовления лейтенанта.
Зарядный ящик стоит на расчищенной от снега площадке, под елью. До него десять шагов. Марич привстал и с опаской посмотрел на ящик, усыпанный слетевшим с ели снегом. Надо идти за снарядом. Принесёшь один, беги за вторым, потом за третьим, за четвёртым, и так — до самой ночи, пока не кончится бой. По открытой площадке много не набегаешь, когда кругом свистят осколки, — пришёл твой час, Иосиф! А ефрейтору так хочется жить. Он будет стричь и брить всех бесплатно, всех-всех, и даже со сторожа парикмахерской деда Трофима ни в коем случае не возьмёт ни рубля. Почему его, Марича, назначили подносчиком снарядов, а хозвзводовца Терехина — откидывать гильзы и следить за станинами? Это все-таки здесь, возле орудия, под щитом. Где Терехин? Может быть, он согласится подносить снаряды? Марин смотрит вокруг — Терехина возле орудия нет.
— Терехина нет, — крикнул он Ляпину.
Наводчик обернулся.
— Куда он пропал?
— Приспичило! С животом у него… — вставил заряжающий.
— А ну, отыщи его, — приказал Ляпин ефрейтору Маричу.
— Загляни в щель, — посоветовал заряжающий.
В щель?! Марич с охотой заглянет в щель! Он рывком оторвался от станины и кинулся к щели, но запнулся за полу своей же шинели и ничком упал в снег. Вскочил и на карачках быстро пополз к чёрной полоске противотанковой щели.
— Ну и тип, — покачал головой Ляпин. — Не дай бог!
Вроде парень как парень, а приглядись лучше — вша!
— Притворяется, за свою шкуру боится! — сердито согласился заряжающий, хотя отметил, что во время прорыва ефрейтор Марич держался хорошо, как настоящий солдат, и подавал снаряды без задержки.
— И броневик ночью подорвал, — поддержал Ляпин, потому что чувствовал себя командиром орудия и как командир он должен воспитывать своих подчинённых, а не только охаивать и ругать.
Однако заряжающий был настроен по-другому, резко и зло; с усмешкой сказал:
— Броневик он подорвал с испугу. Пошёл, прости господи, за сарай с гранатой в руках…
— Как бы там ни было, а подбил…
— С испугу человек все, что угодно сделает, паровоз бросится останавливать.
— Чего зря говорить: с «испугу», «паровоз»… У самого-то тоже, поди, в первый день колени тряслись.
Ляпину стало жалко Марича — зачем зря на парня нападать! — и он решил защитить ефрейтора. Но заряжающий стоял на своём.
— Тряслись, да не так…
— У каждого по-своему…
— Нет, брат, трусость — не заноза, не выдавишь! — отрезал заряжающий.
Рубкин уже успел установить треногу с бусолью и скомандовал прицельные данные.
— Давай за снарядами, — сказал Ляпин заряжающему, — а я тут сам!..
Они стреляли вдвоём: заряжающий подносил снаряды, Ляпин наводил, дёргал шнур и откидывал от орудия гильзы.
Едва Марич очутился в щели, сразу такое ощущение, будто он только что по жёрдочке прошёл через пропасть и вновь ступил на твёрдую землю. И хотя земля также вздрагивала и гудела от взрывов, но выстрелы здесь, в щели, слышались приглушённо, а треск падающих елей и ломавшихся веток был настолько далёким и неясным — только внимательно вслушиваясь, можно было выделить его из общего хаоса звуков. Щель узкая. Даже ефрейтор Марич, щуплый от природы, задевает плечами о стенки. Красная глина на стенах, словно мхом, покрыта коричневым инеем, а дно схвачено тонкой ледяной коркой. Студёная сырость просачивается в рукава, в лицо веет промозглым холодом. И все же щель в эту минуту для Марича — самый уютный уголок на земле, самая удобная и тёплая квартира.
Терехин сидел в конце щели и корчился от боли. Он то вытягивал ноги, то вновь прижимал их к животу, мотал головой и уже не стонал, а рычал. По подбородку стекала с губ зелёная пена. Ефрейтор впопыхах не заметил ничего этого. Он подполз к Терехину и схватил его за рукав.
— Ты просил у меня бритву?..
Терехин только бессмысленно повёл глазами.
— Я тебе отдам бритву, отдам и ту, что с красной, и ту, что с белой костяной ручкой. Обе отдам.
— Нож! — неожиданно закричал Терехин.
— Какой нож? Бритву… Идём, будешь снаряды подносить, наводчик приказал. Да ты что? Что с тобой?
— Нож-ж!..
— Что с тобой?..
Зелёная с кровью пена опять хлынула изо рта. Лицо Терехина посинело, глаза испуганно выпучились, и сам он весь, казалось, хотел сжаться в комок; он корчился в судорогах. Марич, только теперь заметив это, испуганно отшатнулся. Что-то дикое сверкнуло в глазах Терехина. Но вот он сплюнул кровь, вытер рукавом губы, и в глазах снова засветились человеческие огоньки. Боль на минуту отпустила его.
— Иосиф, — спросил он каким-то чужим, незнакомым голосом. — Это ты?
— я.
— Спаси меня, если можешь, спаси. Я скоро умру. Я отравился.
— Как?
— Только никому не говори. Я хотел… Я хотел в госпиталь… Я ножом наскрёб зелени со старых гильз…
Терехин не договорил, забился в судорогах. Опять изо рта пошла зелёная с кровью пена. Он протянул крючковатые руки к ефрейтору, пытаясь поймать его за полы шинели. Марич попятился. Он видел, как умирает человек, и это было страшно; поспешно выполз из щели и даже не почувствовал, как тёплая взрывная волна хлестнула его по ногам.
Все это время Ляпин и заряжающий трудились возле орудия, но как ни старались, стреляли медленно — двоим трудно управляться. А с наблюдательного пункта просили прибавить огня. Наконец командир батареи вызвал к телефону Рубкина.
— Как стреляешь? Спишь! — захрипел в трубке голос капитана.
Рубкин оторопел; он понимал, что эта новая неприятность может окончиться для него плохо, и потому, слушая все ещё негодующий голос капитана, взглянул на орудийный расчёт и только теперь увидел, что стрельбу вели двое; но где были другие двое — пополнение из хозвзвода, к которым Рубкин, так же, как и Ануприенко тогда, относился с недоверием и даже пренебрежением. Он знал только одно — ни Марич, ни Терехин не были ни ранены, ни убиты, иначе их тела лежали бы возле станин. Лейтенант подумал, что бывшие хозвзводовцы, наверное, трусят, прячутся по щелям, и он, чувствуя, как злость поднимается в нем, готовился пойти и выгнать их из щели; он заставит их работать у орудия, пистолетом заставит, но приказ командира батареи выполнит. А трубка все ещё продолжала хрипеть:
— Немцы наседают на левый фланг. Пехота просит огня, а ты? Что?.. Что ты там делаешь? Или вас всех там побило? Если немцы прорвутся, — не поздоровится!
— Приму меры, товарищ капитан.
— Ты знаешь, чем все это пахнет, если сорвём операцию?
— Приму меры!
— Беглый, самый беглый огонь!
Прямо от телефона Рубкин направился к орудию. Он вошёл на огневую площадку как раз в тот момент, когда Марич задом выползал из щели. Ухнул взрыв. Словно из-под ног взметнулась снежная позёмка. На минуту окутала тьма, а когда позёмка осела, Рубкин снова увидел ефрейтора Марича, сгорбленного, как коромысло; ефрейтор бежал к орудию.
Рубкин преградил ему дорогу.
— Где был?
— Тет-те-тёр…
— Где был?
— В щели.
— По щелям прячешься? Расстреляю, мерзавца, расстреляю!
— Т-т-тав… Те-терехин ум-мирает.
— Что?
— Ум-мирает.
— Ранен?
— Н-нет.
— Самострел?
— Н-нет… От-т-травы н-наелся…
— Предатель! Изменник! Пусть подыхает! А ты чего? Ты чего?
Рубкин злился и всю свою злобу теперь готов был обрушить на бедного ефрейтора. Перепуганный Марич стоял перед ним не шевелясь.
— К орудию! — крикнул на него Рубкин и, не дожидаясь, пока ефрейтор что-либо ответит, размашисто зашагал к бусоли.
Марич ещё больше сгорбился. В оцепенении смотрел он на уходившего лейтенанта: ноги словно одеревенели. Он вздрогнул и чуть не упал, когда Ляпин, подойдя к нему, ладонью тронул за плечо.
— Давай, Иосиф, за снарядами. Все обойдётся…
Ободряющий, тёплый голос наводчика словно пробудил ефрейтора к жизни.
— За снарядами? — переспросил он.
— Да. Давай быстрее.
Три прыжка — и Марич у зарядного ящика. Взял, как ребёнка, в обнимку, тяжёлый холодный снаряд и — к орудию.
— Фугасным! Колпачок отверни, колпачок!.. — остановил его заряжающий.
Отвернув колпачок и отбросив его в сторону, Марич передал заряд заряжающему и снова побежал к ящику. Бой ни на минуту не смолкал. Все кругом гудело, ломалось, рвалось и взлетало в воздух. Иногда мины разрывались так близко, что комки мёрзлой глины барабанили по каске. Ефрейтор метался от зарядного ящика к орудию, стараясь забыться в этом беге, но страх перед смертью леденил все его тело. И хотя Ляпин и заряжающий подбадривали его, в нем уже не было того весёлого задора, с каким он работал во время прорыва — тогда ухали только наши пушки, а теперь огневая обстреливалась противником. И все же Марич подносил снаряды с необычайным проворством.
Ляпин, улучив момент, подмигнул заряжающему, кивнув на ефрейтора:
— А все же «выдавить» можно!..
Ефрейтора Марича, как магнитом, тянет под щит. Он все плотнее и плотнее прижимается к наводчику.
— Идут уже? — спрашивает он и так втягивает голову в плечи, что неширокие поля каски, кажется, лежат на погонах.
— Чего тулишься! — сердито отвечает Ляпин. — Развернуться негде.
Лес стонет от залпов и взрывов, надломленные ели с шумом падают на землю. Пули стригут по веткам, и хвоя осыпается на голубоватый в тени снег.
— Идут уже? — снова спрашивает Марич. Он припал на колено и почти обнял станину. Настывшее железо обжигает руки, но ефрейтор не замечает этого.
Ляпин смотрит в панораму.
— Кто идёт, куда идут? — торопливо повторяет он. — Что ты, Марич, трусишь? Там же наши ребята. Да разве сержант Борисов пропустит?..
Не верит ефрейтор наводчику, но из-за щита выглянуть боится. Ему кажется, что немецкие танки уже прорвались и движутся прямо на орудие. Иначе откуда такой треск? Это хрустят сучья под гусеницами! От такой догадки сердце сжимается, и под рубашкой гуляет холодный ветерок. А ведь только что было такое солнечное утро, так красиво и мирно серебрились заснеженные ели, и он, ефрейтор Марич, начинал уже думать, что воевать совсем не страшно — вырыл окоп и лежи в нем, отдыхай. Только холодно и жёстко, но это не так страшно, и напрасно он раньше боялся идти на передовую. Даже если и бой — подноси снаряды и стреляй. Ведь так было во время прорыва. Так и будет всегда. А пройдёт месяц, глядишь, и медаль дадут. Кому не хочется вернуться домой с наградой? Щегольнёт тогда бывший парикмахер перед своими друзьями, знайте, мол, что умеем и бритвой, и ножницами, и автоматом! Медаль на груди — на зависть всем парикмахерам города. Председатель артели усаживает в кресло: «Назначаю тебя, Иосиф, заведующим „Мужским залом“. А то, может, и в заместители к себе возьмёт? Все может быть… Так весело мечтал Марич, лёжа в своём окопе, и вдруг команда: „К орудию! Идут танки!..“ Нет, теперь никаких медалей ему не нужно, если бы даже у него и были награды, он немедленно отдал бы их, лишь бы разрешили ему сейчас уползти в щель, лечь на дно и лежать, пока все стихнет.
Марич с тоской смотрит на Рубкина: лейтенант стоит в окопе и наблюдает в бинокль за боем, его зелёная каска, как грибок, возвышается над бруствером. «Хорошо быть командиром, — мелькнуло в голове ефрейтора. — Стой в окопе и командуй. А ты на открытой площадке попробуй!.. Мигом из тебя пули сделают решето!..» Но Рубкин неожиданно вылез из окопа и прямо на снегу стал устанавливать бусоль. Он получил приказание от командира батареи с наблюдательного пункта: готовить орудие к бою, стрелять с закрытых позиций по огневым точкам противника. Марич не знал об этом приказе, но оттого, что лейтенант теперь был не в окопе, ефрейтор почувствовал облегчение: «Всем так всем, а то один на виду, а другой в укрытии…»
— По местам! — коротко бросил Ляпин, заметив приготовления лейтенанта.
Зарядный ящик стоит на расчищенной от снега площадке, под елью. До него десять шагов. Марич привстал и с опаской посмотрел на ящик, усыпанный слетевшим с ели снегом. Надо идти за снарядом. Принесёшь один, беги за вторым, потом за третьим, за четвёртым, и так — до самой ночи, пока не кончится бой. По открытой площадке много не набегаешь, когда кругом свистят осколки, — пришёл твой час, Иосиф! А ефрейтору так хочется жить. Он будет стричь и брить всех бесплатно, всех-всех, и даже со сторожа парикмахерской деда Трофима ни в коем случае не возьмёт ни рубля. Почему его, Марича, назначили подносчиком снарядов, а хозвзводовца Терехина — откидывать гильзы и следить за станинами? Это все-таки здесь, возле орудия, под щитом. Где Терехин? Может быть, он согласится подносить снаряды? Марин смотрит вокруг — Терехина возле орудия нет.
— Терехина нет, — крикнул он Ляпину.
Наводчик обернулся.
— Куда он пропал?
— Приспичило! С животом у него… — вставил заряжающий.
— А ну, отыщи его, — приказал Ляпин ефрейтору Маричу.
— Загляни в щель, — посоветовал заряжающий.
В щель?! Марич с охотой заглянет в щель! Он рывком оторвался от станины и кинулся к щели, но запнулся за полу своей же шинели и ничком упал в снег. Вскочил и на карачках быстро пополз к чёрной полоске противотанковой щели.
— Ну и тип, — покачал головой Ляпин. — Не дай бог!
Вроде парень как парень, а приглядись лучше — вша!
— Притворяется, за свою шкуру боится! — сердито согласился заряжающий, хотя отметил, что во время прорыва ефрейтор Марич держался хорошо, как настоящий солдат, и подавал снаряды без задержки.
— И броневик ночью подорвал, — поддержал Ляпин, потому что чувствовал себя командиром орудия и как командир он должен воспитывать своих подчинённых, а не только охаивать и ругать.
Однако заряжающий был настроен по-другому, резко и зло; с усмешкой сказал:
— Броневик он подорвал с испугу. Пошёл, прости господи, за сарай с гранатой в руках…
— Как бы там ни было, а подбил…
— С испугу человек все, что угодно сделает, паровоз бросится останавливать.
— Чего зря говорить: с «испугу», «паровоз»… У самого-то тоже, поди, в первый день колени тряслись.
Ляпину стало жалко Марича — зачем зря на парня нападать! — и он решил защитить ефрейтора. Но заряжающий стоял на своём.
— Тряслись, да не так…
— У каждого по-своему…
— Нет, брат, трусость — не заноза, не выдавишь! — отрезал заряжающий.
Рубкин уже успел установить треногу с бусолью и скомандовал прицельные данные.
— Давай за снарядами, — сказал Ляпин заряжающему, — а я тут сам!..
Они стреляли вдвоём: заряжающий подносил снаряды, Ляпин наводил, дёргал шнур и откидывал от орудия гильзы.
Едва Марич очутился в щели, сразу такое ощущение, будто он только что по жёрдочке прошёл через пропасть и вновь ступил на твёрдую землю. И хотя земля также вздрагивала и гудела от взрывов, но выстрелы здесь, в щели, слышались приглушённо, а треск падающих елей и ломавшихся веток был настолько далёким и неясным — только внимательно вслушиваясь, можно было выделить его из общего хаоса звуков. Щель узкая. Даже ефрейтор Марич, щуплый от природы, задевает плечами о стенки. Красная глина на стенах, словно мхом, покрыта коричневым инеем, а дно схвачено тонкой ледяной коркой. Студёная сырость просачивается в рукава, в лицо веет промозглым холодом. И все же щель в эту минуту для Марича — самый уютный уголок на земле, самая удобная и тёплая квартира.
Терехин сидел в конце щели и корчился от боли. Он то вытягивал ноги, то вновь прижимал их к животу, мотал головой и уже не стонал, а рычал. По подбородку стекала с губ зелёная пена. Ефрейтор впопыхах не заметил ничего этого. Он подполз к Терехину и схватил его за рукав.
— Ты просил у меня бритву?..
Терехин только бессмысленно повёл глазами.
— Я тебе отдам бритву, отдам и ту, что с красной, и ту, что с белой костяной ручкой. Обе отдам.
— Нож! — неожиданно закричал Терехин.
— Какой нож? Бритву… Идём, будешь снаряды подносить, наводчик приказал. Да ты что? Что с тобой?
— Нож-ж!..
— Что с тобой?..
Зелёная с кровью пена опять хлынула изо рта. Лицо Терехина посинело, глаза испуганно выпучились, и сам он весь, казалось, хотел сжаться в комок; он корчился в судорогах. Марич, только теперь заметив это, испуганно отшатнулся. Что-то дикое сверкнуло в глазах Терехина. Но вот он сплюнул кровь, вытер рукавом губы, и в глазах снова засветились человеческие огоньки. Боль на минуту отпустила его.
— Иосиф, — спросил он каким-то чужим, незнакомым голосом. — Это ты?
— я.
— Спаси меня, если можешь, спаси. Я скоро умру. Я отравился.
— Как?
— Только никому не говори. Я хотел… Я хотел в госпиталь… Я ножом наскрёб зелени со старых гильз…
Терехин не договорил, забился в судорогах. Опять изо рта пошла зелёная с кровью пена. Он протянул крючковатые руки к ефрейтору, пытаясь поймать его за полы шинели. Марич попятился. Он видел, как умирает человек, и это было страшно; поспешно выполз из щели и даже не почувствовал, как тёплая взрывная волна хлестнула его по ногам.
Все это время Ляпин и заряжающий трудились возле орудия, но как ни старались, стреляли медленно — двоим трудно управляться. А с наблюдательного пункта просили прибавить огня. Наконец командир батареи вызвал к телефону Рубкина.
— Как стреляешь? Спишь! — захрипел в трубке голос капитана.
Рубкин оторопел; он понимал, что эта новая неприятность может окончиться для него плохо, и потому, слушая все ещё негодующий голос капитана, взглянул на орудийный расчёт и только теперь увидел, что стрельбу вели двое; но где были другие двое — пополнение из хозвзвода, к которым Рубкин, так же, как и Ануприенко тогда, относился с недоверием и даже пренебрежением. Он знал только одно — ни Марич, ни Терехин не были ни ранены, ни убиты, иначе их тела лежали бы возле станин. Лейтенант подумал, что бывшие хозвзводовцы, наверное, трусят, прячутся по щелям, и он, чувствуя, как злость поднимается в нем, готовился пойти и выгнать их из щели; он заставит их работать у орудия, пистолетом заставит, но приказ командира батареи выполнит. А трубка все ещё продолжала хрипеть:
— Немцы наседают на левый фланг. Пехота просит огня, а ты? Что?.. Что ты там делаешь? Или вас всех там побило? Если немцы прорвутся, — не поздоровится!
— Приму меры, товарищ капитан.
— Ты знаешь, чем все это пахнет, если сорвём операцию?
— Приму меры!
— Беглый, самый беглый огонь!
Прямо от телефона Рубкин направился к орудию. Он вошёл на огневую площадку как раз в тот момент, когда Марич задом выползал из щели. Ухнул взрыв. Словно из-под ног взметнулась снежная позёмка. На минуту окутала тьма, а когда позёмка осела, Рубкин снова увидел ефрейтора Марича, сгорбленного, как коромысло; ефрейтор бежал к орудию.
Рубкин преградил ему дорогу.
— Где был?
— Тет-те-тёр…
— Где был?
— В щели.
— По щелям прячешься? Расстреляю, мерзавца, расстреляю!
— Т-т-тав… Те-терехин ум-мирает.
— Что?
— Ум-мирает.
— Ранен?
— Н-нет.
— Самострел?
— Н-нет… От-т-травы н-наелся…
— Предатель! Изменник! Пусть подыхает! А ты чего? Ты чего?
Рубкин злился и всю свою злобу теперь готов был обрушить на бедного ефрейтора. Перепуганный Марич стоял перед ним не шевелясь.
— К орудию! — крикнул на него Рубкин и, не дожидаясь, пока ефрейтор что-либо ответит, размашисто зашагал к бусоли.
Марич ещё больше сгорбился. В оцепенении смотрел он на уходившего лейтенанта: ноги словно одеревенели. Он вздрогнул и чуть не упал, когда Ляпин, подойдя к нему, ладонью тронул за плечо.
— Давай, Иосиф, за снарядами. Все обойдётся…
Ободряющий, тёплый голос наводчика словно пробудил ефрейтора к жизни.
— За снарядами? — переспросил он.
— Да. Давай быстрее.
Три прыжка — и Марич у зарядного ящика. Взял, как ребёнка, в обнимку, тяжёлый холодный снаряд и — к орудию.
— Фугасным! Колпачок отверни, колпачок!.. — остановил его заряжающий.
Отвернув колпачок и отбросив его в сторону, Марич передал заряд заряжающему и снова побежал к ящику. Бой ни на минуту не смолкал. Все кругом гудело, ломалось, рвалось и взлетало в воздух. Иногда мины разрывались так близко, что комки мёрзлой глины барабанили по каске. Ефрейтор метался от зарядного ящика к орудию, стараясь забыться в этом беге, но страх перед смертью леденил все его тело. И хотя Ляпин и заряжающий подбадривали его, в нем уже не было того весёлого задора, с каким он работал во время прорыва — тогда ухали только наши пушки, а теперь огневая обстреливалась противником. И все же Марич подносил снаряды с необычайным проворством.
Ляпин, улучив момент, подмигнул заряжающему, кивнув на ефрейтора:
— А все же «выдавить» можно!..
7
Едва Майя успела уложить и снова перебинтовать сержанта Борисова, как в блиндаж внесли ещё одного раненого. Это был совсем молодой боец, невысокий, сухощавый, с рыжей кудрявой головой и вздёрнутым, как большой палец, носом. Ему осколком перебило ноги, он потерял много крови и теперь был без сознания. Его положили возле печки. В топке ещё тлели угли и красным светом заливали неподвижное и бледное безусое лицо бойца. Майя накладывала ему на ногу жгут. Она была в шинели, застёгнутой наглухо, на все крючки; капли пота покрыли её лоб, щеки; жгут выскальзывал из влажных рук, она наклонялась и помогала затягивать его зубами. Боец лежал спокойно, запрокинув голову, и молчал, словно это не у него были перебиты ноги и не ему причиняла санитарка боль. А в блиндаж в это время вошли новые раненые: высокий пехотинец с перевязанной головой привёл своего товарища, которому осколком ранило бедро. Прижимаясь плечом к стенке, вполз раненный в ступню связист и тут же, у порога, опустился на пол. Потом на шинели принесли наводчика первого орудия, а через минуту вошёл разведчик Карпухин. Ему пулей перебило руку ниже локтя. Кто-то прямо поверх шинели наложил жгут и плотно перетянул руку бинтами. Карпухин остановился посреди блиндажа, осматриваясь.
— Сюда садись, — предложил высокий пехотинец с перевязанной головой. — С левого?
— С левого, — морщась, ответил Карпухин и присел рядом. По распоряжению капитана он вместе с другими разведчиками ходил на левый фланг отражать атаку немцев.
— Отбили?
— Отбили.
— Навалились, сволочи!
— Власовцы…
— Ну?!
— Сам слышал мат.
— Гады!
— Под самые окопы подошли. Ладно, автоматчики наши подоспели, иначе бы не отбили атаку. А этот власовец остановился — и ну матом, матом на своих же, дескать, куда драпаете? Парабеллумом машет. Гляжу: такая у него рязанская морда, дай тебе боже.
— Неужто наш, русский?
— А то кто же? Власовец. Предатель, гад! Да он там, видать, не один.
— То-то такая смелость, злее немцев воюют.
— А куда им деваться! Что там, что тут — один конец — могила!
Смолкли, ожидая, когда подойдёт к ним санитарка. Но Майя прошла к лежавшему у порога связисту, который настойчиво звал к себе, и принялась осторожно снимать с него сапог.
— Ножом по голенищу, — решительно предложил связист, вдруг перестав стонать. — Ножом! Вот здесь перочинный, в кармане, достань!
Высокий пехотинец закурил самокрутку. Карпухин попросил свернуть и для него, и две струйки сизого махорочного дыма потянулись к дверному просвету.
— Пить, сестра, пить, ради бога, — умоляюще просил из угла наводчик.
Сержант Борисов ворочался и бредил. Набухшая повязка сползла с плеча. Он то и дело порывался встать, упираясь здоровой рукой о пол, и выкрикивал:
— Орудие на запасную! Орудие на запасную!
Раненный в бедро солдат полушёпотом повторял:
— Как же мы отсюда, а? Куда нас теперь?
Высокий пехотинец только угрюмо молчал и трогал рукой перебинтованную голову. Карпухин наблюдал за Майей. В локте у него так сильно стучала боль, что казалось, кто-то методически бьёт по руке маленьким молоточком. Он до хруста стиснул зубы, так что на щеках вздулись желваки, и чтобы унять боль, снова заговорил с пехотинцем.
— Чем тебя?
— Осколком.
— Осколочная трудней заживает.
— Один черт.
— Нет. Весной царапнуло меня осколком по бедру — три месяца провалялся, а с пулевым и недели бы хватило, — возразил Карпухин. — Пулевое, да навылет — ерунда. А вот когда кости побьёт — считай, списали.
— Срастутся и кости.
— Слесарь я, мне без руки нельзя.
Наконец Майя догадалась и сняла шинель; в гимнастёрке работать свободнее и легче, и к тому же в блиндаже, как ей казалось, было тепло. Но хотя она торопилась и перевязывала проворно, все же видела, что не успевает, и это огорчало и волновало её. А бинт, как нарочно, дрожал в пальцах, путался и то и дело падал на пол. Она вспомнила, что в госпитале все было иначе — чисто, бело, спокойно. Подашь воды, лекарства, измеришь температуру… А здесь — грязно, серо и сыро. Руки слипаются от крови и некогда их помыть, да и негде. И ещё заметила она теперь, что от двери по низу сквозит холод, но завесить её нельзя, будет темно. И печка остывает, и некому подложить дров.
— Ты потуже, сестра, потуже затяни, — просит связист. — Не бойся…
Ошеломлённая в первые минуты — столько раненых сразу! — Майя мало-помалу начала успокаиваться. Да не так уж и много было раненых, и все они терпеливо ждали своей очереди. Она стала прислушиваться к разговору; высокий пехотинец ругал Ануприенко.
— Что ваш капитан? — недовольно говорил он.
— А что? — возражал Карпухин.
— Размазня, вот что. Разве так воюют? Фрицы прут, а ваша пушка молчит. Э-э, да что там говорить, подвёл ваш капитан, подвёл.
— Не пушка, а арудия. У нас арудия.
— Ну. арудия. Где оно? Почему не стреляло?
— С закрытой било. Это третье наше. А первое и второе — на прямой наводке у дороги. Разве они на левый достанут?
— Ну, пускай так, но только куда оно било, ваше, третье, вот ты что мне скажи. Огонь так огонь, нечего киселём кормить. Знали б, не надеялись.
— А может, ранило кого или сломалось что?
— Где это записано, скажи мне, чтобы на войне пушка ломалась?
— Не пушка, а арудия.
— Ну, арудия.
— Могло и снарядом разбить, а могло и просто затвор заклинить.
— Разбило, заклинило… это не оправдание!
— А потом-то прибавили огня. Так ведь?
— Потом не знаю, не видел.
— Но капитан тут ни при чем.
— Ладно, хватит про капитана, вон санитарка к нам идёт, дождались наконец.
К ним торопливо подошла Майя.
— Его сначала, — сказал Карпухин, кивнув на пехотинца.
— Чего там, все равно, — отозвался пехотинец. И тут же: — Ну, да ладно, давай…
Майя сняла с его головы повязку: под слипшимися седыми волосами кровоточила рваная рана. Разворачивая пакет, Майя приложила стерильные подушечки к ране и начала бинтовать. Пехотинец смотрел на неё удивлённо и недоумевающе, словно встретил знакомую, но заговорить не решился; санитарка была похожа на ту самую, которая служила у них в роте и потом куда-то ушла, дезертировала, как сказал старшина; но это случилось несколько дней назад и не здесь, так что пехотинец подумал, что ошибся, потому что мало ли бывает похожих друг на друга людей, да к тому же он плохо знал в лицо свою ротную санитарку. Майя же, перевязывая и торопясь, совсем не замечала этого взгляда пехотинца. Она была настолько поглощена работой, что если бы даже и посмотрела пристально на солдата, все равно не узнала бы его; её больше волновало другое — жив ли Ануприенко. Только что о капитане разговаривали Карпухин и пехотинец, и Майя, теперь подойдя к ним, намеревалась спросить, что они знают об Ануприенко и были ли на наблюдательном пункте? У пехотинца она не стала расспрашивать, решив, что Карпухин должен знать лучше; но когда она сняла с разведчика бинт и увидела, как искалечена его рука, сразу же забыла о капитане. «Карпухину ампутируют руку!» — ужаснулась она.
Она волновалась больше, чем сам Карпухин, и полушёпотом проговорила, успокаивая скорее себя, чем разведчика.
— Заживёт, ничего, заживёт…
И оттого, что санитарка так бережно перебинтовывала его руку, Карпухину стало легче; на какую-то долю минуты в локте прекратилась боль — во всяком случае, так показалось разведчику, — и он улыбнулся, но совсем не той весёлой, беззаботной улыбкой, какая всегда была у него на лице, а сдержанной, болезненно-печальной; когда Майя закончила перевязывать, он ласково поблагодарил её:
— Спасибо, сестрица.
Лежавший в углу раненый наводчик настойчиво просил пить, и Майя ушла к нему. Как только она отошла, высокий пехотинец вполголоса спросил Карпухина:
— Ваша?
— Кто?
— Санитарка.
— Наша, — медленно проговорил Карпухин с нескрываемой гордостью.
Но пехотинец опять подозрительно покосился на санитарку, потому что она была уж очень похожа на ту, которая неожиданно убежала из их роты.
В это время двое разведчиков принесли с наблюдательного пункта ещё одного раненого связиста:
— Сестра, принимай!
— Напирают немцы? — спросил у них Карпухин.
— Сейчас притихли, готовятся к новой атаке. Горлова убило.
— Горлова?!
— Осколком в голову.
— Вот и повидался с женой перед смертью…
Разведчики ушли. Карпухин теперь думал о Горлове.
Тесный блиндаж почти весь был заполнен ранеными. Если принесут ещё хотя бы двоих, разместить некуда. Майя видела и понимала это. Перевязывая связиста, она мысленно решила: тех, кто может двигаться самостоятельно, она пошлёт сейчас к машинам, а тяжелораненых потом перенесёт на носилках — не вечно же будет длиться бой! Потом на машинах их увезут в санитарную роту полка.
— Сюда садись, — предложил высокий пехотинец с перевязанной головой. — С левого?
— С левого, — морщась, ответил Карпухин и присел рядом. По распоряжению капитана он вместе с другими разведчиками ходил на левый фланг отражать атаку немцев.
— Отбили?
— Отбили.
— Навалились, сволочи!
— Власовцы…
— Ну?!
— Сам слышал мат.
— Гады!
— Под самые окопы подошли. Ладно, автоматчики наши подоспели, иначе бы не отбили атаку. А этот власовец остановился — и ну матом, матом на своих же, дескать, куда драпаете? Парабеллумом машет. Гляжу: такая у него рязанская морда, дай тебе боже.
— Неужто наш, русский?
— А то кто же? Власовец. Предатель, гад! Да он там, видать, не один.
— То-то такая смелость, злее немцев воюют.
— А куда им деваться! Что там, что тут — один конец — могила!
Смолкли, ожидая, когда подойдёт к ним санитарка. Но Майя прошла к лежавшему у порога связисту, который настойчиво звал к себе, и принялась осторожно снимать с него сапог.
— Ножом по голенищу, — решительно предложил связист, вдруг перестав стонать. — Ножом! Вот здесь перочинный, в кармане, достань!
Высокий пехотинец закурил самокрутку. Карпухин попросил свернуть и для него, и две струйки сизого махорочного дыма потянулись к дверному просвету.
— Пить, сестра, пить, ради бога, — умоляюще просил из угла наводчик.
Сержант Борисов ворочался и бредил. Набухшая повязка сползла с плеча. Он то и дело порывался встать, упираясь здоровой рукой о пол, и выкрикивал:
— Орудие на запасную! Орудие на запасную!
Раненный в бедро солдат полушёпотом повторял:
— Как же мы отсюда, а? Куда нас теперь?
Высокий пехотинец только угрюмо молчал и трогал рукой перебинтованную голову. Карпухин наблюдал за Майей. В локте у него так сильно стучала боль, что казалось, кто-то методически бьёт по руке маленьким молоточком. Он до хруста стиснул зубы, так что на щеках вздулись желваки, и чтобы унять боль, снова заговорил с пехотинцем.
— Чем тебя?
— Осколком.
— Осколочная трудней заживает.
— Один черт.
— Нет. Весной царапнуло меня осколком по бедру — три месяца провалялся, а с пулевым и недели бы хватило, — возразил Карпухин. — Пулевое, да навылет — ерунда. А вот когда кости побьёт — считай, списали.
— Срастутся и кости.
— Слесарь я, мне без руки нельзя.
Наконец Майя догадалась и сняла шинель; в гимнастёрке работать свободнее и легче, и к тому же в блиндаже, как ей казалось, было тепло. Но хотя она торопилась и перевязывала проворно, все же видела, что не успевает, и это огорчало и волновало её. А бинт, как нарочно, дрожал в пальцах, путался и то и дело падал на пол. Она вспомнила, что в госпитале все было иначе — чисто, бело, спокойно. Подашь воды, лекарства, измеришь температуру… А здесь — грязно, серо и сыро. Руки слипаются от крови и некогда их помыть, да и негде. И ещё заметила она теперь, что от двери по низу сквозит холод, но завесить её нельзя, будет темно. И печка остывает, и некому подложить дров.
— Ты потуже, сестра, потуже затяни, — просит связист. — Не бойся…
Ошеломлённая в первые минуты — столько раненых сразу! — Майя мало-помалу начала успокаиваться. Да не так уж и много было раненых, и все они терпеливо ждали своей очереди. Она стала прислушиваться к разговору; высокий пехотинец ругал Ануприенко.
— Что ваш капитан? — недовольно говорил он.
— А что? — возражал Карпухин.
— Размазня, вот что. Разве так воюют? Фрицы прут, а ваша пушка молчит. Э-э, да что там говорить, подвёл ваш капитан, подвёл.
— Не пушка, а арудия. У нас арудия.
— Ну. арудия. Где оно? Почему не стреляло?
— С закрытой било. Это третье наше. А первое и второе — на прямой наводке у дороги. Разве они на левый достанут?
— Ну, пускай так, но только куда оно било, ваше, третье, вот ты что мне скажи. Огонь так огонь, нечего киселём кормить. Знали б, не надеялись.
— А может, ранило кого или сломалось что?
— Где это записано, скажи мне, чтобы на войне пушка ломалась?
— Не пушка, а арудия.
— Ну, арудия.
— Могло и снарядом разбить, а могло и просто затвор заклинить.
— Разбило, заклинило… это не оправдание!
— А потом-то прибавили огня. Так ведь?
— Потом не знаю, не видел.
— Но капитан тут ни при чем.
— Ладно, хватит про капитана, вон санитарка к нам идёт, дождались наконец.
К ним торопливо подошла Майя.
— Его сначала, — сказал Карпухин, кивнув на пехотинца.
— Чего там, все равно, — отозвался пехотинец. И тут же: — Ну, да ладно, давай…
Майя сняла с его головы повязку: под слипшимися седыми волосами кровоточила рваная рана. Разворачивая пакет, Майя приложила стерильные подушечки к ране и начала бинтовать. Пехотинец смотрел на неё удивлённо и недоумевающе, словно встретил знакомую, но заговорить не решился; санитарка была похожа на ту самую, которая служила у них в роте и потом куда-то ушла, дезертировала, как сказал старшина; но это случилось несколько дней назад и не здесь, так что пехотинец подумал, что ошибся, потому что мало ли бывает похожих друг на друга людей, да к тому же он плохо знал в лицо свою ротную санитарку. Майя же, перевязывая и торопясь, совсем не замечала этого взгляда пехотинца. Она была настолько поглощена работой, что если бы даже и посмотрела пристально на солдата, все равно не узнала бы его; её больше волновало другое — жив ли Ануприенко. Только что о капитане разговаривали Карпухин и пехотинец, и Майя, теперь подойдя к ним, намеревалась спросить, что они знают об Ануприенко и были ли на наблюдательном пункте? У пехотинца она не стала расспрашивать, решив, что Карпухин должен знать лучше; но когда она сняла с разведчика бинт и увидела, как искалечена его рука, сразу же забыла о капитане. «Карпухину ампутируют руку!» — ужаснулась она.
Она волновалась больше, чем сам Карпухин, и полушёпотом проговорила, успокаивая скорее себя, чем разведчика.
— Заживёт, ничего, заживёт…
И оттого, что санитарка так бережно перебинтовывала его руку, Карпухину стало легче; на какую-то долю минуты в локте прекратилась боль — во всяком случае, так показалось разведчику, — и он улыбнулся, но совсем не той весёлой, беззаботной улыбкой, какая всегда была у него на лице, а сдержанной, болезненно-печальной; когда Майя закончила перевязывать, он ласково поблагодарил её:
— Спасибо, сестрица.
Лежавший в углу раненый наводчик настойчиво просил пить, и Майя ушла к нему. Как только она отошла, высокий пехотинец вполголоса спросил Карпухина:
— Ваша?
— Кто?
— Санитарка.
— Наша, — медленно проговорил Карпухин с нескрываемой гордостью.
Но пехотинец опять подозрительно покосился на санитарку, потому что она была уж очень похожа на ту, которая неожиданно убежала из их роты.
В это время двое разведчиков принесли с наблюдательного пункта ещё одного раненого связиста:
— Сестра, принимай!
— Напирают немцы? — спросил у них Карпухин.
— Сейчас притихли, готовятся к новой атаке. Горлова убило.
— Горлова?!
— Осколком в голову.
— Вот и повидался с женой перед смертью…
Разведчики ушли. Карпухин теперь думал о Горлове.
Тесный блиндаж почти весь был заполнен ранеными. Если принесут ещё хотя бы двоих, разместить некуда. Майя видела и понимала это. Перевязывая связиста, она мысленно решила: тех, кто может двигаться самостоятельно, она пошлёт сейчас к машинам, а тяжелораненых потом перенесёт на носилках — не вечно же будет длиться бой! Потом на машинах их увезут в санитарную роту полка.
8
— Вот тебе и тишина, — задумчиво проговорил повар Глотов и, полуобернувшись, посмотрел в небо.
Звуки выстрелов раскатывались по лесу и, казалось, смыкались здесь, у красной стенки обрыва. Комки глины и чёрной земли срывались вниз, оголяя корни нависшей над оврагом дремучей ели.
— А утром было тихо, — как бы сам себе ответил Силок. — Так тихо — расскажи кому-нибудь, что на войне такое бывает, не поверят.
Под обрывом, прижавшись к самой стене, стояли машины. Водители прогревали моторы, и снег таял у выхлопных труб. Походная кухня дымила, бросая искры на ветви дремучих елей.
— Знаешь, о чем я думаю сейчас? — снова заговорил Глотов, обращаясь к бывшему санитару. — Кончится война — и столько работы будет, что в десять лет не провернёшь, потому что все разбито, разрушено.
— Рано загадывать, до конца войны ещё — ой-ей-ей!
— Закончим. Теперь-то наверняка закончим. В сорок первом ещё подумалось бы, а теперь что — наступаем, наша берет.
— В сорок первом не верил, что ли? — удивлённо спросил Силок.
— Всяко бывало.
— А я верил.
— Так чего же теперь?
— И теперь верю, но загадывать наперёд не хочу.
— Загадывай не загадывай, а чему быть — тому не миновать. Три года воюем. И под Москвой немцы были, и на Волге, и под Курском, и сколько, скажу тебе, поразрушили, сколько поразбили добра, не счесть. Как подумаю, как вспомню все, что видел, жутко становится. Так что я, Иван Иваныч, не загадываю, я, брат, говорю то, что есть на самом деле: кончится война, придёшь домой и засучишь рукава выше локтей. Понимаешь, что обиднее всего: работал человек, общество работало, копило, строилось, обживалось, и вдруг пришли откуда-то люди, не люди, а звери, фашисты, пришли, растоптали, и ты должен начинать все сначала, заново. А за что, про что? Нет ни с кого спросу?
— Есть спрос, — возразил Силок, встрепенувшись.
— С кого?
— С Гитлера!
— Хе, ты его хоть подвесь — сдохнет, на том и вся. Я тебе другое скажу: вот придём мы в Германию, разве удержишься? Обида, она, брат, гложет. А если по-человечески — так ли надо?.. Жить бы да жить, детишек растить да радоваться. Вот моя пишет, а что она пишет? Вроде, будто и хорошо все, работаем, а между строк почитай — эва! Трое малых, да хозяйство, да ещё ж и колхоз. Хлебушко-то с ветки не сорвёшь, ан в землю кланяйся до седьмого поту. А до войны, скажем, чем не житьё было? Все чин по чину. Самая что ни есть жизнь началась. И вот — на тебе!..
— За жизнь и бьёмся.
— И я о том. Пишет, значит, моя, а что пишет? Так, для успокоения. Не думал чтобы, не расстраивался. Бабы, они на это умный народ. Умеют. Молчат да делают, а горе в сердце носят. Смотри-ка, смотри: Опенька к нам!..
По склону оврага быстро спускался Опенька. Он почти бежал, прижимая к груди автомат. Полы шинели раздувались, вспорашивая снежок. Глотов и Силок удивлённо переглянулись и стали молча ожидать, когда подойдёт разведчик.
Звуки выстрелов раскатывались по лесу и, казалось, смыкались здесь, у красной стенки обрыва. Комки глины и чёрной земли срывались вниз, оголяя корни нависшей над оврагом дремучей ели.
— А утром было тихо, — как бы сам себе ответил Силок. — Так тихо — расскажи кому-нибудь, что на войне такое бывает, не поверят.
Под обрывом, прижавшись к самой стене, стояли машины. Водители прогревали моторы, и снег таял у выхлопных труб. Походная кухня дымила, бросая искры на ветви дремучих елей.
— Знаешь, о чем я думаю сейчас? — снова заговорил Глотов, обращаясь к бывшему санитару. — Кончится война — и столько работы будет, что в десять лет не провернёшь, потому что все разбито, разрушено.
— Рано загадывать, до конца войны ещё — ой-ей-ей!
— Закончим. Теперь-то наверняка закончим. В сорок первом ещё подумалось бы, а теперь что — наступаем, наша берет.
— В сорок первом не верил, что ли? — удивлённо спросил Силок.
— Всяко бывало.
— А я верил.
— Так чего же теперь?
— И теперь верю, но загадывать наперёд не хочу.
— Загадывай не загадывай, а чему быть — тому не миновать. Три года воюем. И под Москвой немцы были, и на Волге, и под Курском, и сколько, скажу тебе, поразрушили, сколько поразбили добра, не счесть. Как подумаю, как вспомню все, что видел, жутко становится. Так что я, Иван Иваныч, не загадываю, я, брат, говорю то, что есть на самом деле: кончится война, придёшь домой и засучишь рукава выше локтей. Понимаешь, что обиднее всего: работал человек, общество работало, копило, строилось, обживалось, и вдруг пришли откуда-то люди, не люди, а звери, фашисты, пришли, растоптали, и ты должен начинать все сначала, заново. А за что, про что? Нет ни с кого спросу?
— Есть спрос, — возразил Силок, встрепенувшись.
— С кого?
— С Гитлера!
— Хе, ты его хоть подвесь — сдохнет, на том и вся. Я тебе другое скажу: вот придём мы в Германию, разве удержишься? Обида, она, брат, гложет. А если по-человечески — так ли надо?.. Жить бы да жить, детишек растить да радоваться. Вот моя пишет, а что она пишет? Вроде, будто и хорошо все, работаем, а между строк почитай — эва! Трое малых, да хозяйство, да ещё ж и колхоз. Хлебушко-то с ветки не сорвёшь, ан в землю кланяйся до седьмого поту. А до войны, скажем, чем не житьё было? Все чин по чину. Самая что ни есть жизнь началась. И вот — на тебе!..
— За жизнь и бьёмся.
— И я о том. Пишет, значит, моя, а что пишет? Так, для успокоения. Не думал чтобы, не расстраивался. Бабы, они на это умный народ. Умеют. Молчат да делают, а горе в сердце носят. Смотри-ка, смотри: Опенька к нам!..
По склону оврага быстро спускался Опенька. Он почти бежал, прижимая к груди автомат. Полы шинели раздувались, вспорашивая снежок. Глотов и Силок удивлённо переглянулись и стали молча ожидать, когда подойдёт разведчик.