Зачем Вы не здесь и я не могу читать Вам того, что написал, и в нашей духовной общности, в нашем гармоническом содумании, так часто меня живившем, искать проверки моих сомнений? У нас, наконец, знойные дни, хотя колорит уже июльский, с этой особой - дрожаще-пыльной и уже забывшей весну дымкой... Хороший, тихий июль - с вечерами, которым уже мечтаются, однако, осенние облака и звезды... Пионы развернулись пышно, но как-то не по-прошлогоднему, они точно разворочены... Кто-то будто рылся в их розовой тайне, только вчера бывшей бутоном, и грубо искал в ней наслаждения и разгадки этого наслаждения. Посылаю Вам книжку и дайте мне руку, дорогая.
   Ваш И. Анненский.
   Е. М. МУХИНОЙ
   23. VII. 1908
   Ц С,
   д. Эбермана
   Вы угадали, конечно, дорогая. Мысль моя, как "бес" у Пушкина...
   Вон уж он далече скачет... {1}
   О, как я ушел от Достоевского и сколько пережил с тех пор... Говорят все, что я очень похудел. Да и немудрено. Меня жгут, меня разрывают мысли. Я не чувствую жизни... Хорошо... Временами внешнее почти не существует для меня. Когда есть возможность забыть о _работе_, т. е. Округе, а он дает-таки себя знать, - бегу к своим книгам, и листочки так и мелькают, чтобы лететь под стол и заменяться новыми и лететь под стол опять. Я не хочу говорить, над какой вещью Еврипида я работаю и в каком именно смысле - из моего суеверия, которое Вы хорошо знаете. Но если я напишу мою вещь так, как теперь она мне представляется, это будет лучшее, что только когда-нибудь я мог от себя ожидать... А впрочем... может быть, выйдет и никуда не годная дрянь...
   А в каких условиях я должен жить, если бы Вы знали. У нас переделки... Стук везде, целые дни, известка, жара... Я переведен в гостиную... бумаги меня облепили... Галерея заполнена платьем, пахнущим камфарой, пылью, разворошенными книгами... Приводится в порядок моя библиотека. Недавно происходило auto-da-fe {Сожжение (исп.).}. Жглись старые стихотворения, неосуществившиеся планы работ, брошенные материалы статей, какие-то выписки, о которых я сам забыл... мои давние... мои честолюбивые... нет... только музолюбивые лета... мои ночи... мои глаза... За тридцать лет тут порвал я и пожег бумаги...
   Простите, дорогая, что наполнил письмо собою... Так как-то подвернулся этот предметик. Тристан и Изольда... {2} Вы их нынче не услышите... Там есть чудное полустишие
   Ich hore das Licht...
   Sei tu?
   {Я чую свет... (нем.). Не ты ли это? (ит.).}
   Это уж не из Вагнера.
   Ваш И. Анненский.
   А. В. БОРОДИНОЙ
   6. VIII 1908
   Ц С,
   д. Эбермана
   Дорогая Анна Владимировна,
   Вчера поздно вечером только прочитал я Ваше письмо. Как это хорошо, что _мы_ - я говорю _мы_, потому что Вы никогда не отказываетесь делиться со мной своим музыкальным богатством, - что мы получили новые музыкальные впечатления. Не говоря уже о том, что Вы сумели побудить меня к восприятию Вагнера и к наслаждению 4-й симфонией Чайковского, я обязан Вам и тем, что вообще стал _слушать_ лучше, умнее. Недавно провел я ровно час, полный глубокого интереса: слушал Героическую симфонию {1}. Берлиоз и Вагнер интересовались, кажется, более всего двумя последними ее частями, которые и отмечены восторженным произволом их объяснений {2} - то-то, я думаю, Ганслик {3} riait sous-cape {Втихомолку смеялся (фр.).}. Но мне более всего, - на этот по крайней мере раз, - понравилась вторая часть. Помните Вы там резкий басовый _окрик?_ {4} (эти проклятые слова, эта пошлая погоня за пониманием; эти сети, расставленные Хагеном, чтобы поймать птицу-Зигфрида! {5}) и на него - не как ответ, даже не как эхо, а, скорее, как воспоминание, как озарение, - один тихий, чуть-чуть придавленный, даже струнный звук - один {6}.
   Нам страшна чистая красота: давай непременно мужчину, женщину, радугу, цветок, скуку, просветление и прочую бутафорию...
   Но другое дело сцена, конечно, я не отрицаю ни Вагнера, ни, в частности, Байрейта {7}, ни трогательных резигнаций корифеев, которые становятся в ряд. Они - лучшая эмблема музыки, которая скромно берет на себя роль иллюстратора, толкователя и - божество-сама, "грех наших ради и окаянства", надевает на себя наши смиренные одежды, нисходит до нас, до наших слов, садится за пир наших волнений и делает вид, что плачет нашими слезами.
   Только сознайтесь, дорогая Анна Владимировна, что даже в этой оперно-драматической или какой хотите, но все же прикладной (tranchons le mot {Говоря откровенно (фр.).}) музыке лучшее - это все же то, чего мы не понимаем и в чем мы невольно и благоговейно чувствуем - е[е] божественную несоизмеримость с текстом, с накрашенными лицами и электрическими миганиями. . . . . . . . . . . . .
   Боже, боже! Я, который брал это самое перо с самыми чистыми намерениями писать только о том, что Вы хотели об нас узнать, что я только наболтал. Не сердитесь!
   Дина получила Ваше письмо и прочитала его с большим интересом. Она Вас очень благодарит и кланяется Вам. На этих днях она собирается ехать в деревню к себе в Сливицкое, что показывает Вам лучше всяких извещений, что меня она считает здоровым и благополучным. Что касается меня, то я с ужасом вижу приближение осени и, в общем, недоволен результатами своего рабочего лета: одно меня утешает, что разобрал свои бумаги (за 30 лет) и сжег все свои дразнившие меня и упрекавшие материалы, начинания, проекты и вообще дребедень моей бесполезно трудовой молодости. Кроме подготовки к лекциям, я написал три вещи: две для 2-го тома "Т Евр" - "Античные маски Елены" и "Таврическая жрица у Еврипида, Ручеллаи и Гете" {8}. Эта последняя работа, по-моему, лучшее, что я написал об Еврипиде. По крайней мере, таково покуда мое впечатление. Кроме двух нужных статей, написал и одну ненужную - "Художественная идеология Достоевского" {9}. Она посвящена "Преступлению и наказанию" и рассчитана на любителей этого писателя. Я делаю попытку объяснить, как возникает сложность художественного создания из скрещивания мыслей и как прошлое воссоздается и видоизменяется в будущем.
   Ольге {10} очень понравилось, но она так безмерно снисходительна к тому, что я ей читаю, что боюсь положиться на ее впечатления.
   Сам уже начинаю свои кристаллизовавшиеся мысли мучительно ненавидеть но это, вероятно, потом сменится равнодушием.
   Письмо Ваше меня в одном отношении не удовлетворило. Я не понял, отчего не пишете Вы о "Парсифале". Ведь речь же должна была идти не о Вашем лично религиозном мире, не о Вашей самопроверке, а вообще о религиозном чувстве. Впрочем, мы еще поговорим об этом, не правда ли? Кстати, Вы не слышали "Жизнь и смерть" Рихарда Штрауса {11}?
   Искренне Вам преданный
   И. Анненский.
   Е. М. МУХИНОЙ
   17. Х 1908
   Ц С,
   Захаржевская, д. Панпушко
   Грустно мне за Вас, дорогая, и вместе с тем я чувствую, каким нестерпимым лицемерием было бы с моей стороны говорить Вам, что ниспосылаемое Вам судьбою есть лишь украшение для Вашей благородной души. Тяжело казаться педантом, когда сердце, наоборот, полно самого искреннего сочувствия, но что же скажу я Вам, дорогая, господи, что я вложу, какую мысль, какой луч в Ваши открывшиеся мне навстречу, в Ваши ждущие глаза?..
   Бог? Труд? Французский je m'en fich'изм {Наплевательство (фр.).}? Красота? Нет, нет и нет! Любовь? Еще раз нет... Мысль? Отчасти, мысль да... Может быть.
   Люди, переставшие верить в бога, но продолжающие трепетать черта... Это они создали на языке тысячелетней иронии этот отзывающийся каламбуром ужас перед запахом серной смолы - Le grand Peut-Etre {Великое "Может быть" (фр.).}. Для меня peut-etre - не только бог, но это все, хотя это и не ответ, и не успокоение... Сомнение... Бога ради, не бойтесь сомнения... Останавливайтесь где хотите, приковывайтесь мыслью, желанием к какой хотите низине, творите богов и _гор_е_ и _долу_ - везде, но помните, что вздымающая нас сила не терпит иного девиза, кроме Excelsior {К вершинам (лат.).}, и что наша божественность - единственное, в чем мы, владеющие _словом, ее символом_, - единственное, в чем мы не можем усомниться. Сомнение и есть превращение _вещи в слово_, - и в этом предел, но далеко не достигнутый еще нами, - желание стать выше самой цепкой реальности... И знаете, _это самое дорогое, последнее_ - я готов отдать на жертву всякому новому дуновению, которое войдет в мою свободную душу, чтобы сказать: "Знаешь? А ведь, может быть, это я? Не гляди, что я такая шальная, и безобразная, и униженная". Я на распутии, я на самом юру, но я не уйду отсюда в самый теплый угол. Будем свободны, будем всегда не то, что хотим... Милая, бедная... и бесконечно счастливая, тем, что осязательно-грустная.
   Ваш И. Анненский.
   А. В. БОРОДИНОЙ
   26. XI 1908
   Ц С,
   Захаржевская, д. Панпушко
   Дорогая Анна Владимировна, Ольга передала мне Ваш глубоко тронувший меня подарок.
   Малларме {1} был одним из тех писателей, которые особенно глубоко повлияли на мою мысль. В этом выборе я чувствую тонкое внимание и ценю сочувственную вдумчивость. Прекрасна была Ваша мысль, и это трогает меня. Я не наполню, однако, этого листка мыслями о Малларме или хотя бы по поводу него. Я смотрю на мои новые томики и думаю о другом: отчего так красивы книги и за что их любишь? И отчего они так тяжелы, и отчего они так нежны и ни на чем переезды не оставляют такого следа, как именно на книгах - отчего они нежны, книги?..
   Если допустить, что все может быть прекрасно, стань оно только творческой мыслью, если считать, что сама природа хороша только, когда это мысль какой-то великой Души, и чаще всего моментами, - шевеля в нас сочувственные струны, то станет понятна и красота книг. Мне смешны библиофилы: они мне кажутся всегда похожими на тех благочестивых и тщеславных афинян, которые надевали еще тонкие золотые ризы на божественное тело своей Девственной Заступницы {2}.
   Нет, книга прекрасна, как Мысль. Это та форма, которую облюбовала себе самой - Мысль. Сколько ей навязывают их - от гаммы и чуть ли не до злодеяния - но одна Книга есть только Мысль, Одна Мысль. Все остальное в книге и вне книги - это уже мы - наше тщеславие. Вот отчего нельзя не любить Книги. Вот чем она прекрасна. Ваш И. Анненский.
   16. XII 1908
   Дорогая сестрица,
   Я прочитал отменно скучное произведение Леонида Андреева "Черные маски".
   По-моему, объяснить какое-нибудь литературное произведение можно лишь определив его композицию, т. е. замысел автора, его ближайшую цель.
   Цель у Л. Андреева была, как мне кажется, _не столько литературная_, сколь феерическая, _театральная_. Некогда драматург задавался мыслью учить своих сограждан через посредство лицедеев, которых звали "техниками Диониса", т. е. ремесленниками искусства. Трагик учил истинному смыслу мифов, как теперь катехизатор учит детей понимать молитвы и заповеди. Когда миновала пора творчества, выдвинулись актеры - век _творчества_ сменился веком _интерпретации_. Современник Аристотеля, актер Полос так высоко ставил свое искусство, что, когда ему надо было изобразить глубокое страдание и заразить зрителей волнением при виде чужой скорби, он принес на сцену урну с пеплом собственного сына, и никогда, конечно, рыдание не было таким непосредственным - среди праздничной толпы. Но в наше время для Леонида Андреева драма от трагиков и даже _лицедеев_ перешла и уже давно - еще ниже, _в руки декораторов, бутафоров, Мейерхольдов_ {1}... И это не случайность в этом проявилась эволюция театра и театрального искусства и, может быть, обещающая в будущем небывалый блеск и даже умственное наслаждение. Л. Андреев, по-моему, искал сценических эффектов - прежде всего.
   _Улыбающееся сумасшествие_ герцога, которое началось в нем _гораздо ранее, чем он видит масок_, - его _объективированная_ Андреевым _галлюцинация и мука_ - в _литературном_ отношении _продолжает черствое, рационалистическое, гелертерское_ сумасшествие автора "Записок" {2}. Там не имелось в виду декоратора, и потому можно было ограничиться развитием символа "решетки", сумасшествием, возникшим на почве идеи побега, сумасшествия, экзальтированного тайным пороком. Здесь в "Масках" надо было удовлетворить фигурантов, дать заработок театральным плотникам, а, главное, окрылить фантазию "товарища-мейерхольда". Были времена, когда Фидий {3} был только банаусос, т. е. _ремесленник_ с ремешком на лбу - Фидий! Теперь ремесло отыгрывается на Станиславских и Мейерхольдах: теория "трех единств" отвергнута, чтоб уступить место теории "трех стен".
   Переходя к мелочам, отмечу, что _уже в первой сцене_ герцог - _вполне сумасшедший человек_... Его преследует _кошмар темноты_; башню и дорогу он приказывает _залить светом_. Сумасшествие его только незаметно, потому что автор еще не _объективировал его сценически_, не разделил его на _десятки жестов, ужимок, замаскированных Страхов, лицедействующих Отчаяний;_ не _заменил_ еще его лишь прикрыто привычным благообразием тягостной душевной дисгармонии - дикою _музыкой_ второй картины.
   Не без искусства Леонид Андреев поставил рядом с герцогом его влюбленную жену: она так очарована своим еще не остывшим желанием, что не может видеть, что любит больного, что целует отвратительного умственного калеку. Шут оригинален, но поневоле, кажется. Л. Андреев очень талантлив, но он совершенно _лишен гения_ - от природы. В нем нет _ни зерна безумия и юмора_. Его шут - печальный, блеклый, завистливый, негениальный, почти истерический шут XX в., но по-своему новый и нам близкий...
   Вот такими представляются мне "Маски". Их литературное начало у Брет-Гарта и особенно у Эдгара По.
   Ваш И. Анненский.
   Н. П. БЕГИЧЕВОЙ
   31. XII {1}
   Ц С,
   Захаржевская, д. Панпушко
   В Вашем пении вчера звучали совсем новые ноты... Что Вы переживаете? Вы знаете, что была минута, когда я, - не слушая Вас, нет, а вспоминая потом, как Вы пели, плакал. Я ехал один в снежной мгле, и глаза мои горели от слез, которые не упали, но, застлав мне снежную ночь, захолодели, самому мне смешные и досадные. Ведь я, может быть, и ошибаюсь... Да я, наверное, ошибаюсь... Это не была скорбь, это не была разлука, это не было даже воспоминание; это было серьезное и вместе с тем робкое искание примирения, это была какая-то жуткая, минутная, может быть, но покорность и усталость, усталость, усталость...
   Господи, как глуп я был в сетованиях на банальность романсов, на эти _муки и улыбки_, похожие между собой, как... красавицы "Нивы" {2}. Что увидишь ты, гордец, в венецианском зеркале, кроме той же собственной, осточертевшей тебе... улыбки?.. И чего-чего не покажет тебе самое грубое, самое пузырчатое стекло? Смотри - целый мир... Да, поверь же ты хоть на пять минут, что ты не один. Банальность романса, это - прозрачное стекло. Слушай в нем минуту, слушай минутную думу поющей. Сумасшедший, ведь - это откровение.
   Ну, кто там мог понимать? "Зови любовь мечтою, Но дай и мне мечтать". Да разве тут была в эту минуту одна Ваша душа? Одна Ваша печаль? Это - было прозрение божественно-мелодичной печали и в мою душу, и в его... и в ее душу... Но это надо пережить... И вчера я пережил жгучую минуту прозрения, вместе с Вами ее пережил. Как я Вас благодарю, милая Нина... Мне больно за Вас, но я и безмерно рад за Вас - за ту светлую дверь "сладкозвучности и понимания", которая открылась вчера в Вашем сердце.
   Вы не пели, Вы творили вчера.
   Ваш И. А.
   А. А. БУРНАКИНУ
   30. I 1909
   Простите, дорогой Анатолий Андреевич, но я не имею средств дать Вам взаймы денег, о которых Вы просите.
   Очень жалко, что до сих пор не получил экземпляров. Затем, ввиду того что я приступаю к печатанию "Второй книги отражений", а издание "Б К" - не знаю, как его назвать теперь - сборник или журнал? по-видимому, задержалось, я настоятельно прошу Вас, Анатолий Андреевич, вернуть мне тексты моих двух статей "Мечтатели и избранник" и "Юмор Лермонтова". Я и так слишком долго затянул выпуск сборника. К тому же с помещением статей произошло недоразумение. Редакция "Б К" напечатала "Символы крас" {1} ранее, чем первую главу, по соображениям, для меня совершенно непонятным и хотя у меня между статьями есть ближайшая и тесная связь.
   Пожалуйста же, Анатолий Андреевич, не замедлите высылкой мне текстов этих двух статей. Они мне крайне нужны.
   Искренне преданный Вам
   И. Анненский.
   Т. А. БОГДАНОВИЧ
   6. II 1909
   Ц С,
   Захаржевская, д. Панпушко
   Милая Танюша, Благодарю тебя за присылку мне билета {1} и за желание видеть меня Фонтанка, 83.
   Взвесив соблазн видеть тебя и удовольствие поговорить еще, может быть, с несколькими интересными людьми, с одной стороны, и перспективу вечера, где Достоевский был бы лишь поводом для партийных перебранок и пикировок, да для вытья на луну всевозможных Мережковских и Меделянских пуделей - я решил все же, что не имею права отнимать вечер от занятий. О, нет никакого сомнения, что если бы предстоял разговор о Дост". Теперь слышу от Валентина, что и вто рую книжку предназначают в редакции отдать "молодым", т. е. Толстому Кузмину etc. Если это так, то стоит ли вообще печатать мои стихотворения? Идти далее второй книжки - в размерах, которые раньше намечались, мне бы по многим причинам не хотелось. Напишите, пожалуйста как стоит вопрос {1}. Я не судья своих стихов, но они это - я, и разговаривать о них мне поэтому до последней степени тяжело. Как Вы, такой умный и такой чуткий, такой Вы, это забываете и зачем, - упрекну Вас, - не скажете раз навсегда, в чем тут дело? Ну, бросим стихи, и все {2}.
   Слышал я также, что готовится _большое_ чтение в "Аполлоне", "Власа" будут читать, с концом, которого я не знаю, и без меня. Так это {3}?
   Я не выхожу до воскресенья. В _субботу_ у меня читает новую повесть Ауслендер {4}. Вы не могли бы приехать пообедать? Кончили бы чтение рано, не засиживаясь. Приезжайте, если можно, если доктор позволит. Погода ведь мягкая. Во всяком случае жду Вашего ответа.
   Ваш И. Анненский.
   Н. П. БЕГИЧЕВОЙ
   26. IX 1909
   Милая Нина,
   Вот только когда я удосужился написать Вам в ответ на Ваше, такое глубоко тронувшее меня письмо. Но я прочитал Ваши строки, лежа в постели. А сполз я с этой противной только на этих днях, да и то такой ослабевший, раздражительный, ни на что не способный и негодный, что даже подумать про "этого человека" неприятно, совестно и досадно. Да, мы давно не виделись и еще больше времени не говорили по душе. Разглагольствования мои, я думаю, уже совсем испарились из Вашей памяти, милая. А ведь в этом и заключалось, главным образом, наше общение, что я разглагольствовал... Я люблю вспоминать наши утра тоже и Вашу комнату, где у меня сердце иногда так радостно стучало... Мимо, мимо! Золотые цепочки фонарей - две, и черная близь, и туманная даль, и "Фамира". Мимо, мимо! Вчера я катался по парку - днем, грубым, еще картонно-синим, но уже обманно-золотым и грязным в самой нарядности своей, в самой красивости - чумазым, осенним днем, осклизлым, захватанным, нагло и бессильно-чарующим. И я смотрел на эти обмякло-розовые редины кустов, и глаза мои, которым инфлуэнца ослабила мускулы, плакали без горя и даже без ветра... Мимо, мимо!.. Я не хотел вносить в Ваш черноземный плен еще и эти рассолоделые, староватые слезы. Видит бог, не хотел... Как это вышло.
   Бедная, мало Вам еще всей этой к,апели: и со стрех, и с крыш, и об крышу... и плетней и косого дождя... Но откуда же взять Вам и другого Кеню? - вот еще вопрос. Я вышел в отставку {1}, но и это - не веселее. Покуда есть кое-какая литературная работишка {2}, но с января придется серьезно задуматься над добыванием денег. То, что издали казалось идеальней, когда подойдешь поближе, кажет теперь престрашные рожи. Ну, да не пропадем, авось... Гораздо более заботят меня ослабевшие и все продолжающие слабеть глаза... Опять и грустная и скучная... материя, Ниночка. Видно, я так и не выцарапаюсь из этих скучностей и грустностей сегодня. В недобрый час, видно, взял я сегодня и перо. Чем бы мне хоть похвастаться перед Вами, что ли. Ах, стойте. Я попал на императорскую сцену... шутите Вы с нами. Вчера ставили в моем переводе "Ифигению" Еврипида {3}. Я должен был быть на генеральной репетиции, но увы! по обыкновению моему уклоняться от всякого удовольствия, предпочел проваляться в постели. А все-таки поспектакльное что-то мне будет идти, пожалуй и сотняшку наколочу. Ну, милая, дайте ручку.
   Через реченьку,
   Через быструю
   Подай рученьку,
   Подай другую...
   Простите, милая. И любите хоть немножко не меня теперь... Фу! а меня в прошлом!
   Н. П. БЕГИЧЕВОЙ
   Iсh grоllе niсht... {*}
   {* Я не сержусь (нем.).}
   (есть ли тут ирония?)
   Я все простил. Простить достало сил
   Ты больше не моя, но я простил:
   Он для других, алмазный этот свет,
   В твоей душе ни точки светлой нет.
   Не возражай! Я был с тобой во сне:
   Там ночь росла в сердечной глубине,
   А жадный змей все к сердцу припадал...
   Ты мучишься: я знаю... я видал {1}.
   Это не Гейне, милая Нина, это - только я. Но это также и Гейне. Обратите внимание на размер, а также на то, что "Ich grolle nicht" начинает первую и заканчивает вторую строку, отчего в первой получилась двойная рифма, причем на тот же гласный звук.
   К пению, я думаю, подойдет. "Лопающегося сердца" и "грызущего змея" я избежал {2}, и счастлив. Да и у Гейне это не символы, а эмблемы. Я посвящаю эти 8 строк той, чьи люблю четыре первых серебряных ноты... Они нитью пробираются по черному бархату. Бархат их нежит, но он душит их... А они хотят на волю... Бедные, они хотят на волю... Зачем? Зачем?
   И. А.
   Я все простил. Простить достало сил;
   Ты не пойдешь со мной, - но я простил...
   С твоей груди алмазный льется свет,
   Но ни луча в унылом сердце нет.
   Не возражай. Я был с тобой во сне:
   Там ночь росла в сердечной глубине,
   А жадный змей все к сердцу припадал...
   Ты мучишься: я знаю... я видал {3}.
   В. И. ИВАНОВУ
   17. Х 1909
   Дорогой Вячеслав Ив.
   Я только что получил Ваше превосходное стихотворение, которое я и воспринимаю во всей цельности его сложного и покоряющего лиризма. Заглушаю в душе лирическое желание ответить - именно потому, что боюсь нарушить гармонию Вашей концепции и красоту мысли - такой яркой и глубинно-ласкающей, что было бы стыдно полемизировать против ее личного коррелята и еще стыднее говорить о себе в терминах, мистически связанных с "Тем - безглагольным, безответным" {1}. Когда-нибудь в капризной беглости звука, то влажно "?" сшибаясь, то ропотно разбегаясь связанные и не знающие друг друга, мы еще продолжим возникшее между нами недоразумение {2}. Только не в узкости личной полемики, оправданий и объяснений, а в свободной дифференциации, в посменном расцвечении волнующей нас обоих Мысли. О чем нам спорить? Будто мы пришли из разных миров? Будто в нас не одна душа - беглая гостья; душа, случайно нас озарившая, не наша, но Единая и Вечная и тем безнадежней любимая?
   Ваш И. А.
   М. А. ВОЛОШИНУ
   4. XI 1909
   Многоуважаемый Максимилиан Александрович,
   У меня возврат инфлуэнцы, и потому я должен, как лежащий в постели, прибегнуть к состраданию посторонних рук {1}.
   Не могу Вам сказать, как я огорчен невозможностью присутствовать сегодня при обсуждении Вашего "Венка" {2}.
   Благодарю Вас за Ваши любезные хлопоты о "Кипарисовом ларце" {3}. Так как я раз уже предлагал Грифу свою книгу, то, мне кажется, было бы целесообразнее предложить ее вторично лишь в крайнем случае, т. е. если бы Соколов не захотел сделать первого шага. И потому Вы бы меня очень обязали, написав ему еще раз, чтобы шаг был сделан с его стороны {4}.
   Если же он затруднится это сделать, то я сделаю это, конечно, сам; напишу, что слышал от Вас, что Гриф непрочь издать мою книгу.
   Не оставьте меня, пожалуйста, вестью о дальнейшем. Искренне Вам преданный
   И. Анненский.
   С. К. МАКОВСКОМУ
   12. XI 1909
   Дорогой Сергей Константинович,
   Я был, конечно, очень огорчен тем, что мои стихи не пойдут в "Аполлоне". Из Вашего письма я понял, что на это были серьезные причины. Жаль только, что Вы хотите видеть в моем желании, чтобы стихи были напечатаны именно во 2 э, - каприз. Не отказываюсь и от этого мотива моих действий и желаний вообще. Но в данном случае были разные Другие причины, и мне очень, очень досадно, что печатание расстроилось. Ну, да не будем об этом говорить и постараемся не думать {1}.
   Еще Вы ошиблись, дорогой Сергей Константинович, что время для появления моих стихов безразлично. У меня находится издатель и пропустить сезон, конечно, ни ему, ни мне было бы не с руки {2}. А потому, вероятно, мне придется взять теперь из редакции мои листы, кроме пьесы "Петербург", которую я, согласно моему обещанию и в то же время очень гордый выраженным Вами желанием, оставляю в распоряжении редактора "Аполлона". Вы напечатаете ее, когда Вам будет угодно {3}.
   Искренно Вам преданный И. Анненский
   ПРИМЕЧАНИЯ
   А. Ф. КОНИ
   17.I 1895
   Автографы: ИРЛИ, ф. 134, оп. 1, ед. хр. 58.
   Кони Анатолий Федорович (1844-1927) - юрист, писатель, литературный критик, общественный деятель. С 1900 г. - почетный академик.
   1 ...прочел я первую статью Вашу о Д. А. Ровинском... - Очерк Кони "Дмитрий Александрович Ровинский" впервые напечатан в журнале "Вестник Европы" (1896, э 1-2). Часть очерка представляет собой речь Кони на публичном собрании Академии наук 10.XII 1895 г. Так как публикуемое письмо датировано январем 1895 г., можно предположить, что Кони прислал Анненскому эту часть статьи в рукописи.
   Д. А. Ровинский (1824-1895) - известный судебный деятель и выдающийся искусствовед; ему принадлежат труды по истории русской и западноевропейской гравюры и народного лубка, а также работы по иконографии.
   А. В. БОРОДИНОЙ
   29.ХI 99
   Автографы: ГПБ, ф. 24, оп. 1, ед. хр. 8.
   Отрывки из писем к Бородиной впервые были опубликованы А. В. Федоровым. В кн.: Анненский И. Стихотворения и трагедии. Л., 1959, с. 8, 9. Письма от 15.VI. 1904, 25.VI. 1906 и 2.VIII. 1906 впервые опубликованы И. И. Подольской (Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1972, э 5, с. 466-469).
   Бородина Анна Владимировна (урожденная Долженкова; 1858-1928) - жена выдающегося ученого, инженера-путейца А. П. Бородина.