Это несоответствие эпиграфа тексту сразу почувствовал Герцен. Публикуя стихи на смерть Пушкина в «Полярной звезде», он решительно отбросил его, а вернувшись к стихотворению в одной из своих статей («О развитии революционных идей в России»), назвал добавление эпиграфа «единственной непоследовательностью» поэта[98].
   Именно по этим соображениям, – что эпиграф возник позже стихов и преследовал цели, не имевшие ничего общего с поэтическим замыслом Лермонтова, – современные исследователи исключили его из текста стихотворения и перенесли в примечания. Тем более что он находится в полном противоречии с напоминанием о «божьем суде» и о законе, под сенью которого таится стоящая возле трона толпа палачей.
   Но прямо-таки в вопиющем несоответствии находится он с последними четырьмя строчками, которые содержат угрозу, что в день суда польется черная кровь палачей Пушкина. Ибо это уж никак не согласуется с уверением, что автор просит правосудия у царя.
   Я думаю, что от этих четырех строк Раевский, в случае дальнейших расспросов, решил отказаться. Потому-то и говорит о «12 стихах». В конце концов, эти четыре строки можно было приписать неизвестному автору. Недаром по городу одновременно с заключительными стихами пошел слух, что они «не этого автора» – то есть не Лермонтова (А. И. Тургенев)[99], что окончание, «кажется, и не его» (А. Н. Карамзин)[100].
   Что же касается эпиграфа, то Лермонтову и Раевскому в этот момент было важно любым способом ослабить впечатление от последней строфы.
   Цели своей они не достигли: эпиграф вызвал совсем не тот отклик, на который они рассчитывали. Бенкендорф сразу понял уловку – намерение провести правительство и III Отделение призывом к милости императора – и пишет в донесении царю: «Вступление к… сочинению дерзко»[101].
   Но к переписке Бенкендорфа с царем мы вернемся. А сейчас попробуем выяснить, что за люди находятся около Лермонтова.

8

   Кто присутствует при разговоре Лермонтова с Николаем Столыпиным?
   Первая фигура ясна: Святослав Афанасьевич Раевский. В своем «Объяснении» он пишет: монолог Лермонтова оканчивался словами, «мне памятными». Он сравнивает фразы поэта, сказанные в пылу спора, с теми, которые вошли в текст заключительных строк. Словом, разговор происходит при нем.
   Присутствовал Николай Юрьев.
   В комнате четверо?
   Нет!
   «Столыпин сообщал <и еще кто-то, не помню> передавал, – пишет Раевский, – мнения, рождавшие новые споры»… «Лермонтов и его партия», «Лермонтов и половина гостей»… – И снова в подзаголовке: «Возражение Лермонтова и его парт…»[102]
   Снова в комнате люди, снова разгорается спор, снова две партии спорящих!
   С кем же в эти дни видятся Лермонтов и Раевский? Кто составляет «партию» Лермонтова?
   При обыске у друзей отобраны в числе прочих бумаг несколько писем и коротких записок. Их содержание отразилось в жандармской описи. Одна из записок находится в деле.
   Это записка некоего Смагина от 11 февраля (четверг) [1837 года]:
 
   «Пришлите, добрейший Святослав Афанасьевич, обещанную Вами докладную записку. Она, верно, уже готова.
   Не забудьте также о просьбе моей касательно Краевского.
   На днях я надеюсь заехать к Вам вечером – посмотреть битву Вашу с Лермонтовым.
   Царствуйте благополучно.
   Весь Ваш Смагин»[103].
 
   Отобрана записка к Раевскому некоего Орлова, от 4 февраля. Орлов просит извинить его за невозвращение в срок текста стихов и просит исправить в копии вкравшиеся неточности[104].
   Отобрана записка некоего Алексея Попова, извещающего о своем дежурстве в библиотеке и приглашающего туда Раевского[105].
   Отобрано письмо к Лермонтову поручика лейб-гвардии Московского полка Унковского с приглашением бывать у него вместе с Раевским и прочими знакомыми по понедельникам. И еще от Унковского – записка к Раевскому с приглашением на вечер для шахматной игры[106].
   Кто эти люди?
   Прежде чем ответить на этот вопрос, надо напомнить, где и в какой должности служит Раевский.
   По выходе из Московского университета, который он окончил со званием действительного студента отделения нравственно-политических наук, Раевский в 1831 году переехал в Петербург и поступил в департамент государственных имуществ, где с осени 1832 года занимал должность столоначальника. В этой должности он прослужил около четырех лет. Весною 1836 года Раевский перешел начальником стола в департамент военных поселений[107].
   А теперь обратимся к авторам тех записок, которые отобраны при аресте.
   Смагиных в Петербурге несколько. Но судя по тому, что корреспондент Раевского пишет о докладной записке, – это чиновник. Таковым был Смагин Павел Алексеевич, столоначальник Главного управления путей сообщения[108].
   Просьба относительно Краевского, содержащаяся в этой записке, позволяет думать, что Смагин пробует силы в литературе: Краевский редактирует «Литературные прибавления к «Русскому инвалиду» и «заведует корректурою» в «Современнике».
   Следует заметить, что этот чиновник собирается заехать, чтобы посмотреть на шахматную партию Раевского с Лермонтовым. Это значит: короткий знакомый! Напоминание: «пришлите обещанную записку» – свидетельствует, что недавно виделись. Послана записка в то время, когда по Петербургу расходятся стихи на смерть Пушкина, с прибавлением. Заметим еще, для полноты сведений, что Смагины с Лермонтовым в родстве по Столыпиным.
   Орлов, коего записка точно так же отобрана при аресте, – Василий Иванович, коллежский асессор, штаб-лекарь при департаменте военных поселений[109]. Стало быть, сослуживец Раевского.
   Попов – Алексей Петрович, титулярный советник, экзекутор и казначей департамента государственных имуществ[110]. Следовательно, бывший сослуживец Раевского.
   Поручик лейб-гвардии Московского полка Александр Никитич Унковский – питомец той самой юнкерской школы, в которой учился Лермонтов. (Унковский – старшего выпуска.)[111] Он приглашает Лермонтова бывать у него в понедельники по вечерам вместе с Раевским и «прочими его знакомыми» (не забудем, что это слог жандармской описи!).
   Что касается другой записки Унковского – к Святославу Раевскому, то возможно, что это и Унковский другой – Николай, брат поручика и бывший сослуживец Раевского по департаменту государственных имуществ, где он состоит в должности помощника младшего контролера[112]. Кто из братьев автор этой записки, в данном случае почти безразлично, потому что у поручика, который устраивает «понедельники», Лермонтов и Раевский, несомненно, видят обоих.
   О стихах упоминает только один из этих корреспондентов. И у нас нет никаких данных, что все они находились в гостях у Лермонтова с Раевским в те дни, когда в квартире шли шумные споры о виновниках гибели Пушкина. Но что письма, попавшие в опись жандармов, в известной мере намечают круг людей, с которыми Лермонтов видится в этот период, – это бесспорно.
   Прибавим к этой группе еще одного сослуживца Раевского – столоначальника Василия Инсарского, который, вспоминая о своем знакомстве с Раевским и Лермонтовым, пишет: «Я весьма часто бывал у них»[113].
   Здесь следует подчеркнуть, что трое из этих лиц – Алексей Попов, Инсарский, Николай Унковский – не сослуживцы, а бывшие сослуживцы Раевского. Другими словами, их объединяют не служебные интересы, а близость интересов духовных, известное сходство взглядов.
   Вступив впоследствии в круг высокопоставленной бюрократии, Инсарский писал об этом знакомстве в тоне пренебрежительном и развязном (он был близок к фельдмаршалу Л. И. Барятинскому, питавшему ненависть к Лермонтову). Но в данном случае важен не тон, в котором пишутся воспоминания, а факты, которые Инсарский сообщает. Он пишет, что Раевский постоянно приносил в департамент сочинения Лермонтова и даже как-то «навязал» ему «читать и выверять «Маскарад», который предполагали еще тогда поставить на сцену». Мы уже говорили о том, что этот Инсарский вспоминал «один приятельский вечер, куда Раевский принес только что написанные Лермонтовым стихи на смерть Пушкина, которые и переписывались на том же вечере в несколько рук»[114].
   Вот кто изготовляет копии – не только для себя, но и для Раевского, обеспечивая его экземплярами, которые раздаются как прокламации.
   Коль скоро зашла речь о переписке стихов, вспомним Юрьева, который после ухода Столыпина изготовил «пять или шесть копий», а его знакомые «изрядное количество» новых.
   Вечером того же дня (из чего можно заключить, что спор происходит днем, а если так, то действительно в воскресенье, потому что Раевский при этом присутствовал, а не находился при должности) – вечером того дня к Лермонтову заехал уланский корнет Александр Меринский. И, прослушав рассказ о столкновении с Николаем Столыпиным, списал заключительные стихи прямо с автографа. «Потом, – вспоминает он, – списали их многие из товарищей и знакомых Лермонтова, и они пошли по рукам»[115].
   Итак: столоначальники, казначей, помощник контролера, штаб-лекарь, товарищи по юнкерской школе, корнеты гвардейских полков, гвардейский поручик, приглашающий Лермонтова бывать вместе с Раевским и другими знакомыми, – вот примерный круг лиц, которые в тревожные дни 1837 года посещают дом на Садовой, списывают стихи, участвуют в распространении их.
   Это – не аристократическая молодежь. Это – круг чиновников и военных, довольно демократический по составу. Становится понятным, откуда могла возникнуть в «Княгине Лиговской» фигура Станислава Красинского, молодого чиновника с университетским образованием, который служит столоначальником в департаменте, разбирающем тяжбы казны с князем Степаном Степановичем «о 20 тысячах десятин лесу». Заметим, что дела о тяжбах казны входили в компетенцию именно того департамента, в котором служат все эти чиновники и в котором служил Раевский. Фигура Красинского, противопоставленная в романе гвардейскому офицеру Печорину, рождается благодаря знакомству Лермонтова с кругом сослуживцев Раевского.
   Все это люди с несомненными духовными интересами. Попов – «яростный любитель пения»[116], причем следует обратить внимание, что он приглашает Раевского зайти в библиотеку во время его дежурства. Очевидно, это библиотека, собранная на средства самих чиновников, занимающихся самообразованием… Смагин ищет связи с журналом Краевского.
   Несомненно, что идейно-литературными интересами вызвано и стремление Унковского привлечь Лермонтова вместе с его приятелями на свои «понедельники». И в этом смысле гвардейцев Московского полка нельзя ставить в ряд с гвардейскими гусарами – сослуживцами Лермонтова. В Гусарском полку отношения всего более определяются совместной службой и общим гусарским бытом. Здесь – Лермонтова сводят с гвардейским кругом общие интересы, не имеющие отношения к службе.
   С кем встречается он на вечеринках Унковского – этого мы пока не знаем. Но одну фамилию назвать все-таки можем, хотя, кажется, нет оснований придавать этому лицу значение в смысле общности идейных интересов с Лермонтовым.
   В лейб-гвардии Московском полку служит однокашник поэта по московскому университетскому пансиону и по юнкерской школе – острослов и повеса Константин Булгаков[117].
   Унковский и Булгаков живут в казармах Московского полка на Фонтанке.
   Нельзя не упомянуть здесь сослуживца Унковского – штабс-капитана Московского лейб-гвардии полка Федора Печерина и не обратить внимания на близость его фамилии к фамилии лермонтовского героя, гвардейского офицера Печорина, появляющегося на страницах романа «Княгиня Лиговская» в 1836 году. Правда, чтобы оказаться до конца точным, должен сказать, что в 1836 году Печерин, сослуживец Унковского, прикомандирован к штабу гвардейского корпуса и поселяется на Дворцовой площади в доме штаба[118], где живет вместе с Иваном Вуичем – прототипом Вулича в «Фаталисте». Но о Byиче – речь впереди.
   Итак: чиновники и гвардейские офицеры сходятся в одной комнате, спорят, обсуждают общественные и политические проблемы. И естественно возникает предположение, что самый конфликт, положенный в основу «Княгини Лиговской», – конфликт между гвардейским офицером и департаментским чиновником, – родился из этих споров.
   Об идейных интересах кружка, группирующегося в 1835 – начале 1837 года вокруг Лермонтова и его друга Раевского, легче всего судить по направлению интересов самого Святослава Раевского.
   Еще А. Шан-Гирей сообщал, что его критические замечания были «не без пользы для Мишеля»[119] и что именно через Раевского Лермонтов познакомился с Андреем Краевским, с которым потом был связан по литературной работе, когда стал печататься в «Литературных прибавлениях» и в «Отечественных записках», – Краевский редактировал их.
   Покойный профессор Н. Л. Бродский в исследовании, посвященном Раевскому, воссоздал образ высокообразованного и независимого человека, «непокорного начальству», как аттестовал себя сам Раевский, одаренного сотрудника «Литературных прибавлений», интересовавшегося народным творчеством и социально-политическими учениями[120].
   В одном из своих писем Лермонтов назвал Раевского «экономо-политическим мечтателем». Н. Л. Бродский высказал предположение, что он был увлечен социальными идеями фурьеристов. Теперь выясняется еще одна грань интересов юриста Раевского: он был страстным поборником идеи законности и жарким почитателем графа Сперанского.
   Отыскалась статья С. А. Раевского «Памяти графа Сперанского», которую он написал незадолго до смерти – в 1872 году[121]. В ней говорится, что «несмотря на громадность различия гения, власти и сфер деятельности» Сперанского и Петра I, их деятельность представляет «весьма много общего». «То же неустанное самоотверженное стремление к преобразованию, которое у Петра обнимало все стороны народной жизни, у Сперанского все ветви государственного управления»[122].
   Сперанский – крупнейший либерал, самый влиятельный сановник в начале царствования Александра I, подготовлял проект конституционного ограничения монархии, исходя из разделения власти на законодательную, исполнительную и судебную. По мысли Сперанского, законодательное собрание должно было основываться на народном избрании, а постановления этого органа – выражать «желания народа». При этом существует «общее мнение», оберегающее закон, а также система законов. Суд отправляется не монархом, но избранными от народа, коих утверждает правительство. Оно, в свою очередь, ответственно перед законодательным собранием. Сперанский представлял себе, что действия правительства будут «публичны» и в определенных границах установлена свобода печати.
   Формально разделение власти произошло, Государственный совет создан. Остальное было приостановлено. Под давлением дворянских кругов, недовольных намечавшимися реформами, Сперанский был отстранен и накануне вторжения Наполеона сослан. Несколько лет спустя началось его постепенное возвышение. Зная о его сочувствии конституционному строю и о размерах его популярности, декабристы намечали ввести его в состав Временного правительства. Именно потому после крушения заговора Николай I назначил Сперанского членом Верховного суда над декабристами, поручив ему обоснование юридической стороны процесса. С 1826 года Сперанский фактически стоял во главе II Отделения императорской канцелярии, занимавшейся кодификацией права. Под его руководством были изданы «Полное собрание законов Российской империи» и «Свод законов Российской империи», с его именем была связана вся законодательная работа. В это время он выступал уже сторонником «правления неограниченного»[123].
   Участие в процессе над декабристами и отказ от либеральных позиций уронили престиж Сперанского в глазах вольномыслящей молодежи. Тем не менее известный ореол вокруг его имени оставался, ибо во взглядах своих Сперанский исходил из идеи законности.
   Глубокую оценку его деятельности дал Н. Г. Чернышевский в статье «Русский реформатор», представляющей собою анализ книги барона М. Корфа «Жизнь графа Сперанского»[124]. Чернышевский пишет, что хотя он и далек «от восхищения реформаторской деятельностью Сперанского»[125], но «преобразования были задуманы действительно громадные»[126]. Далее автор статьи говорит о «колоссальности» замысла и соглашается с Корфом в том, что Сперанский «был отчасти приверженцем той политической системы, которая преобразовала Францию, которая провозгласила равноправность всех граждан и отменила средневековое устройство»[127], другими словами, приверженцем Великой французской буржуазной революции 1789 года. Сперанского, говорит Чернышевский, называли революционером. Этот отзыв его врагов «не был совершенно безосновательной клеветою»[128]. Однако, отмечено далее в статье, Сперанский хотел преобразовать государство не «низвержением» царя, а именно его властью. Падение Сперанского произошло вслед за тем, как обнаружилась «неодинаковость» стремлений его со взглядами императора. Тогда-то он и предстал перед Александром как «человек вредного образа мыслей»[129]. В результате Сперанский успел осуществить лишь некоторые второстепенные части составленного проекта. «Он совершенно забывал, – говорит Чернышевский, – о характере и размере сил, какие были бы нужны для задуманных им преобразований»[130] – намек на невозможность осуществления проектов Сперанского без экономических и политических перемен.
   Рассматривая последний период работы Сперанского уже в царствование Николая I, Чернышевский отмечает, что «внешняя сторона» таланта Сперанского «обнаруживалась и тут с прежним блеском» и что «невозможно не изумляться тому, в какое короткое время успел он составить и обнародовать «Полное собрание законов» и «Свод законов». Но тут, – поясняет Н. Г. Чернышевский, – ему «принадлежало только исполнение, а не дух дела»[131].
   Если отметить, как часто называется Сперанский в этой статье «мечтателем» и человеком, стремившимся к «мечтательным улучшениям», и сопоставить эту характеристику с названием статьи «Русский реформатор», – иронический смысл за главия становится окончательно ясным, особенно если обратить внимание на фразу, не вошедшую в текст «Современника» в 1861 году, в которой о реформаторской деятельности Сперанского говорится: «мы прямо скажем, что она жалка, а он сам странен или даже нелеп»[132].
   Тем не менее статья Чернышевского окончательно убеждает в том, что приверженность Сперанского идеям Великой французской революции в первый период его деятельности и отражение в его проектах передовых идей своего времени – все это хорошо было известно, разумеется, не только Раевскому, но и Лермонтову.
   Не возникает сомнения, что Раевский ценил его не только за труды 30-х годов, но, прежде всего, за прежний обширный проект, в котором, как пишет Раевский, Сперанский исходил «из общих предположений реформы»[133].
   Эта статья, написанная в начале 70-х годов, не подтверждает фурьеристских взглядов Раевского, ибо направлена не только против реакционеров, отрицавших необходимость отмены рабства, но и против тех, кто ожидает «наступления в человечестве несбыточной Аркадии»[134], то есть против утопий. Однако прошло тридцать пять лет. И это нисколько не исключает интереса к учению Фурье у Раевского в то время, когда он жил вместе с Лермонтовым.
   Для нас эта статья важна, как единственный документ, на основании которого можно, хотя бы отчасти, судить о политических взглядах Раевского в 30-е годы. И ясно, что она не была бы написана, если бы в 30-е годы Раевский не почитал ум Сперанского и масштабы предпринятой им работы, направленной на ограничение произвола и беззакония.
   Поскольку Раевский говорит в ней о «привлекательной личности» Сперанского, отмечает, что Сперанский любил окружать себя молодыми людьми, обращавшими его внимание расположением к юриспруденции, и что вводил их в круг законодательных работ занятиями «не столько служебными, сколько семейными»[135], – возникает мысль о личном знакомство Раевского с этим выдающимся юристом и государственным деятелем первой половины прошлого века.
   Интерес к деятельности Сперанского дополняет наши представления о широком кругозоре Раевского. Что же касается его политических взглядов в 30-е годы, то сознательное и смело организованное распространение революционного по духу сочинения Лермонтова, содержащего вызов аристократической олигархии и трону самого императора, с необычайной ясностью раскрывают перед нами радикальные взгляды этого человека. Раевский, как и Лермонтов, – наследник декабристов, воспринявший от них не только ненависть к деспотизму и рабству, но и глубокую веру в то, что поэзия должна служить целям политической агитации. И налаженное Раевским распространение «Смерти Поэта», благодаря чему стихотворение в необычайно короткий срок разошлось по Петербургу, попало в Москву и проникло в провинцию и за границу, – составляло выдающийся политический подвиг. В этих действиях Лермонтов и Раевский проявили глубокое понимание задач политической агитации.
   Наладив массовое изготовление и раздачу текста в двух разных редакциях и в третьей, снабженной специальным эпиграфом, не убоявшись выставить имя автора, они намного превзошли агитационную технику декабристов не только по скорости отклика на событие, но, вероятно, даже по тиражу. То, чего достигли Лермонтов и Раевский, представляло в этом направлении очень важный этап, ибо распространение «Смерти Поэта» во многом предвосхищало уже дальнейший период, связанный с нелегальной печатью.
   Интересна «юридическая» терминология лермонтовского стихотворения: «Суд», «Правда», «Закон»… Можно сказать почти с полной уверенностью, что она отражает разговоры, в которых развивались мысли об ограничении деспотизма в России и о возможных формах правления.
   Спор со Столыпиным сразу же принял направление не юридическое, о котором старался Раевский, переписывая свои показания: перо его забежало и вывело в черновике буквы «пол…» – «Разговор принял было пол…», собираясь написать «политическое».