Таков роман Марины Москвиной «Дом на Луне» («Дружба народов», № 1, 2) – усмешливая, трогательная и, как обычно, чуть кокетливая история о том, как непрактичные мама (писательница Маруся) и папа (художник Кеша), дедушка (отставной дипломат Серафим) и бабушка (культурно-номенклатурная дама Маргарита) зарабатывали деньги на квартиру для своего «мальчика», который задумал жениться на провинциальной, деловитой, но – вопреки ожиданиям – совсем не стервозной, а, напротив, очень милой девочке. Милы, забавны и, отчасти благодаря своим странностям, симпатичны все члены интеллигентного семейства. Милы даже их перебранки и, если вдуматься, хамские наезды «мальчика» на безалаберных предков, которые не сподобились загодя решить его квартирный вопрос. Милы печальные составляющие сюжета: изящные задумки то и дело срываются, тихих интеллигентов все время кто-то норовит облапошить, общий фон действия обрисован в нарочито устрашающих тонах – из всех углов рычит типовая «уголовная хроника», а светлоокие простачки то дуют на воду, то покупаются на стопроцентную туфту, то ломают об колено природную гордость. В результате – после многих обломов – мечты сбываются, хотя, как замечено по ходу дела, купить квартиру здесь труднее, чем на луне. Автор, мягко иронизируя над любимыми персонажами, твердо ведет главную линию. Не думайте, дескать, что нам – московским интеллигентам при старинной мебели, хороших книжках и с допотопных времен сохранившихся связях – так уж сладко живется. Мы не какие-нибудь там «новые русские»: у нас и суп жидковат, и звериной хватки нет, и витать мы привыкли в эмпиреях, но – слава взаимной любви, природным талантам и чувству юмора! – пропадать не думаем. Чего и вам, дорогие читатели, от души желаем. Понимаю. И понимаю, что как раз на мое (точнее – людей моего социально-психологического типа) понимание текст рассчитан. Прочие – чужие. Их просто нет. А коли так, выпускаем на арену всех родных и знакомых Кролика.
   Раз как-то «мужика с луной» (эта придумка Кеши и принесла основной квартирный капитал. – А. Н.) пригласила на приватную вечеринку известная писательница (оставляю рискованную дефиницию на совести Москвиной. – А. Н.), житель Жуковки Оксана Робски. Она хотела не только Луну и соловьев, но чтобы сам художник почтил своим присутствием компанию ее друзей, собравшихся у нее в загородном доме по случаю выхода новой книги <…> Его познакомили с режиссером Житинкиным, братьями Полушкиными, авангардными модельерами, литературным критиком Андреем Немзером и самим Никасом Сафроновым.
   Вероятно, Кеша меня с кем-то спутал. Может, с поющим в «Новой опере» тезкой-однофамильцем (есть такой). А может, с каким-нибудь настоящим «литературным критиком», из тех, что ритмично чередуют пиар соловьих Рублевского шоссе и соловьев российского генштаба. Лестно, конечно, но не знаю, какой цитатой ответить: то ли увековеченной Лермонтовым поговоркой Каверина («Где нам дуракам чай пить, да еще со сливками»), то ли репликами Коровьева и Бегемота («Нам чужого не надо. – У меня скорее лапы отсохнут, чем я прикоснусь к чужому»). А всего нелепее, что никто (кроме нескольких моих знакомцев) от шуточки Москвиной и бровью не поведет. Меж тем роман изобилует подобными финтифлюшками. Якобы колкими, якобы что-то значащими, якобы артистичными, по сути же – шаблонными, ненужными и портящими совсем недурную городскую сказку.
   Что до «малой прозы», то ее авторы вполне верны себе, будь то играющая в обыденную мистику Елена Долгопят («Рассказы о любви»), брутально-роковой Захар Прилепин («Сержант»), изощренно отслеживающий психологические вибрации Евгений Шкловский (подборка «Люди и вещи»; все трое – «Новый мир»), печально комикующий Александр Хургин («Трижды три рассказа»; почему «трижды три», а не просто девять? – а так «абсурдинки» больше) или посадско-макабрический Асар Эппель («Дурочка и грех»; оба – «Октябрь»). Мне всего интереснее было читать Шкловского и мемуарное эссе Сергея Костырко «Дед. К понятию “архаика”» («Новый мир»). Но и к остальным сильных претензий не предъявишь. И дебютант Виктор Ремизов («Пол-лося», «Командировка» – «Новый мир») борозды не портит.
   Не исключаю, что событием будет сочтена повесть Дениса Гуцко «Покемонов день» («Дружба народов»), которую редакция аттестует «горькой» (что да, то да, только кто у нас не «горький»?), «остроумной» (не сказал бы; Гуцко склоняет на русские нравы и накачивает всяческой метафизикой один из эпизодов «Криминального чтива», мне вымученным кажется и оригинал) и «беспощадной». Последнее столь же неоспоримо, сколь туманны вина старательно опускаемого героя и причины лютого гнева, который обращает на него (на себя, на весь мир) даровитый автор.
   Ладно, не за горами март, а с ним и окончания трех романов. Авось хоть какой-нибудь да вывезет.
27 февраля
   P. S. Не вывез. И повесть Гуцко событием не стала (что вполне заслуженно). А о чем поведали в своих рассказах дебютант Ремизов, обычно высоко ценимый мною Хургин и почитаемый за большого стилиста знатный литтусовщик Эппель, я по прошествии года вспомнить решительно не могу. И, признаться, не слишком из-за того грущу.

Март

Избирательное сродство

Ирина Лукьянова. Корней Чуковский. М.: Молодая гвардия; серия «Жизнь замечательных людей»
   В заключительной главе огромной (около тысячи страниц) биографии Корнея Чуковского Ирина Лукьянова пишет: «Татьяну Литвинову К. И. когда-то попросил: “Если кто-то скажет на моих похоронах, что у меня был сложный и противоречивый путь, дай ему в морду”». Чуковский смолоду не переносил штампов. С годами ратоборствовал с ними все более азартно. Отчасти таким образом сублимируя ненависть к неизбежно рождающей мертвую речь «социальной действительности», отчасти творя нарочито комический образ словно бы безобидного, старомодно-обаятельного ревнителя «великого и могучего» русского языка. (Оба этих аспекта описаны в книге Лукьяновой точно и тонко.)
   Все так, однако гротескную просьбу Чуковского не стоит числить исключительно по ведомству поведенческой игры. Или сводить к трюизму: мол, по прямым дорогам движутся исключительно фантомы, вроде «простого советского человека». Дело в том, что бесившее Чуковского клише было не только «пустым», но и изуверски изворотливым. Оно не только вгоняло личность в надлежащую клетку (мол, недопонимал, был «социально ограничен», совершал ошибки), но и давало индульгенцию корежащей судьбы и души системе, стопорило попытки пробиться к элементарной правде, насущно необходимому различению «черного» и «белого». Сакраментальное редакторско-цензорское «все сложнее» господствовало даже в самые вегетарианские советские времена. И, кстати, успешно возрождается сегодня.
   В самом деле, судьба и личность любого человека (не только «замечательного») сложны (не сводимы к «обстоятельствам» и в изрядной мере закрыты для стороннего наблюдателя), но это не отменяет их глубинной «простоты». И Чуковский, отшвыривая будущую обтекаемую ложь, требовал, чтобы о его извилистом пути и его фантасмагорическом душевном строе было сказано: все просто!
   Жил на российской земле человек, изначально обреченный киснуть на самом нижнем этаже социальной иерархии (незаконнорожденный сын крестьянки), но щедро наделенный талантом, энергией, страстью к труду, верой в просвещение и честолюбием. Его били, ломали, гнули, унижали все и всегда – начиная с гимназического начальства, вышвырнувшего «неблагополучного» подростка из казенного учебного заведения, и кончая советскими идеологическими надсмотрщиками, не оставлявшими в покое живого всенародно чтимого классика-патриарха. А он держался – меняя амплуа (газетный фельетонист, критик, детский поэт, теоретик и практик перевода, историк литературы), добиваясь совершенства и первенства на любом поприще и оставаясь самим собой. И в итоге всех победил. Потому как жил долго – что неоднократно советовал младшим современникам.
   Эта рекомендация Чуковского столь же известна, сколь загадочна. Почему в России (может быть, все-таки и в других странах тоже?) следует жить долго? Потому что все задуманное сбудется? Потому что жизнь одарит неожиданностями и станет «интересно»? Потому что только старость избавляет от иллюзий, а, сравнив лично знакомые тебе век нынешний и век минувший, убеждаешься, что ничего нового («интересного») под луной нет и быть не может? Потому что жизнь – какой бы подлой она ни была – остается великой ценностью? Или потому, что чем дольше живешь, тем больше «своего» (того, что почитаешь самым главным, к чему был призван) ты можешь сделать? Опираясь на контрастные мемуарные свидетельства, Лукьянова заставляет читателя понять: эти переливающиеся несхожими смыслами, а то и взаимоотрицающие ответы сосуществовали в сознании пережившего многое и многих Чуковского. Как на протяжении всей долгой и пестрой жизни Чуковского сосуществовали в его душе (а стало быть и в его книгах, и в его артистично изменчивом «образе») тяга к экстравагантности и любовь к простоте, нервная взвинченность и расчетливая трезвость, захлёбное веселье и черная меланхолия, парадоксальность и прямолинейная назидательность, упрямое западничество и горячее почвенничество, наивная ребячливость и продуманная игра в «детскость».
   Выходит, упираемся мы в ту «двойственность», которую сам Чуковский любил подмечать у своих героев? Можно сказать и так. Но помня, что, как Чуковский видел некоторое, пусть чаемое, единство в «двух душах Максима Горького» или двух ипостасях Ахматовой, так и его биограф постоянно сигнализирует нам о верности разноликого Корнея Ивановича самому себе.
   Всякого биографа подстерегают два соблазна: с одной стороны – сусальная идеализация персонажа, который в таком случае освобождается как от «неприятных» свойств характера, так и от реального драматизма судьбы, с другой же экстаз «разоблачительства», иногда – «морализирующего», иногда – пошло злорадного («мал, как мы, мерзок, как мы»), а иногда – восхищенного – мол, только негодяй может быть большим художником. Вторая тенденция Лукьяновой бесспорно чужда – она прямо говорит, что, подобно своему герою, предпочитает искать в человеке доброе начало. С первой – сложнее; решительно отменяя уютную сказочку о «всенародном добром дедушке», вовсе не засахаривая характер Чуковского и не скрывая печальных (достойных сожаления) эпизодов его биографии, автор в то же время настаивает: даже когда Чуковский ошибался, поддавался, оступался, он все равно – по большому счету – был прав. Оно бы и славно (тем более что совсем не хочется занимать «прокурорскую» позицию в отношении большого человека, которому выпало жить в страшное время), если б не вставал вопрос: а что же другие? те, с кем Чуковский спорил и ссорился? кто его, мягко говоря, недолюбливал? или просто – обретаясь в той же проклятой эпохе, обладая не меньшим, а то и большим даром – строил свою единственную жизнь существенно иначе?
   Не ответишь. Разве что так: пусть про других и пишут другие. Лукьянова выбрала своего героя. Не только как объект жизнеописания, но и как литературный и этический ориентир. Ответственность этого – весьма рискованного и неизбежно провоцирующего возражения – выбора и настойчиво педалируемая ему верность придают книге немалый дополнительный смысл; в основательной и умной биографической работе отчетливо проступают черты темпераментного литературного манифеста. Всякий ли биограф должен (хочет, может) говорить о «литературном сегодня» и «литературном всегда»? Всякий ли писатель позволит успешно осуществить такой смелый жанровый эксперимент? Не думаю. Лукьянова захотела и смогла. Чуковский не только позволил, но и помог.
5 марта
   P. S. О том, что хорошие (и даже очень хорошие) книги нуждаются в тщательной редактуре, я все-таки когда-нибудь напишу. Уж больно много материала в последние годы жизнь поставляет.

Неоспоримо

Лауреатами премии Александра Солженицына стали Сергей Бочаров и Андрей Зализняк
   Премия Александра Солженицына в этом году присуждается в десятый раз, а потому жюри, желая подчеркнуть значимость круглой даты, решило вручить сразу две награды. Подчеркну: не разделить премию (как случалось в 2001–2004 гг.), но полновесно почтить двух филологов Божьей милостью – литературоведа Сергея Бочарова и лингвиста, академика РАН Андрея Зализняка, чьи имена давно и прочно ассоциируются с рыцарским служением русскому языку и словесности, с духовной и интеллектуальной высотой отечественной филологической науки, с неразрывным единством точного знания и глубокой человечной мысли.
   Сергей Георгиевич Бочаров (родился в 1929 году) награжден за «филологическое совершенство и артистизм в исследовании путей русской литературы; за отстаивание в научной прозе понимания слова как ключевой человеческой ценности». Андрей Анатольевич Зализняк (родился в 1935 году) – за «фундаментальные достижения в изучении русского языка, дешифровку древнерусских текстов; за филигранное лингвистическое исследование первоисточника русской поэзии “Слова о полку Игореве”, убедительно доказывающее его подлинность». Эти формулировки судейского вердикта с удивительной точностью передают самую суть научного творчества и жизненного дела новых лауреатов. Они могут (и должны быть) лишь подробно развернуты – труды и дни Бочарова и Зализняка, место их работ как в истории собственно науки, так и – что не менее важно – в истории русской культуры и русского общественного сознания второй половины ХХ века – начала века нынешнего достойны пристального исследования. Можно только гадать, появятся ли (и когда) книги о Бочарове и Зализняке, одновременно с грустью констатируя: пока общество наше знает об этих замечательных филологах (как и о многих других ученых-гуманитариях, составивших славу России) куда меньше, чем должно было бы знать. Отрадно, что избранные сочинения лауреатов премии Солженицына с недавних пор выпускаются книгами в издательстве «Русский путь» – будем надеяться, что традиция эта не угаснет, а исследования Зализняка и Бочарова станут достоянием не одних лишь их коллег. Ясность и глубина мысли, стройность аргументации, включенность в большую научную и культурную традицию, наконец, но не в последнюю очередь, внутренняя свобода и истинная захваченность обсуждаемыми проблемами делают работы Зализняка (будь то теоретический труд «Русское именное словоизменение», 1967, исследования новгородских берестяных грамот или сравнительно недавняя книга «“Слово о полку Игореве”: взгляд лингвиста») и Бочарова (от книг о «Войне и мире», 1963, и поэтике Пушкина, 1974, до новейших статей о Баратынском, Леонтьеве, Фете, Достоевском, вошедших в только что изданные «Филологические сюжеты») открытыми для ищущего смысла читателя, обращенными к каждому, кому на деле дорого русское слово.
   Высоко ценя почти все решения жюри премии Солженицына, замечу, что совершенно бесспорным общественность признала, пожалуй, лишь первый судейский выбор – награждение великого филолога, академика Владимира Николаевича Топорова в 1998 году. (В других случаях ворчание то из одного, то из другого угла все же слышалось.) Хотя наше просвещенное сословие не устает блистать (и гордиться) воинствующим разномыслием, а само понятие «гамбургского счета» постоянно оспаривается с упорством, достойным лучшего применения, почти уверен, что ситуация 1998 года повторится – то есть весть о награждении Бочарова и Зализняка будет встречена единодушным восхищением. И искренней благодарностью великому писателю и остальным членам «солженицынского» жюри (Людмила Сараскина, Наталья Солженицына, Павел Басинский, Борис Любимов, Валентин Непомнящий, Никита Струве). Благодарностью не только за признание истинных заслуг новых лауреатов, но и за напоминание нам о незыблемой скале ценностей.
12 марта

Юбилейная галочка

Открылась Х Национальная выставка-ярмарка «Книги России»
   Описывать выставку-ярмарку «Книги России» всегда было трудно, ибо сколько-нибудь впечатляющих – огорчающих или радующих – событий здесь пока не случалось. От того, что 2007 год объявлен Годом русского языка (хотя прежде планировалось назначить его Годом чтения), а весенний смотр книгоиздательских достижений отмечает свой первый юбилей, легче (интересней) не стало. В меру торжественное открытие (оркестр перед официальными речами, шампанское – после оных) прошло без участия каких-либо сочинителей и знаковых персон. Отсутствовал даже лучший друг всех на свете книг, читателей и издателей Владимир Жириновский.
   Я сперва испугался – и за думского вице-спикера (не ровен час, тяжко захворал), и за ярмарку (совсем-то ее позабыли!), но, после, просмотрев свои же прежние репортажи, успокоился: и такое уже случалось, а стенд ЛДПР красуется так же, как в оны годы. Что можно сказать еще о великом множестве столь же репрезентативных игроков книжного рынка. Кого-кого, а всевозможных маргиналов в 57 павильоне Всероссийского выставочного центра хватает. Правда, многочисленные неведомо откуда взявшиеся и неведомо чем торгующие издательские структуры все же не смогли до конца заполнить этот огромный и бестолковый ангар – второй этаж оказался не востребованным, а иные боксы пустуют. Может, позднее эти «выпавшие зубы» вставят. Привычно.
   Привычно наличествует «почетный гость» (он же «центральный экспонент») ярмарки – в этом году им назначена республика Дагестан. Привычны «датские» экспозиции – «Россия Сибирью прирастает» (к семидесятилетию Валентина Распутина), «Через тернии – к звездам» (к стопятидесятилетию Циолковского, столетию Королева и пятидесятилетию начала освоения космоса). Привычно кичится «культовыми» текстовиками (не писателями же их именовать!) всемогущее «Эксмо», зазывающее публику на встречи с повсеместно обэкраненными телеведущими, королевственными детективных дел мастерицами и создателем Тани Буслаевой (она же Мефодий Гроттер). Привычно козыряет удачами минувших лет «Вагриус», бодро-весело скликающий под свои знамена лауреатов всевозможных премий (Ольга Славникова, Дмитрий Быков, Александр Кабаков, Михаил Шишкин), но, кажется, не выпустивший в новом году еще ни одной приметной книги. Привычно пиарит Алексея Иванова питерская «Азбука»: и сам пермский самородок обещан, и его свежая историко-краеведческая книга «Message: Чусовая» на прилавке лежит. Привычно обходятся совсем без новинок (или сведя их к минимуму) иные снисходящие до участия в ярмарке сильные издательства. Привычно распродают старые запасы некогда славные фирмы – впрочем, в солидном секторе «Науки» можно купить и «Литературные памятники» времен «допотопных», и их репринты, и издания новейшие – к примеру, тома Джона Мильтона («Потерянный рай», «Возвращенный рай» и прочие сочинения великого слепца) я в магазинах еще не встречал, хотя мечен он прошлым годом. Привычно намечаются вручения одних премий (победителям Всероссийского конкурса региональной и краеведческой литературы «Малая Родина») и презентации других («Александр Невский»). Привычно грозят худшим редакторам, переводчикам и прочим книгодеятелям антипремией «Абзац» (наш – то есть российский и «книжный» – сверхбессмысленный аналог умеренно бессмысленной «Золотой малины»). Привычно планируется (сегодня пройдет) круглый стол журнала «Знамя» – на сей раз при поддержке Роспечати, ибо тема дискуссии – «Современный литературный. Об особенностях языка современной русской литературы». Привычно игнорируют «Книги России» многие – столичные и провинциальные – издательства, в том числе те, что работают не покладая рук. В аккурат в день открытия ярмарки я получил мартовский пресс-релиз «Нового литературного обозрения», оповещающий о выходе десяти новых книг (история, искусствоведение, филология, театр) – их вы в 57 павильоне ВВЦ не найдете. Как и многого другого.
   Все привычно – в том числе растущее год от года раздражение, черные мысли о тоскующей по качественной литературе провинции, о нераспроданных тиражах, о падении писательского престижа, о затерянности настоящих литературных фактов в разливанном море халтуры и попсы (образчиков которых предостаточно и на «национальных» смотрах), о тщетности собственных ламентаций «в пользу бедных». Вестимо, десять лет не срок – мы еще только учимся. Вот галочки ставить уже навострились…
   P. S. Издательство «Время» на ярмарке представляет четыре значимых новинки: «Хихимору» Николая Глазкова (серия «Поэтическая библиотека»), переиздание замечательных воспоминаний Лидии Чуковской «Памяти детства», сборник прозы Олега Павлова «В безбожных переулках» и «Голос из арьергарда» Станислава Рассадина.
15 марта

И начала произрастать

Издательство «Время» напомнило о Николае Глазкове
   Николая Глазкова (1919–1979) называют «гением» (или просто большим поэтом) и «графоманом» (что, увы, свои резоны имеет). Зачастую эти полярные характеристики произносят одни и те же люди. И едва ли не во всяком разговоре на «глазковские темы» с почти железной неизбежностью всплывают три дежурных строфы. Одна – про «век двадцатый, век необычайный», другая – про разоблаченного пессимиста-ворона… Третью приведу позже.
   Несправедливость явная. Во-первых, есть у Глазкова не менее выразительные стихи. Если уж толковать о жемчужинах, то как обойти очаровательную, разом насмешливо-игровую и до боли пронзительную, исповедь «Из проклятого прошлого»?
 
Эта ночь сочетала прохладу и зной.
Тишь. Безлюдье. В байдарочном ложе я.
И чудесная девушка вместе со мной,
Изумительная, хорошая.
 
 
А вокруг никого, кто б меня был сильней,
Кто бы девушку мог увести.
И я знал, что очень нравился ей,
Потому что умел грести…

Эта ночь не моя, это ночь его —
Того острова, где был привал.
И вокруг никого, а я ничего:
Даже и не поцеловал!
 
 
И такие волшебные звезды висят!..
Вместе с девушкой на берегу я.
И я знал, что ее упускать нельзя,
Незабвенную, дорогую…
 
 
Мне бы лучше не видеть ночью ее,
А бродить одному по болотам.
А вокруг никого, а я ничего…
Вот каким я был идиотом!
 
   Во-вторых, вообще глупо упаковывать поэта в джентльменский набор цитат. «Ряд волшебных изменений / Милого лица» – это далеко не весь Фет, а «необщее выраженье» другого «лица» – не весь Баратынский.
   В-третьих же, эмблемные строки Глазкова много сложнее, объемнее и «проблемнее» их типовых «применений». Не худо бы помнить, как приходит поэт к саркастической «подстольной» сентенции.
 
…Лез всю жизнь в богатыри да в гении,
Для веселия планета пусть стара.
Я без бочки Диогена диогеннее
И увидел мир из-под стола.
 
 
Знаю, души всех людей в ушибах,
Не хватает хлеба и вина,
Пастернак отрекся от ошибок,
Вот какие нынче времена.
 
   Ох, не одна умудренность отшельника тут слышится. Тем более дальше:
 
Знаю я, что ничего нет должного.
Что стихи? В стихах одни слова.
Мне бы кисть великого художника,
Карточки тогда бы рисовал
 
 
Продовольственные или хлебные,
Р-4 или литер Б.
Мысли изумительно нелепые,
Так и лезут в голову теперь.
 
   Вот за этим-то признанием (ерничество не делает его менее отчаянным, вовсе не сулит спасительный выход) и следует общеизвестное:
 
И на мир взираю из-под столика:
Век двадцатый, век необычайный, —
Чем столетье интересней для историка,
Тем для современника печальней.
 
   Остановиться бы тут, но нет – потребовалась еще одна строфа, явно из каких-то других, возможно, так и не написанных стихов вынырнувшая, необработанная, неловко склеенная из первого проходного двустишья (искалась красивая рифма) и щемящей (кто бы спорил!), но чужеродной целому коды:
 
Я мудрец, и всяческое дело чту,
А стихи мои нужны для пира.
Если ты мне друг, достань мне девочку,
Но такую, чтоб меня любила.
 
   Да и с фейерверком взрывающейся концовкой вариации на тему Эдгара По ясности мало.
 
Я спросил: «Какие в Чили
Существуют города?»
Он ответил: «Никогда!» —
И его разоблачили.
 
   Одним читателям кажется, что Глазков посрамил всех нытиков, а другим – что поражение каркуна усиливает и без того роковую «невермористость» славного оригинала. И вряд ли сам Глазков сумел бы разрешить эту контраверзу.
   Тут-то и время привести третью «дежурную», но многое объясняющую цитату. В обрамлении двух гораздо менее «ходовых» строф:
 
Пусть не печатают того,
Кто прозу дней затмил,
Материков и островов
Я завоюю мир.
 
 
Пусть сам себе корежил жизнь,
Валяя дурака;
От моря лжи до поля ржи
Дорога далека.
 
 
Вся жизнь моя такое что,
В какой тупик зашла?
Она не то, не то, не то,
Чем быть должна.
 
   В том и дело, что истовое покаяние неотделимо от упоения собой и установки на победу любой ценой. И от сознания внутреннего проигрыша.
   Остальное надлежит додумывать. Помня о том, как восхищались Глазковым многие истинные поэты. И о том, какие оговорки они произносили (или опускали). Думать придется долго и трудно. Тем более что научного – текстологически выверенного и откомментированного – издания Глазкова пока нет. Как нет и его научной биографии. (В том же положении практически все русские писатели второй половины ХХ века. От чего не легче.) Порадуемся тому, что появилось сейчас, тщанием издательства «Время» – исследованию Ирины Винокуровой «“Всего лишь гений…” Судьба Николая Глазкова» (работа весьма богата материалом, но ориентирована на апологию) и представительному сборнику «Хихимора», составленному (довольно причудливо) сыном поэта.