Возле большого штабеля бревен, гулко охая, бил деревянной колотушкой Мишка Коршуков, забивая сухой березовый клин в распиленный сутунок, чтобы расколоть его на поленья -- бадоги. Вообще-то он был, конечно. Михаил, вполне взрослый человек, но так уж все его звали на селе -- Мишка и Мишка. Он нарядно и даже модно одевался, пил вино не пьянея, играл на любой гармошке, даже с хроматическим строем, слух шел -- шибко портил девок. Как можно испортить живого человека -- я узнал не сразу, думал, что Мишка их заколдовывает и они помешанные делаются, что, в общем-то, оказалось недалеко от истины -- однажды этот самый Мишка на спор перешел Енисей во время ледохода, и с тех пор на него махнули рукой -- отчаянная головушка!
   -- Что за шум, а драки нету? -- спросил Мишка, опуская деревянную колотушку. В его черных глазах искрились удаль и смех, на носу и на груди блестел пот, весь он был в пленках бересты, кучерявая цыганская башка сделалась седой от пленок, опилок и щепы.
   Мы рассказали Мишке про гусей. Он радушным жестом указал нам на поленья. Когда мы расселись и сосредоточенно замолкли, Мишка снял шапку, потряс чубом, выбивая из него древесные отходы, вынул папироску, постучал ею в ноготь -- после получки дня три-четыре Мишка курил только дорогие папиросы, угощая ими всех без разбору, все остальное время стрелял курево -прижег папироску, выпустил клуб дыма, проводил его взглядом и заявил:
   -- Погибнут гуси. Надо им, братва, помочь.
   Нам сразу стало легче. Мишка сообразит! Докурив папироску, Мишка скомандовал нам следовать за ним, и мы побежали на угор, где строился барак.
   -- Всем взять по длинной доске!
   -- Ну, конечно же, конечно! -- ликовали парнишки. -- Как это мы не догадались?
   И вот мы бросаем доски, ползем меж торосов к припою. Под козырьком льдин местами еще холодеют оконца воды, но мы стараемся не глядеть туда.
   Мишка сзади нас. Ему нельзя на доску -- он тяжелый. Когда заканчивается тесина, он просовывает нам другую, мы кладем ее и снова ползком вперед.
   -- Стоп! -- скомандовал Мишка. -- Теперь надо одному. Кто тут полегче? -- Он обмерил всех парней взглядом, и его глаза остановились на мне, вытрясенном лихорадкой. -- Сымай шубенку! -- я покорно расстегивал пуговицы, мне хотелось закричать, убежать, потому что уж очень страшно ползти дальше. Мишка ждал, стоя на тесине, по которой я уже прополз, и наготове держал другую, длинную, белую, гибкую. Я опустился на нее животом и сквозь рубаху почувствовал, какая она горячая, а под горячим-то трещит лед, а подо льдом: "Господи! Миленький! Спаси и помилуй люди Твоя... -- пытался я вспомнить бабушкину молитву... -- Даруя... сохраняя крестом Твоим... Даруя... сохраняя... достояние..." -- заклинал и молил я.
   -- Гусаньки, гусаньки! -- звал я, глядя на сбившихся в кучу гусей. Они отплыли к противоположному от меня закрайку полыньи, встревоженно погагакивая. -- Гусаньки, гусаньки... -- не в силах двинугься дальше -- лед с тонким перезвоном оседал подо мной, под доской, беленькие молнии метались по нему, пронзая уши, лопнувшей струной.
   -- Гусаньки, гусаньки! -- плакал я.
   Гуси сбились в плотный табунок, вытянув шеи, глядели на меня. Вдруг что-то зашуршало возле моего бока, я обмер и, подумав, что обломился лед, уцепился за доску и собрался уже заорать, как услышал:
   -- Держи! Держи! -- Мишка приблизился, доску мне сует.
   Доска доползла до воды, чуть прогнула закраек, раскрошила его. Кончиками онемевших пальцев я держал тесину, звал, умолял, слизывая слезы с губ:
   -- Гусаньки, гусаньки... Господи... достояние Твое есмь... Мать-гусыня поглядела на меня, недоверчиво гагакая, поплыла к доске. Все семейство двинулось за ней. Возле доски мать развернулась, и я увидел, как быстро заработали ее яркие, огненные лапы.
   -- Ну,вылезай, вылезай! -- закричали ребятишки.
   -- Ша! Мелочь! -- гаркнул Мишка.
   Гусыня, испуганная криками, отпрянула, а гусята метнулись за нею. Но скоро мать успокоилась, повернулась грудью по течению, поплыла быстро-быстро и выскочила на доску. Чуть проковыляв от края, она приказала: "Делать так же!"
   -- Ах ты, умница! Ах, ты умница!
   Гуси стремительно разгонялись, выпрыгивали на тесину и ковыляли по ней. Я отползал назад, дальше от черной жуткой полыньи.
   -- Гусаньки, гусаньки!
   Уже на крепком льду я схватил тяжелую гусыню на руки, зарылся носом в ее тугое, холодное перо.
   Ребята согнали гусей в табунок, подхватили кто которого и помчались в деревню.
   -- Не забудьте покорми-ыть! -- кричал вслед нам Мишка. -- Да в тепло их, в тепло, намерзлись, шипуны полоротые.
   Я припер домой гусыню, шумел, рассказывал, захлебываясь. махал руками. Узнавши, как я добыл гусыню, бабушка чуть было ума не решилась и говорила, что этому разбойнику Мишке Коршукову задаст баню.
   Гусыня орала на всю избу, клевалась и ничего не желала есть. Бабушка выгнала ее во двор, заперла в стайку. Но гусыня и там орала на всю деревню. И выорала свое. Ее отнесли в дом дяди, куда собрали к ней всех гусят. Тогда гусыня-мать успокоилась и поела. Левонтьевские орлы как ни стерегли гусей -вывелись они. Одних собаки потравили, других сами левонтьевские приели в голодуху. С верховьев птицу больше не приносит -- выше села ныне стоит плотина самой могучей, самой передовой, самой показательной, самой... в общем, самой-самой... гидростанции.
   Виктор Астафьев. Собрание сочинений в пятнадцати томах. Том 4. Красноярск, "Офсет", 1997 г.
   Запах сена
   По сено собираются с вечера. Дедушка и дядя Коля, или Кольча-младший, как его зовут в семье, проверяют сбрую, стучат топорищами по саням, что-то там подвязывают, подтесывают, прикрепляют. Мы с Алешкой крутимся во дворе, чего-нибудь подаем, поддерживаем, но больше находимся не у дел -- глазеем. На нас цыкают, прогоняют с холода домой, но мы не уходим, потому что уходить никак нельзя. У нас одна лошадь, саней подготавливается трое. Старые сани вытащили из-под навеса. К ним пристыла серая, летняя пыль, скоробились сыромятные завертки, порыжели полозья. Вот эти-то сани и колотят обухом, проверяют и подлаживают. Все ясно -- еще две лошади запрягать. Их приведут от соседей или родственников.
   Мы ждем. Вот Кольча-младший взял две оброти, закинул их на плечо, высморкался, подтянул опояску потуже, засвистел и двинулся со двора.
   Мы за ним. Кольча-младший нас не прогоняет, но и не привечает. Он идет по улице, насвистывает. Концы холщовой опояски, выпущенные для форса, болтаются у него по бокам, шапка на левом ухе, чуб на правом. Хороший человек дядя Кольча-младший, он не прогонит нас домой. Кольчей-младшим его зовут оттого, что у бабушки и дедушки было много детей и всем разных имен не напридумывалось, вот и есть у нас Кольча-старший и Кольча-младший. Но все выросли, отделились, живут своими семьями, и остались в доме мы с Алешкой да Кольча-младший, не считая бабушки и дедушки. Мы оба сироты. У меня нет матери, у Алешки отца. Алешка в нашей семье особый человек -- он глухонемой. Говорят, остался он будто бы дома один -- бабушку унесло куда-то. И вздумалось ему полезть на угловик, где стояли тяжелые иконы и по случаю какого-то праздника светилась лампадка. Угловик обрушился. Иконы повалились на Алешку. И ушибли они его или же испугался он нарисованных богов, но все старухи считали, мол, именно от этого греха Алешка онемел. А отчего он оглох -- старухи объяснить не могли.
   Алешку все жалеют, я его люблю, и мы с ним деремся. Сильный он и злой. Мы то играем, то деремся. Бабушка разнимает нас и мне дает затрещину, Алешке только пальцем грозит. Никто не трогает Алешку, кроме меня, потому что он и без того "Богом обижен", а мне-то наплеватьПоддаст мне Алешка, и я ему поддам, потому что никакой разницы между собой и им я не вижу. Мы спим вместе, едим вместе, играем вместе и вот за конями идем вместе.
   Коней этих, Лысуху и Гнедого, Кольча-младший выводит со двора дяди Вани, старшего бабушкиного сына. Мы ждем у ворот, Кольча-младший дает мне Лысуху. Я подвожу ее к заплоту, взбираюсь на него и уж оттуда, сверху, падаю брюхом на выгнутую широкую спину Лысухи. Она поводит левым ухом, недовольно косит на меня глазом и норовит поймать зубами за подшитый катанок. Я отдергиваю ногу -- шалишь, кобыла, не тут-то было!
   Алешка трусит впереди меня на Гнедке и хохочет, заливается -- весело дурачку! Мы спускаемся по крутояру на Енисей. Кони скользят на облитом, заледенелом зимнике, скрежещут подковками. Алешка перестает повизгивать и хохотать, Кольча-младший маячит ему, чтоб он схватился за гриву лошади.
   Кони сами идут к длинной проруби, огороженной елками и пихтами. Енисей в огромных торосах, сверкающих на морозном солнце, снежно кругом, остыло, неподвижно. Прорубь на широкой, заторошенной реке -- что живой островок, к ней охотно и весело трусят кони.
   Прорубь по-за огорожей толсто занесена снегом. За елками и сугробами -темная широкая щель. В ней клубится темная вода. Что-то спертое, непокорное ворочается подо льдом. Широко расставляя передние ноги, лошади осторожно подходят к проруби. Я не дышу. А ну как Лысуха ухнет в эту воду, бездонную, холодную?.. Конечно, Лысуха не пролезет в такую щель, но я-то запросто...
   Лысуха пьет, и Гнедко пьет. У Алешки испуганное лицо, он уже, как видно, и не рад, что пошел за конями. И я не рад. Кольча-младший держит обеих лошадей за оброти, протяжно, медленно посвистывает, и под этот свист Лысуха с Гнедком тянут, тянут воду. Вот подняли головы, дышат, осматриваются. На темной морде Гнедка сейчас же белым светом загораются тонкие волоски. И у Лысухи тоже стекленеет от мороза волос, торчит вразнотырку.
   Постояли, подумали лошади, еще раз ткнулись мордами в прорубь и ровно бы с сожалением отвернулись от нее, стали медленно поворачиваться.
   Вот теперь-то наступило самое главное! Страшная прорубь осталась позади. Кольча-младший, отломав ветку от елки, хлещет по заду Лысуху и Гнедка. Лошади берут в рысь. Нас с Алешкой закидывает, и мы с трудом удерживаемся на конях, мы скачем, испуганно ухватившись за гривы и оброти, потом уже гарцуем смело, будто балуясь. Ребятишки катаются на салазках, останавливаются, смотрят нам вслед завидно, иные парнишки бегут следом, кричат. А мы скачем, а мы скачем! Еще до дому далеко, еще только в переулок въехали, но я кричу что есть мочи:
   -- Деда, открывай ворота!
   Алешка тоже что-то блажит.
   Дедушка распахивает ворота, машет, чтобы мы пригнулись -- иначе сшибет надбровником ворот. К великому нашему удовольствию, лошади на рыси вбегают во двор, и мы получаем сполна плату за все наши радости. Гнедко останавливается, за ним Лысуха, и сначала я, затем Алешка летим подшибленными воронами через головы лошадей в снег и барахтаемся там, ослепленные, задохнувшиеся.
   Дед с ухмылкой уводит лощадей в теплый двор. Кольча-младший запирает ворота и хохочет. Бабушка, выглядывая в чуть оттаявшее кухонное окно, тоже беззвучно трясет головой и ртом. И мы начинаем похохатывать, будто и нам весело, да оно и на самом деле весело, по своей уж воле и охоте мы устраиваем свалку посреди двора и являемся домой так устряпанные, что бабушка всплескивает руками: "Да не черти ли на вас молотили?!"
   В конюшне раздается визг, стук -- это Лысуха устраивается, лягает нашего смирного коня с грозным именем Ястреб.
   -- Я те, волчица ободранная! -- кричит Кольча-младший. и Лысуха усмиряется.
   Дед еще раз обходит сани, у которых связанные перетягой оглобли целятся в небо, пинает по заверткам, бросает в одни сани вилы деревянные и железные, грабли, Привязывает бастрыги, а в передок других саней вставляет звонкий топор, который я недавно лизнул, будто сахар, и оставил на нем лафтак языка.
   Все. Надо идти в избу. Кольча-младший обметает голиком катанки, еще раз сморкается на сторону, и дед делает то же, мы уж следом все повторяем.
   Ужинают сегодня рано и спать ложатся тоже рано. Нам спать еще не хочется, но мы послушно лезем на печь.
   -- Не забудешь, дедушка? -- в который раз напоминаю я.
   -- Не-е, -- гудит он снизу.
   Дед самый надежный в этом доме человек. Он-то уж не обманет. Раз обещал взять по сено, значит, возьмет. Тихо в доме. Слышно, как ворочается на скрипучей деревянной кровати бабушка, которую ночами донимают "худые немочи". В горнице покуривает да покашливает Кольча-младший, не привыкший рано ложиться, потому что по вечеркам бегает на пару с Мишкой Коршуковым и домой является с петухами.
   -- Баб!
   Бабушка не откликается, но я-то чую, что она не спит.
   -- Баб!
   -- Ну какого тебе дьявола?
   -- Ты катанки сушить положила в печку?
   -- Положила, положила, спи!
   -- И Алешкины тоже?
   -- И Алешкины. Спи!
   Опять тишина. Окна закрыты ставнями, темнота в избе, точно в подполье. Шуршат тараканы на печи, щекочут ноги. Я запихал их обе в голенище чьего-то валенка, задираю его, бухаю в стену.
   -- Баб!
   Никакого отпета.
   -- Ба-аб!
   -- Я вот встану, я вот подымуся!
   -- А ты варежки зашила?
   -- Утресь зашью. Спите!
   Алешка не дышит, вникает в разговор, и хоть ничего услышать не может, все же догадывается, что я беспокоюсь о завтрашней поездке по сено. Он обнимает меня и давит мою шею крепко-крепко -- благодарит меня за все тревоги и хлопоты. И я не отталкиваю его. Если бы у него был язык, он сказал бы, а так обнимает, жмет, и все тоже понятно. Но вот Алешка глубоко вздохнул, руки его разнялись, ослабели. Уснул Алешка. Намаялся, набегался и уснул. Я еще ворочаюсь, шуршу лучиной, подкладываю под подушку старые дедовы катанки, чтобы выше было, удобнее, и бабушка снова приглушенным шепотом грозится:
   -- Ты будешь спать, окаянный?
   Я затихаю, думаю о Лысухе, о которой бабушка плохого мнения. Будто продал ее дяде Ване человек из верховского, Курганского, селения с худым глазом, продавая, выдрал из Лысухи клок шерсти, бросил ее за печь, она там сохнет, а кобыла мается, корм ей не корм -- и пока ту шерсть не найдешь -не вестись на дворе скотине, и ведь велела, велела она вывести коня через задний двор -- от сглаза -- да посмотреть потихоньку, куда шерсть хозяин: схоронил -- так зубоскалили только, просмеивали мать. И что получилось?
   Передо мной появляется человек, на Кощея Бессмертного похожий, ведет он на поводу хромую лошадь и сам хромает, а впереди дорога меж торосов виляет, елки, пихты, вересинки коридорчиком стоят, кони трусят, пофыркивают -- это мы уже едем по сено, и сани скрипят мерзлыми завертками, полозья повизгивают, а Кольча-младший напевает себе под нос что-то. И все бежит, бежит зимник по Енисею, потом по лесу с горы на гору, с горы на гору.
   По сено у нас ездят далеко. Покосов возле села нет. Наше село средь увалов и скал стоит. Покосы на Фокинской речке, на Малой и Большой Слизневке. А наш покос на Манской речке. Манская речка впадает в реку Maну, Мана в Енисей. Мы летом были с Алешкой на покосе, ловили хариусов в речке, гребли сено, купались. Зимой мы на покосе никогда не были. Далеко и морозно. Какой он, покос, зимою? Кто там живет? Зайцы живуг, лисы живут. И медведи живуг. Они караулят наше сено и не пускают к нему диких коз. Если козы съедят зарод, что тогда останется корове? Но медведь их не пускает к зароду. Да и увезем мы сено. Сложим на сани в большой-большой воз, до неба, и увезем. Я буду сидеть на самом высоком возу, и Алешка тоже. А дедушка и Кольча-младший будут идти сзади, курить, на лошадей покрикивать.
   Мы едем по сено. Едем, едем, едем...
   -- Бр-р-рам! -- повалился я с воза, подскочил, во что-то головой торнулся, аж искры из глаз брызнули. Но надо мной должно быть небо, как же так?
   Я поднял голову, -- а вместо неба -- щелястый потолок, вместо саней -горячая русская печка, и никакого воза, никакого сена. Бабушка в кути уронила пустую подойницу, я с перепугу треснулся башкой об потолок. Бабушка клянет кошку -- всегда у нее кошка во всем виновата.
   Я с печки долой, заглянул в горницу -- кровать Кольчи-младшего закинута одеялом. Я на полати -- деда нету. Глянул на вешалку -- дох нету. И понял все. И запел. Бабушка занималась своими делами, гремела кринками, не слышала.
   Я поддал громче -- никакого толку. Тогда я кинулся на печку, ткнул сердито Алешку кулаком. Он с минугу пялился на меня.
   -- Ме-ме-ме! -- показал я ему язык и еще свистнул, мол, наших нету, уехали.
   И Алешка тоже ударился в голос. Ревел он протяжно, басовито: "Бу-бу-бу-у!"
   -- Ий-я вот вам поору! -- наконец не выдержала бабушка. -- Ишь чего удумали! По сено ехать! Сопли-то к полозьям приморозите, кто отдирать будет?
   -- А зачем тогда сулили-и-и?
   Алешка поддерживает меня, тянет: "Бу-у-у!" Бабушка снова не обращает на нас внимания, а тут и слезы на исходе. Алешкино "бу-у-у" звучит уже едва слышно. Пузырь, правда, выдулся из ноздрей у него сильный, да бабушка не видела пузыря.
   Я высунулся из-за косяка середней:
   -- Зачем тогда сулили-и-и?
   -- Ты чего на бабушку, на родну, зубы выставляш, а?
   -- Ничего-о-о-о!
   -- Ступай стайку чистить и ори там.
   -- Не пойду-у-!
   -- Как это не пойдешь?
   -- Не пойду-у!
   -- Я вот тебе не пойду! -- Бабушка вытянула меня полотенцем по спине, и не больно нисколько, но обидно. Я залез обратно на печку, завернулся в старый полушубок и сказал себе, что не слезу с нее, пока не помру.
   -- Трескать идите, обозники! -- позвала бабушка.
   Я не отзывался, Алешка тряс меня за плечо, я отбросил его руку. Пропадите все вы со своей едой!
   -- Я кому сказала -- жрать ступайте! -- повысила голос бабушка. -- У меня делов по завязку, a оне тут распелись! А ну, слазьте с печки! -- И она бесцеремонно стянула с печки Алешку, затем меня и еще тычка мне дала, несильного, правда.
   Мы нехотя усаживаемся за длинный, как нары, кухонный стол. Сегодня мужиков дома нет и потому в середней не накрывают.
   -- А умываться кто будет? -- поинтересовалась бабушка. -- Ну, вы у меня достукаетесь, вы у меня достукаетесь! -- пообещала она. -- Эк ведь они, кровопивцы, урос завели! Шагом марш к рукомойнику.
   Согнали сонную вялость ледяной водой, веселее сделалось. Ели картошки в мундирах, парным молоком запивали, и нас еще нет-нет да встряхивало угасающими всхлипами. Бабушка, пригорюнившись, глядела на нас.
   -- Дурачки вы, дурачки! Еще наробитесь, еще наездитесь. Какие ваши годы! Вот подрастете -- и по сено, и по солому, и в извоз...
   -- На будущий год, да?
   -- На будущий год уж обязательно. На будущий год вы уж во какие большие будете!
   Я показываю Алешке палец и толкую, что в будущем году нас уже точно возьмут по сено, и он кивает головой. Рад Алешка, и я тоже рад. Мы весело метнулись на улицу, убирали навоз из стайки, пехалом выталкивали снег со двора, разметали дорогу перед воротами, чтобы легче с возами въезжать. Мы готовились встречать деда и Кольчу-младшего с сеном. Мы станем карабкаться на воз, таскать и утаптывать сено.
   То-то потеха будет!
   Бабушка отстряпалась, сунула нам по пирогу с капустой, загнала нас на печку, вымыла пол, вытрясла половики, в доме стало свежо и светло.
   Целый день бабушка была в хлопотах, будто перед праздником. И только после того, как второй раз подоила корову, процедила молоко и на минугу присела возле окна, буднично сказала:
   -- Господи-батюшко, умаялась-то как! -- тут же она озабоченно поглядела в окно: -- Ой, чЕ же мужиков-то долго нету? Уж ладно ли у них? -- Она выбежала на улицу, поглядела, поглядела и вернулась: -- Нету! Ох, чует мое сердце нехорошее. Может, конь ногу повредил? И эта Лысуха, эта ведьма с гривой! Говорила не покупать ее, дак не послушались, приобрели одра ошептанногоТеперь вот надсажаются небось...
   Так бабушка ворчала, строила догадки, кляла каких-то, нечистых на руку, людей и то и дело выбегала на улицу. Потом у нее возникли новые дела, и она заставила нас встречать подводы. Когда же совсем завечерело, бабушка сделала окончательный вывод:
   -- Так я и знала! Так я и знала! Эта Лысуха хорошо везет, да часто копыто отряхивает! Покуль ее лупишь, потуль и везет. У еЕ и глаз-то чисто у Тришихи-колдуньиОх, тошно мне, тошнехонько! Ладно, если на Усть-Мане заночуют, а что, как в лесу, в этакую-то стужу! Робятишки, вы какого дьявола задницы на пече жарите?! А ну ступайте на Енисей, поглядите. И сидят, и сидят! То домой не загонишь, а тут сидят...
   Мы побежали на Енисей. Увидели обоз, тихий, мирный, усталый. Он поднимался по взвозу, к дому заезжих. А наших нет. Спросили обозников, не видели ли они дедушку и Кольчу-младшего? Но обозники верховские. Они ехали по другой стороне Енисея, по городскому зимнику, и против села переехали реку.
   Бабушка встретила нас еще в сенках:
   -- Ну?
   -- Нету. Не видать.
   -- Ой, горе, горе! Да что же это такое! -- Она посеменила в горницу, крестясь на ходу, под образами пала на колени: -- Мать Пресвятая Богородица! Спаси и сохрани рабов Божьих, пособи им сено довезти, не изувечь, не изурочь. И Лысуху, Лысуху усмири!
   В доме наступило отчаяние. Полное. Бабушка всплакнула в фартук. Мы было взялись поддержать ее, но она прикрикнула на нас:
   -- А вы-то чЕ запели? Может, еще и ничего такого худого и нету. Может, просто задержались, воз завалили либо что? И нечего накаркивать беду!..
   Когда мы все изнемогли, устали ждать и зажгли лампу, утешаясь только тем, что наши заночевали на Усть-Мане, бабушка глянула в окно и порхнула оттуда к вешалке:
   -- Робятишки! Вы какова лешака смотрели? Мужики-то уж выпрягают!..
   Нас как ветром сдуло с печки. Надернули валенки на босу ногу, шапчонки на головы, что под руку попало -- на себя и выкатились во двор. А во дворе теснотища. Три воза сена загромоздили его, ворота настежь. Я с ходу к дедушке, ткнулся носом в его холодную, мохнатую собачью доху с одной стороны, Алешка -- с другой. Бабушка ворота запирала и как ни в чем не бывало спрашивала:
   -- Чего долго-то?
   -- Дорога в замЕтах. В Манской речке версты две целик протаптывали, -ответил Кольча-младший тоже буднично. Он выпрягал Лысуху и покрикивал на нее. Дедушка молча потрепал нас по шапкам и отстранил.
   -- Деда, а деда, сено сегодня будем метать или завтра?
   -- Сегодня, сегодня, -- ответил за него Кольча-младший, и мы от восторга завизжали и скорее, скорее унесли под навес дуги, сбрую. Мы лезли везде и всюду, на нас ворчали мужики и даже легонько хлопали связанными вожжами. Кольча-младший вилами один раз замахнулся. Но мы не боимся вил -это острая орудья, ею ребят не бьют, ею только замахиваются. И мы дурели, не слушались, карабкались на возы, скатывались кубарем в снег.
   -- Вы дождетесь, вы дождетесь! -- обещали нам то бабушка, то Кольча-младший. Дед помалкивал.
   Коней закинули попонами и увели в конюшню. Оглобли саней связали. Сыромятные завертки, растянутые возами, отходили, потрескивали. На санях белый-белый лесной снег. Все видно хорошо, потому что в небе, студеная, оцепенела луна, множество ярких звезд, снег повсюду мигал искрами.
   Пришли дядя Иван и его сыновья, сродные братья нам, Ваня и Миша, да еще тетка Апроня. И началась шумная работа. Отвязали бастриг на первом возу. Он спружинил, подскочил и уцепился в луну, будто пушка. Воз темным потоком хлынул на снег и занял половину двора. Второй воз свален, третий свален. Сена -- гора! Откуда-то взялась корова. Ест напропалую. Отгонят с одного места, она из другого хватает -- у нее тоже праздник. Собака забралась на сено. Ее вилами огрели. Нельзя собаке на сене лежать -- корова сено есть не станет. Собака горестно взлаяла и убралась под навес. А мы уже на сеновале, и бабушка с нами. Нам дали самую главную работу -- утаптывать сено. Мы топтали, падали, барахтались. Мужики бросали огромные навильники в темный сеновал и ровно бы ненароком заваливали нас. Глухо, душно станет, когда ухнет на тебя навильник. Рванешься, словно из воды, наверх и поплывешь; поплывешь, но еще не успеешь отплеваться от сенного крошева, забившего рот, -- снова ух на тебя шумный навильник. Держись, ребята, не тони!
   -- Ребятишки, вы живые там?
   -- Живы!
   -- Упрели небось?
   -- Не-е!
   Но я уже весь мокрый и Алешка мокрый. Mы топчем сено, плаваем в нем, барахтаемся и дуреем от густого, урЕмного запаха.
   Перекур.
   В изнеможении упали на сено, провалились в нем по маковку. Мужики курят во дворе, тихо говорят о чем-то. Бабушка стряхивает платок.
   -- Баб! -- окликнул я ее. -- Ты можешь траву узнать или цветок?
   Бабушка у нас многие травы и цветки целебные знает, собирает их на зиму. И знает их не только по названиям, но и по запахам, и по цвету, и какую траву от какой болезни пользуют, доктора у нас на селе нету, так ходят к бабушке лечиться от живота, от простуды, от сердца. Вот только самой ей некогда болезни свои лечить.
   -- Ну где же я в потемках-то? -- ответила бабушка, но таким тоном, что нам совершенно ясно -- это она малый кураж напускает. Пошарив подле себя рукой, бабушка подозвала нас и показала при лунном свете, падающем в проем дверей: -- Вот это осока. Легко отличается -- жестка, с шипом, почти не теряет цвету. По Манской речке ее много. А вот эта, -- отделяет она от горсти несколько былинок, -- метличка. Ну, ее тоже хорошо знатко. Метелочки на концах. А это вот, видите, ровно спичка сгорелая на кончике. Это купальница-цветок.