28 февраля стихотворение направляется в Париж – декабристу Н. И. Тургеневу, с присовокуплением «преступной» строфы, которую А. И. Тургенев узнал «после самих стихов»[28].
   «Как это прекрасно, Катишь, не правда ли, – восклицает подруга Е. Ф. Тютчевой, М. Степанова, вписывая ей в альбом стихотворение Лермонтова. – Но, пожалуй, чересчур вольнодумно»[29].
   Первоначальный текст стихотворения встречает единодушное одобрение. Прибавление к стихам настораживает читателей, даже таких, казалось бы, независимых в своих мнениях о верхушке великосветского общества, как Александр Николаевич Карамзин. Но ни у кого решительно не возникает разноречия в том, кому адресована строфа, получившая наименование «преступной».
   «Мишынька по молодости и ветрености, – убивается бабка поэта Е. А. Арсеньева, – написал стихи на смерть Пушкина и в конце написал не прилично на щет придворных»[30].
   «Здесь носится слух, – вписывает в дневник саратовский гимназист А. И. Артемьев, – будто какой-то капитан написал стихи на смерть А. С. И зацепил там вельмож»[31].
   Всем ясно – Лермонтов бросил вызов именитой знати, самым высокопоставленным сановникам в государстве, любимцам царя.

3

   Но от кого знает Лермонтов о ненавистниках Пушкина, об анонимных письмах, о душевных страданиях поэта, которые отвлекают его от занятий поэзией?
   Арестованный за распространение стихов Святослав Афанасьевич Раевский пытается объяснить возникновение стихов городскими слухами о безымянных письмах, возбуждавших ревность Пушкина и…
   Тут следует обратить внимание на удивительную осведомленность автора показаний:
   «…мешавших ему заниматься сочинениями в октябре и в ноябре (месяцы, которые, по слухам, Пушкин исключительно сочинял)»[32].
   Нет, не по слухам известно все это Лермонтову, а через него Святославу Раевскому. Это известно из разговоров с людьми, хорошо знавшими Пушкина, постоянными его собеседниками. Мы назвали Краевского и Владимира Одоевского.
   Да. Несомненно. Но, кроме них, были другие.
   Прежде всего надо назвать знакомую Лермонтова, имя которой в лермонтовской литературе упоминалось только однажды – в одной из моих газетных статей. Хотя сведения о ее знакомстве с Лермонтовым появились в начале века.
   Это Екатерина Алексеевна Долгорукая (1811–1872) – дочь историка и археографа Алексея Федоровича Малиновского, директора московского архива иностранных дел, у которого служили «архивные юноши», упомянутые в «Евгении Онегине».
   «Княгиня получила отличное книжное образование, – пишет о Е. А. Долгорукой издатель исторического журнала «Русский архив» П. И. Бартенев. – …Впоследствии она подружилась с Лермонтовым, товарищем ее мужа князя Ростислава Алексеевича по службе их в Царскосельском лейб-гусарском полку, и с Пушкиным, супруга которого была московскою подругою ее молодости. Лермонтов раскрывал перед ней тайны души своей, а от умиравшего Пушкина не отходила она по целым часам и, стоя на коленях у его ложа, слышала его последние заветы жене и друзьям… Под очарованием ее беседы пропадало впечатление внешней невзрачности, и с нею можно было проводить целый ряд часов достопамятных»[33].
   «Женщина необыкновенного ума и многосторонней образованности, – добавляет П. И. Бартенев в другом примечании, – ценимая Пушкиным и Лермонтовым (художественный кругозор которого считала она шире и выше пушкинского)»[34].
   И снова:
   «Покойная княгиня Е. А. Долгорукая, женщина отличного образования и душезнания, передавала мне, что Лермонтов в запросах своих был много выше и глубже Пушкина»[35].
   Это суждение современницы очень существенно: у нас больше характеристик, оставленных врагами поэта. И не так уж много в мемуарной литературе о нем таких смелых и восторженных отзывов.
   От этой женщины, так высоко его ставившей, с которой разговаривал он столь откровенно, Лермонтов мог знать решительно обо всем, что происходило с Пушкиным. Ибо стихотворение обнаруживает не только любовь его к Пушкину, не только глубочайшее понимание общественной трагедии и трагедии самого Пушкина, но и точное знание всех обстоятельств дуэли и преддуэльных дней. Не зная Пушкина лично, Лермонтов и его приятель Раевский принадлежат к числу его лучших друзей!
   Множество нитей протянуто между Лермонтовым и его любимым поэтом. В лейб-гусарском полку вместе с ним служит брат жены Пушкина Иван Гончаров. С Пушкиным постоянно встречаются другие его сослуживцы – лейб-гусары Ираклий Баратынский, Абамелек, Герздорф, граф Васильев[36]. Однокашник Пушкина по Лицею Сергей Ломоносов – посланник в Бразилии – навещает своего брата, лейб-гусара Ломоносова Александра. Лермонтов даже изобразил их обоих на своем рисунке «Бивуак лейб-гвардии Гусарского полка под Красным Селом»…[37]
   Пушкина знает полковник Н. И. Бухаров[38], которого мы, в свою очередь, знаем по стихотворным портретам Лермонтова:
 
Мы ждем тебя, спеши, Бухаров,
Брось царскосельских соловьев… —
 
   и:
 
Смотрите, как летит, отвагою пылая…
 
   С Пушкиным знаком ветеран лейб-гусаров генерал М. Г. Хомутов. «Я уважаю, люблю его», – говорил Пушкин о Хомутове, вспоминая дни, когда лицеистом он проводил время в Царскосельском гусарском полку, который, по словам поэта, «был его колыбелью», Хомутов же в ту пору был его «ментором»[39].
   Хомутов вступил в полк, когда в нем еще служили П. Я. Чаадаев, П. П. Каверин, Н. Н. Раевский, с которыми Пушкин дружил, А. Г. Чавчавадзе…
   Для Лермонтова – все это живая история: имена ветеранов полка являются в разговорах, старшие офицеры вспоминают прежние годы. Недаром Лермонтов в «Герое нашего времени» повторил поговорку «одного из самых ловких повес прошлого времени, воспетого некогда Пушкиным». Это была поговорка Каверина[40].
   И не случайно упоминание Пушкина в лермонтовской поэме «Монго», адресованной читателям – лейб-гусарам:
 
Тут было шуток, смеху было!
И право, Пушкин наш не врет,
Сказав, что день беды пройдет,
А что пройдет, то будет мило…
 
   Вообще, тема «Пушкин в его связях с лейб-гусарским полком и Лермонтов» никем не исследована. А между тем и она может в известной мере осветить малоизученное время – от перехода Лермонтова в военную службу до стихов на смерть Пушкина, когда из глубоко субъективного поэта, понятного до конца только узкому кругу друзей, посвященных в события его внутренней жизни, Лермонтов стал выразителем взглядов и чувств лучшей части целого поколения.

4

   Да, нам понятно и вольнолюбие этих стихов, и конкретный их смысл, и необыкновенная форма. Но в какой день они созданы? При каких обстоятельствах? Когда возникло «прибавление» к стихам? Как и через кого распространялось стихотворение Лермонтова? Побывал ли он возле гроба поэта или, как написано в его «Объяснении», не выходил по болезни из дому?
   В показаниях Лермонтова и Святослава Раевского точных ответов на эти вопросы нет. И это не удивительно. Молодые люди нового, последекабристского поколения, они учитывают несчастный опыт своих предшественников. Для них уже ясно, что откровенное признание не послужит к смягчению кары, – наоборот, повлечет за собою суровое наказание. Не ложь, а умолчание, общие фразы, помогающие избежать нежелательных вопросов, – вот их новая тактика перед судом.
   Ошибка биографов в том, что они воспринимали «Объяснения» по делу о стихах на смерть Пушкина как документы, воссоздающие истинную историю создания и распространения этого удивительного по смелости стихотворения. Между тем ни Лермонтов, ни Раевский не были заинтересованы в том, чтобы комментировать перед всесильным генералом Клейнмихелем и без того очевидный политический смысл стихов, особенно заключительных строк. Им важно обойтись без имен, отвести правительство от мысли о новом заговоре, ослабить конкретность заключительного шестнадцатистишия. И найти для этого удовлетворительную причину.
   «Я был еще болен, – написал Лермонтов в своем «Объяснении», – когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина»[41].
   Про то же написал и Раевский. Но не сразу решил, как лучше определить срок этой болезни: «<В последнее> – начал и зачеркнул он, – <с К> [Крещения? – И. А.]… Нет! <(кажется, с ноября месяца) время, когда Лермонтов по болезни выезжать не мог>»[42].
   Перебеляя свои показания, Раевский этот срок увеличил:
   «3 месяца, когда Лермонтов по болезни не выезжал»[43].
   Возникает вопрос: был ли он болен?
   24 декабря 1836 года, как значится в месячных отчетах лейб-гвардии Гусарского полка, Лермонтов простудился и по болезни отпущен домой[44]. Другими словами, живет в Петербурге в квартире, которую снимает его бабка Е. А. Арсеньева и где живут вместе с ним его друг Святослав Афанасьевич Раевский, родственник, воспитанник артиллерийского училища Аким Шан-Гирей, и еще один родственник – поручик Драгунского полка Николай Юрьев, которому следует находиться в новгородских поселениях в полку, чему он предпочитает жизнь в столице.
   Судя по всему, болезнь Лермонтова служила только предлогом для получения отпуска. И когда, после его ареста, в лейб-гусарском полку началось расследование порядка выдачи отпусков, выяснилось, что корнет Лермонтов и поручик граф Алопеус проживали в столице «долгое время почти постоянно» и что командир полка об этом не знал и сам «отозвался, что офицеры сии не «спрашивали у него разрешения на проживание в столице и он такового им не давал»[45].
   Если бы разрешение о поездке в столицу каждый раз отдавалось в приказ, командиру полка оправдаться было бы невозможно. Значит, речь идет об отпусках неоформленных, на которые командование смотрело «сквозь пальцы». Поэтому можно полагать, что и в январе 1837 года Лермонтов болен не был, но сказался больным, чтобы получить освобождение от службы. Во всяком случае, мы не можем пренебрегать рассказами современников, которые вспоминали, что Лермонтов не только выходил в эти дни из дому, но побывал на Мойке, возле квартиры Пушкина.
   Первое свидетельство крайне неточно. И получаем мы его не из «первых рук», а из третьих. И тем не менее нет никакого сомнения, что нечто похожее было в действительности.
   В 1938 году в Ленинграде умер Александр Иванович Никольский. До революции он служил в Генеральном штабе, в советское время состоял членом общества «Старый Петербург – Новый Ленинград», занимался собиранием материалов для биографий артистов петербургских театров и, специально, историей Моховой улицы, где, начиная с XVIII столетия, жили многие из актеров.
   С поражающей скрупулезностью, бесполезной для целей научных, выяснял он историю каждого дома по Моховой, каждой квартиры, которые занимали в разное время ученые и министры, литераторы и актеры, чиновники и банкиры. Жилую площадь записывал точно, с соблюдением сотых частей квадратного метра, отмечал перепланировки комнат.
   Дойдя до дома № 11 (по старой нумерации № 6 Литейной части 2-го участка) на углу Моховой и Пантелеймоновской (ныне улицы Пестеля), А. И. Никольский выяснил, что тут жила солистка петербургского балета Варвара Волкова, что родилась она в 1816 году, обучалась танцам в театральной школе, по выходе из которой определена в балетную труппу петербургского Большого театра и вскоре зачислена на положение солистки.
   Волкова отличалась выдающейся красотой и сложением, была изящна и грациозна. Ее заметил Николай I. С тех пор она неизменно пользовалась царским расположением. Наконец, она увлеклась поручиком лейб-гвардии Гусарского полка Дмитрием Якимовичем Пономаревым, поселилась на Моховой и жила с ним открыто, принимая у себя большое общество.
   29 января 1837 года Волкова пригласила гостей на «вишни и землянику», которые были доставлены ей из-за границы в мальпостах. В числе приглашенных находились великий князь Александр (будущий Александр II) и братья его – Константин и Николай Николаевичи. «В разгар вечера, – сообщает Никольский, – приехал бывший тогда больным поэт М. Ю. Лермонтов (тоже был приглашен) и сообщил печальное известие о смерти А. С. Пушкина. Сообщение это произвело на присутствующих такое впечатление, что тотчас же все разъехались»[46].
   Дальнейшая судьба Волковой нам уже не так интересна. После смерти Д. Я. Пономарева (он утонул, катаясь вместе со своими гостями по озеру около своей ярославской усадьбы) она вернулась в балет, прибегнув к протекции императора, к каковой и впоследствии обращалась неоднократно. По миновании срока службы на сцене учила балетных воспитанниц и, наконец, в 1858 году, выйдя на пенсию, поселилась в семье известной петербургской танцовщицы Марии Соколовой-Ковальковой. Умерла Волкова в 1898 году. Погребена на Смоленском кладбище[47].
   Эту биографическую справку Никольский составил на основании дел театральной дирекции, хранящихся в Ленинградском историческом архиве, и «личных воспоминаний» дочери М. П. Соколовой-Ковальковой – Александры Александровны Галумовой.
   А. И. Никольский был человек одинокий. Его бумаги после смерти его доставила в Пушкинский дом знакомая с ним О. И. Лешкова, сотрудница Некрополя Александро-Невской лавры, скончавшаяся во время ленинградской блокады. Адрес А. А. Галумовой, воспоминаниями которой воспользовался Никольский, отмечен в книге «Весь Петербург на 1917 год»: «Конногвардейский переулок, д. № 3». Но ни самое Галумову, ни воспоминаний ее в ленинградских архивах отыскать мне не удалось. Но после выхода в свет первого издания этой книги ленинградка К. П. Ремезова сообщила мне, что А. А. Галумова умерла в 1928 или в 29-м году. О судьбе архива ее ничего не известно, – вероятнее всего, он погиб. Неизвестно также, писала ли она свои мемуары. Фраза Никольского: «личные воспоминания» – скорее говорит о том, что эти сведения были записаны с ее слов. Но независимо от того, записаны были воспоминания или сообщены Никольскому устно, есть все основания считать, что сведения, которые касаются личной жизни Варвары Волковой, идут от нее самой. В доме родителей А. А. Галумовой Волкова прожила ровно сорок лет – с 1858 по 1898 год. И все, что Галумова пересказала Никольскому, она слышала от Волковой, разумеется, не один раз.
   Итак, надо думать, что перед нами рассказ Волковой в передаче Галумовой, записанный А. И. Никольским. Попробуем оценить этот текст.
   Некоторые сведения в рассказе совершенно точны. Другие кажутся мало правдоподобными. Так, на званом вечере Волковой, кроме девятнадцатилетнего наследника (Александра II), присутствуют младшие сыновья Николая I Константин и Николай, которым в 1837 году было всего шесть лет и десять. Проверить, что они делали вечером 29 января 1837 года, трудно. Заглянуть в дневник Александра II и посмотреть в нем запись за это число довольно легко. Я просмотрел и его дневник, и дневник его воспитателя полковника С. А. Юрьевича[48]. В обоих записи о гибели Пушкина сопровождаются «искренним сожалением о невознаградимой потере необыкновенного таланта» (для истории!). Но ради той же истории в дневники внесены только такие факты, которые должны потом послужить материалом для жизнеописания монарха. Записи о посещении танцорки Волковой в дневниках не находим, хотя вечер наследника ничем не заполнен.
   Тем не менее гораздо проще предположить, что сыновья императора приезжали к Волковой не в 1837 году, а в совершенно другое время, когда и младшие были уже не детьми, и что здесь произошло характерное смещение событий во времени, хронологическая «контаминация», соединившая два вечера в один вечер, – частая ошибка памяти, в данном случае, вероятно, не Волковой, а Галумовой.
   Зато все, что касается Пономарева, передано вполне достоверно. Он был товарищем Лермонтова еще по юнкерской школе, выпущен годом раньше в тот же самый Гусарский лейб-гвардии полк[49]. Юнкера окрестили его «Камашкой»[50] – именем, которое пристало к нему на всю жизнь. Крупный помещик, один из самых богатых офицеров полка, Пономарев в 1837 году снимал квартиру в Петербурге Литейной части в 13-м квартале в доме № 6 по Пантелеймоновской улице, что на углу Моховой[51]. Имение его находилось в Ярославской губернии, умер он, утонув в озере[52]. Этих сведений Никольский добыть из печати не мог – все это находки последнего времени. Да и ссылается он на дела Исторического архива и воспоминания Галумовой.
   Что справку свою он построил на мемуарах, видно и по тому, что несколько слов в его записи выделены кавычками, то есть представляют собою дословную передачу чужого текста.
   Как отнестись к сообщению о том, что Лермонтов появился на вечере, который устраивал его однополчанин Дмитрий Пономарев?
   Думается, что отвергнуть это сообщение было бы так же неправильно, как и безоговорочно принять все подробности. Неточность, а тем более намеренный вымысел со стороны А. И. Никольского, исключаются. Достаточно взглянуть в его записи, поражающие и даже приводящие в недоумение своей преувеличенной точностью.
   Может быть, это вымысел А. А. Галумовой?
   Не похоже! Для этого нужно было знать и адрес Пономарева, и то, что он служил в одном полку с Лермонтовым, и что Лермонтов в январе 1837 года считался больным и все же был приглашен на «землянику и вишни», доставленные из-за границы в мальпостах, как назывались кареты, перевозившие почту и пассажиров.
   Может быть, следует допустить, что это неточность Волковой, вспоминавшей на девятом десятке события, происходившие, когда ей было всего двадцать лет?
   Тоже возможно. Но кажется, ясно одно: реальное событие искажено передачей, но в основе рассказа лежит действительный факт.
   Во всяком случае, нам следует знать, что такое предание существовало.
   С гораздо большей уверенностью можно воспринимать другое сообщение: о том, что Лермонтов, узнав об опасном положении Пушкина, приезжал на Мойку, чтобы справиться о его здоровье. Это сведение промелькнуло в печати до революции, но оставлено без внимания. Между тем оно нисколько не уступает свидетельствам других современников, которые пользуются совершенным доверием.
   1 октября 1913 года перед Николаевским кавалерийским училищем в Петербурге, преобразованном из юнкерской школы, в которой учился Лермонтов, состоялась закладка памятника в связи с приближавшейся годовщиной со дня рождения поэта. Во время церемонии слово взял знаменитый ученый – почетный член Академии, географ и путешественник восьмидесятишестилетний П. П. Семенов-Тян-Шанский, обучавшийся некогда в той же юнкерской школе.
   «Я единственный из присутствующих, – произнес он, заключая свое выступление, – знавший и видевший Лермонтова. 10-летним мальчиком дядя возил меня в дом умиравшего Пушкина, и там у гроба умершего гения я видел и знавал великого Лермонтова»[53].
   Передано все крайне неточно, но сомневаться в том, что это было в действительности, нет никаких оснований.
   Петр Петрович Семенов-Тян-Шанский – сын члена Союза благоденствия и литератора Петра Николаевича Семенова – остался сиротой пяти лет[54]. Воспитание мальчика взял на себя его дядя – цензор Василий Николаевич Семенов, товарищ Пушкина по Лицею (он был второго выпуска). Вместе с дядей – В. Н. Семеновым и ездил прощаться с Пушкиным будущий академик.
   Вчитываясь в краткий рассказ престарелого сановника и ученого, надо помнить, что перед нами не стенограмма, а репортерский отчет, писанный кем-то из воспитателей Николаевского училища и напечатанный в юбилейном сборнике.
   И приписывать выступавшему академику нелепости дежурного офицера мы не вправе. Фразы, конечно, неясные: «Дядя возил меня в дом умиравшего… и там у гроба умершего гения я видел и знавал великого Лермонтова».
   В дом к умиравшему Пушкину не пускали. В доме умиравшего нельзя было видеть умершего. «Знавал» слово тоже весьма приблизительное, потому что в лучшем случае встреча была однократной. А вернее всего, что слова «у гроба умершего гения» надо понимать как выражение метафорическое и Семенов-Тян-Шанский просто стоял в толпе возле дома.
   О закладке памятника великому поэту должны были появиться отчеты в тогдашних газетах. И действительно, записи других репортеров уточняют текст выступления. Газета «Речь» изложила дело несколько по-другому: становится понятным, что это было до смерти Пушкина.
   «В первый раз он увидел Лермонтова, – излагает репортер «Речи» выступление ученого, – когда умирал Пушкин. Дядя П. П. Семенова-Тян-Шанского, товарищ Пушкина, взял его с собою, когда поехал узнать о состоянии здоровья поэта. Здесь они встретились с М. Ю. Лермонтовым»[55].
   В тех же словах изложила выступление газета «Современное слово»[56].
   «Биржевые ведомости» тот же рассказ передали по-своему.
   «Интересную речь, – пишет газета, – произнес старейший воспитанник училища, член Государственного совета Семенов-Тян-Шанский. Он вспомнил, что в свое время его отец <так! – И. А.> повез его на квартиру А. С. Пушкина, где познакомил с М. Ю. Лермонтовым»[57].
   Из сопоставления всех этих крайне несовершенных записей становится очевидным: В. Н. Семенов возил десятилетнего племянника не прощаться с Пушкиным; ездили справиться о здоровье. И здесь, возле дома Пушкина, видели Лермонтова. Значит, в дни, когда умирал Пушкин, Лермонтов возле дома на Мойке был. Речь записали несколько репортеров: газетной «уткой» это считать нельзя. И хотя внучка ученого художница В. Д. Болдарева не помнит такого рассказа, она решительно заявляет, что дед был «очень строг в передаче фактов и никаких вымыслов не допускал». Таким образом, истина этих слов – вне сомнений. Но главное доказательство даже не в этом, а в том, что Лермонтов, если только он не был болен и выходил из дому, не мог не побывать у Певческого моста на Мойке! И это, пожалуй, самый существенный аргумент в пользу рассказчика.
   Как в основе былины лежит подлинный факт, изукрашенный народной фантазией, так и в этих откликах, которые мы привели, несмотря на неубедительность передачи, исследователь имеет право угадывать подлинное событие. До сих пор биографы Лермонтова слишком доверчиво относились к версии о болезни, не обращая внимания на факты, противоречившие объяснениям, написанным в расчете на судей. Как-то даже и не подумали, что отлучка из полка без разрешения начальства, о которой стало известно царю, в глазах Лермонтова и Раевского была в тот момент не многим лучше стихов и настолько усугубляла вину, что болезнь казалась единственным удовлетворительным оправданием – и жизни в столице, и «нестройного столкновения мыслей», вследствие чего возникли «непозволительные» стихи, и способом отвести от себя подозрения, что он, Лермонтов, в эти дни виделся с кем-то и выступает в стихах не только от своего имени.