Адмирал не спал и был одет в меховое пальто и шапку. Я прочитал ему решение революционного комитета и приказал моим людям надеть ему ручные кандалы. „Таким образом, надо мной не будет суда?“ — спросил Колчак. Должен сознаться, что этот вопрос застал меня врасплох, но я не ответил и приказал моим людям вывести Колчака. На вопрос, имеет ли он какую-либо последнюю просьбу, он ответил: „Передайте моей жене, которая живет в Париже, что, умирая, я благословляю моего сына“. Я (Чудновский) ответил: „Если не забуду, то постараюсь исполнить вашу просьбу“.
   Как только я оставил Колчака, один из часовых позвал меня назад и спросил, может ли он позволить заключенному выкурить последнюю папиросу. Я разрешил, через несколько минут бледный, возбужденный часовой выбежал в коридор и сказал мне, что Колчак пытался отравиться, приняв капсулу, которая была у него завязана в носовой платок».
   А вот воспоминания Л. Левенсона: «К 4 часам утра мы прибыли на берег реки Ушаковки, притока Ангары. Колчак все это время вел себя спокойно, а Пепеляев дрожал как в лихорадке. Полнолуние, светлая морозная ночь. Пепеляев и Колчак стоят на бугорке. На мое предложение завязать глаза Колчак ответил отказом.
   Взвод построен, винтовки наперевес. Чудновский шепотом говорит мне: „Пора“.
   Я даю команду: „Взвод, по врагам революции — пли!“
   Оба падают. Кладем трупы на сани-розвальни, подвозим к реке и спускаем в прорубь».
   Существуют различные рассказы о последних минутах адмирала Колчака, но все они свидетельствуют, что он умер так же смело и честно, как всегда жил.

НИКОЛАЙ ГУМИЛЕВ

   И залитые кровью недели
   Ослепительны и легки
   Надо мною рвутся шрапнели,
   Птиц быстрей взлетают клинки.
   Я кричу, и мой голос дикий,
   Это медь ударяет в медь,
   Я, носитель мысли великой,
   Не могу, не могу умереть.
Николай Гумилев

   Россия — очень богатая страна, поскольку могла так легко распоряжаться судьбами своих гениев.
   Николай Степанович Гумилев — русский поэт, первый муж Анны Ахматовой — был одним из ведущих акмеистов. [39]В действительности же его творчество было гораздо более широко и разнообразно, а его жизнь была необычайно интересной, хотя и завершилась трагично.
   Николай Степанович Гумилев родился 3 апреля (по старому стилю) 1886 года в Кронштадте, где его отец работал военным врачом. Вскоре его отец вышел в отставку, и семья переехала в Царское Село. Стихи и рассказы Гумилев начал писать очень рано, а впервые в печати его стихотворение появилось в газете «Тифлисский листок» в Тифлисе, где семья поселилась в 1900 году. Через три года Гумилев возвратился в Царское Село и поступил в 7 класс Николаевской гимназии, директором которой был замечательный поэт и педагог И.Ф. Анненский, оказавший большое влияние на своего ученика. Учился Гумилев, особенно по точным наукам, плохо, он рано осознал себя поэтом и успехи в литературе ставил для себя единственной целью. Окончив гимназию, он уехал в Париж, успев выпустить до этого первый сборник «Путь Конквистадоров». Эту книгу юношеских стихов он, видимо, считал неудачной и никогда не переиздавал ее.
   В Париже Гумилев слушал лекции в Сорбонне по французской литературе, изучал живопись и издал три номера журнала «Сириус», где печатал свои произведения, а также стихи царскосельской поэтессы Анны Горенко (будущей знаменитой Анны Ахматовой), ставшей вскоре его женой.
   В 1908 году в Париже вышла вторая книга Гумилева «Романтические цветы». Требовательный В. Брюсов, сурово оценивший первый сборник поэта, в рецензии на «Романтические цветы» указал на перспективу пути молодого автора: «Может быть, продолжая работать с той упорностью, как теперь, он сумеет пойти много дальше, чем мы то наметили, откроет в себе возможности, нами не подозреваемые». Приехав в Россию, Гумилев сблизился с Вячеславом Ивановым, под руководством которого была создана так называемая «Академия стиха». Одним из инициаторов ее организации стал Гумилев. В основанном С. Маковским журнале «Аполлон» он начал постоянно печатать свои «Письма о русской поэзии». В 1923 году Г. Иванов собрал их в отдельный сборник, вышедший в Петрограде В 1910 году Гумилев женился на А.А. Горенко, а осенью этого года впервые отправился в Абиссинию, совершив трудное и опасное путешествие. «Я побывал в Абиссинии три раза, и в общей сложности я провел в этой стране почти два года. Свое последнее путешествие я совершил в качестве руководителя экспедиции, посланной Российской Академией наук», — писал в «Записях об Абиссинии» Николай Степанович Гумилев.
   До сих пор в Эфиопии сохраняется добрая память о Н. Гумилеве. Африканские стихи Гумилева, вошедшие в подготовленный им сборник «Шатер», и сухая точная проза дневника — дань его любви к Африке.
   Н. Гумилев называл свою поэзию Музой Дальних Странствий. До конца дней он сохранил верность этой теме, и она при всем многообразии тематики и философской глубине поэзии позднего Гумилева бросает совершенно особый романтический отсвет на его творчество.
   Говоря о военной лирике Гумилева, нельзя не помнить о психологических особенностях его личности. Гумилева не зря называли поэт-воин. Современник поэта писал: «Войну он принял с простотою современной, с прямолинейной горячностью. Он был, пожалуй, одним из тех немногих людей в России, чью душу война застала в наибольшей боевой готовности». Но Гумилев видел и сознавал ужас войны, показывал его в прозе и стихах, а некоторая романтизация боя, подвига была особенностью Гумилева — поэта и человека с ярко выраженным, редкостным, мужественным, рыцарским началом и в поэзии и в жизни.
   Октябрьская революция застала Гумилева за границей, куда он был командирован в мае 1917 года. Он жил в Лондоне и Париже, занимался восточной литературой, переводил, работал над драмой «Отравленная туника». В мае 1918 года он вернулся в революционный Петроград. Его захватила тогдашняя напряженная литературная атмосфера. Н. Гумилев вместе с А. Блоком, М. Лозинским, К. Чуковским и другими крупными писателями работает в созданном A.M. Горьким издательстве «Всемирная литература». В 1918 году вышел шестой сборник Н. Гумилева «Костер» и сборник переводов восточной поэзии «Фарфоровый павильон».
   У политически совершенно безграмотного Гумилева была своя «теория» о том, что должно, оставаясь при любых убеждениях, честно и по совести служить своей Родине, независимо от того, какая существует в ней власть. Поэтому он признавал советскую власть, считал, что обязан быть во всех отношениях лояльным, несмотря на то, что был в тяжелых личных условиях существования, и на то, что страна находилась в состоянии разрухи. Но жизнь Н.С. Гумилева трагически оборвалась в августе 1921 года.
   О смерти Гумилев думал всегда. Известно, например, что в возрасте 11 лет он попытался покончить жизнь самоубийством.
   Поэтесса Ирина Одоевцева вспоминала большой монолог о смерти, который произнес перед ней Гумилев в рождественский вечер 1920 года.
   «Я в последнее время постоянно думаю о смерти. Нет, не постоянно, но часто. Особенно по ночам. Всякая человеческая жизнь, даже самая удачная, самая счастливая, — трагична. Ведь она неизбежно кончается смертью. Ведь как ни ловчись, как ни хитри, а умереть придется. Все мы приговорены от рождения к смертной казни. Смертники. Ждем — вот постучат на заре в дверь и поведут вешать. Вешать, гильотинировать или сажать на электрический стул. Как кого. Я, конечно, самонадеянно мечтаю, что умру я не на постели при нотариусе и враче.
   Или что меня убьют на войне. Но ведь это, в сущности, все та же смертная казнь. Ее не избежать. Единственное равенство людей — равенство перед смертью. Очень банальная мысль, а меня все-таки беспокоит. И не только то, что я когда-нибудь, через много-много лет, умру, а и то, что будет потом, после смерти. И будет ли вообще что-нибудь? Или все кончается здесь на земле: „Верю, Господи, верю, помоги моему неверию…“»
   Через полгода с небольшим после этого разговора Гумилев был арестован органами ГПУ за участие в «контрреволюционном заговоре» (так называемое Таганцевское дело). Накануне ареста 2 августа 1921 года, вспоминала Одоевцева, Гумилев был весел и доволен.
   «Я чувствую, что вступил в самую удачную полосу моей жизни, — говорил он. — Обыкновенно я, когда влюблен, схожу с ума, мучаюсь, терзаюсь, не сплю по ночам, а сейчас я весел и спокоен». Последним, кто видел Гумилева перед арестом, был Владислав Ходасевич. Они оба жили тогда в «Доме Искусств» — своего рода гостинице, коммуне для поэтов и ученых.
   «В среду, 3-го августа, мне предстояло уехать, — вспоминал В. Ходасевич. — Вечером накануне отъезда пошел я проститься кое с кем из соседей по „Дому Искусств“. Уже часов в десять постучался к Гумилеву. Он был дома, отдыхал после лекции. Мы были в хороших отношениях, но короткости между нами не было… Я не знал, чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу. Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему, как будто бы, и вообще несвойственную. Мне нужно было еще зайти к баронессе В.И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но каждый раз, когда я подымался уйти, Гумилев начинал упрашивать:
   „Посидите еще“. Так я и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилева часов до двух ночи. Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Федоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго — „по крайней мере до девяноста лет“. Он все повторял: „Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше“.
   До тех пор собирался написать кипу книг. Упрекал меня: „Вот, мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это все потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю — и сегодня играл. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете“.
   И он, хохоча, показывал, как через пять лет я буду, сгорбившись, волочить ноги, и как он будет выступать „молодцом“.
   Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда наутро, в условленный час, я с вещами подошел к дверям Гумилева, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил мне, что ночью Гумилева арестовали и увезли».
   Обстоятельства смерти Гумилева до сих пор вызывают споры. «О том, как Гумилев вел себя в тюрьме и как погиб, мне доподлинно ничего не известно, — писала Одоевцева. — Письмо, присланное им из тюрьмы жене с просьбой прислать табаку и Платона, с уверениями, что беспокоиться нечего, „я играю в шахматы“, приводилось много раз.
   Остальное — все только слухи.
   По этим слухам, Гумилева допрашивал Якобсон — очень тонкий, умный следователь. Он якобы сумел очаровать Гумилева или, во всяком случае, внушить ему уважение к своим знаниям и доверие к себе. К тому же, что не могло не льстить Гумилеву, Якобсон прикинулся — а может быть и действительно был — пламенным поклонником Гумилева и читал ему его стихи наизусть».
   1 сентября 1921 года в газете «Петроградская правда» было помещено сообщение ВЧК «О раскрытом в Петрограде заговоре против Советской власти» и список расстрелянных участников заговора в количестве 61 человека. Среди них тринадцатым в списке значился «Гумилев, Николай Степанович, 33 лет, бывший дворянин, филолог, поэт, член коллегии „Издательства Всемирной литературы“, беспартийный, бывший офицер. Участник Петроградской боевой организации, активно содействовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности».
   В марте 1922 года петроградский орган «Революционное дело» сообщил такие подробности о казни участников дела профессора Таганцева: «Расстрел был произведен на одной из станций Ириновской железной д(ороги). Арестованных привезли на рассвете и заставили рыть яму. Когда яма была наполовину готова, приказано было всем раздеться. Начались крики, вопли о помощи. Часть обреченных была насильно столкнута в яму, и по яме была открыта стрельба. На кучу тел была загнана и остальная часть и убита тем же манером. После чего яма, где стонали живые и раненые, была засыпана землей». Георгий Иванов приводит рассказ Сергея Боброва (в пересказе М.Л. Лозинского) о подробностях расстрела Гумилева: «Да… Этот ваш Гумилев… Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно умер. Я слышал из первых рук (т. е. от чекистов, членов расстрельной команды). Улыбался, докурил папиросу… Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвел впечатление. Пустое молодечество, но все-таки крепкий тип. Мало кто так умирает…» В конце 1980-х годов в СССР началась дискуссия о гибели Гумилева. Юрист в отставке Г.А. Терехов сумел познакомиться с делом Гумилева (все дела такого рода обычно засекречены) и заявил, что с юридической точки зрения вина поэта заключалась только в том, что он не донес органам советской власти о предложении вступить в заговорщицкую офицерскую организацию, от чего он категорически отказался. Никаких других обвинительных материалов в том уголовном деле, по материалам которого осужден Гумилев, нет.
   Судя по постановлению о расстреле, многие «участники» заговора (в том числе 16 женщин!) были казнены за куда меньшие «преступления». Их вина характеризовалась такими, например, выражениями: «присутствовал», «переписывал», «знала», «разносила письма», «обещал, но отказался исключительно из-за малой оплаты», «доставлял организации для передачи за границу сведения о… музейном деле», «снабдил закупщика организации веревками и солью для обмена на продукты». Остается добавить, что Гумилев, как и многие поэты, оказался пророком. В стихотворении «Рабочий» (из книги «Костер», вышедшей в июле 1918 года) он написал:
 
Он стоит пред раскаленным горном,
Взгляд спокойный кажется покорным
 
   От миганья красноватых век. Все товарищи его заснули, Только он один еще не спит, Все он занят отливаньем пули, Что меня с землею разлучит. Пуля, им отлитая, просвищет Над седою, вспененной Двиной, Пуля, им отлитая, отыщет Грудь мою, она пришла за мной..

САККО И ВАНЦЕТТИ

   Это было громкое дело. Оно в небывалых еще размерах привлекло к себе внимание всего мира. В нем содержатся моменты, о которых ни один серьезный общественный деятель не преминет глубоко пожалеть. Но время для таких споров миновало. Глава окончена… Кости брошены… Стрела спущена… А теперь нам предстоит обратиться к повседневным обязанностям и заботам с возобновленной решимостью сохранить настоящий образ правления и существующий общественный порядок.
Газета «Геральд», г. Бостон, 1927 г.

   Казнь двух итальянских эмигрантов в США явилась одним из тех ярчайших примеров, когда исключительная мера наказания не только не стала предостережением или возмездием, но и внесла глубокое расслоение в общество, пробудила новую волну классовой борьбы и крайне неблагоприятно повлияла на экономическую и внутриполитическую жизнь в Америке.
   А началось все с тривиального грабежа двух служащих обувной фабрики. 15 апреля 1920 года днем в городе Южном Брейнтри (штат Массачусетс, США) двое служащих обувной фабрики «Слэйтер-Миррилл» — Фредерик Парментер и Александр Беррардели, везшие зарплату рабочим, около 16 000 долларов, были убиты и ограблены. Бандиты (их было пятеро), покончив со своими жертвами и захватив деньги, скрылись в автомобиле.
   Спустя несколько дней были арестованы двое итальянских рабочих-эмигрантов — Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти, которым было предъявлено обвинение в убийстве и грабеже.
   Несмотря на то, что против них не было никаких улик, несмотря на то, что в пользу Сакко и Ванцетти выступали сотни свидетелей, суд под председательством судьи Тэйера приговорил обоих к смертной казни. Суд был явно пристрастен. Улики, которыми располагал судья, состояли в том, что Сакко и Ванцетти были активистами рабочего движения и руководили различными забастовками, и в том, что у обоих во время ареста найдено было огнестрельное оружие. Картина судебного следствия и суда была чудовищна. На допросах и очных ставках по отношению к двум рабочим со стороны суда и лжесвидетелей чувствовалось столько расовой и классовой ненависти, что лучшая часть американского общества и широкие слои американского пролетариата подняли голос протеста в защиту невинно осужденных.
   Арест их совпал с тем временем, когда по всей Америке полиция громила все левые организации и когда тысячи рабочих — политических эмигрантов Италии, Испании и других стран — депортировались из Америки. Со многими из арестованных полиция расправлялась на месте; так, за несколько дней до ареста Сакко и Ванцетти полицией был арестован их товарищ Сальседо, который под охраной содержался некоторое время на одиннадцатом этаже одного из полицейских зданий. Через несколько дней Сальседо нашли мертвым на мостовой: он был выброшен из окна. Некоторые итальянские товарищи Сакко и Ванцетти хотя и выселялись, как указывалось, в Италию, но они никогда не достигали итальянских берегов. Эти факты заставили рабочих Соединенных Штатов и лучшую часть американской интеллигенции вмешаться в дело Сакко и Ванцетти. Был организован специальный комитет защиты Сакко и Ванцетти. Их товарищи позаботились о том, чтобы это вопиющее дело стало известным далеко за пределами Америки. Было собрано около 400 000 долларов на покрытие издержек по защите Сакко и Ванцетти. Дело приняло самую широкую огласку.
   После такой кампании была предпринята попытка к пересмотру этого дела. Собранный материал доказывал, что Сакко и Ванцетти не виновны. Факты, указывающие на лживость и пристрастность суда, на подкуп свидетелей, были настолько явными, что судьям пришлось повременить с казнью Сакко и Ванцетти. Дело это в течение более шести лет не сходило со страниц американской и европейской печати.
   Николо Сакко приехал в Соединенные Штаты восемнадцатилетним юношей. Он поселился в городе Стоктоне (штат Массачусетс) и поступил на обувную фабрику фирмы «Три К», где и проработал много лет. Еще в Италии, юношей, он активно участвовал в рабочем движении. Анархист по убеждениям, приехав в Америку, Сакко вошел в группу итальянских эмигрантов, тоже анархистов, и вместе с ними основал в Бостоне революционный клуб, помешавшийся на Маверик-сквере и называвшийся «Итальянское Землячество». Здесь, в первые годы войны, он встретился с Бартоломео Ванцетти, с которым впоследствии таким роковым образом переплелись их жизни. Бартоломео Ванцетти родился также в Италии. С 13 лет он начал работать в булочной.
   Поле смерти матери, оставшись круглым сиротой, девятнадцатилетний Ванцетти отправился «за счастьем» в Америку. Там он работал чернорабочим на каменоломнях и электрических станциях, поваром в нью-йоркских ресторанах, мыл посуду, продавал газеты, разносил пирожные, затем переехал в город Плимут и работал на различных фабриках, а в особо острые моменты безработицы зарабатывал кусок хлеба разноской и продажей рыбы.
   В ходе следствия была доказана невиновность Сакко и Ванцетти. Так, Сакко полностью доказал свою непричастность к этому гнусному преступлению тем, что он в то время, когда совершалось убийство, находился в итальянском консульстве в Бостоне, чтобы выправить себе паспорт. Секретарь консульства выразил готовность подтвердить под присягой заявление Сакко. Кроме него, еще десять свидетелей с независимым положением и безупречной репутацией подтвердили, чго Сакко находился в Бостоне в час преступления. Тем не менее их даже не вызвали к следователю.
   Ванцетти имел возможность сослаться на десятки свидетелей, которые купили у него рыбу в день убийства. Однако все это попросту не было принято во внимание.
   В ход были пущены все средства провокации и подлогов в то время как выписывали «очевидцев» из сыскных контор, было отказано в вызове подлинных свидетелей, видевших Ванцетти в день совершения убийства и ограбления в Плимуте. Несмотря на все уловки суда, 105 свидетелей говорили в пользу обвиняемых и доказывали их непричастность к убийству и ограблению.
   Против этих свидетелей защиты прокуратура набрала 53 свидетеля, поддерживавших обвинение. Вскоре выяснилось, что эти 53 свидетеля были набраны из агентов охранки, провокаторов и подонков преступного мира. Но буржуазное правосудие даже этими разоблачениями не смутилось.
   Судья Вебстер Тэйер и прокурор Фердинанд Кацман продолжали твердо вести свою линию, не считаясь ни с фактами, ни со свидетелями. 13 свидетелей, вызванных обвинением, не признали ни Сакко, ни Ванцетти. Из 5 свидетелей, опознавших обвиняемых, двое были дискредитированы ввиду их темного прошлого, а третий — ввиду противоречия между его показаниями и показаниями других свидетелей прокуратуры. Очевидцы показали, что убийцы скрылись в автомобиле марки бьюик. Такую машину имел некий преступный авторитет Джой Морелли, вскоре после убийства она исчезла. Главарь банды был описан свидетелями убийства как стройный блондин, — он оказался поляком Стеве, и две фабричные работницы признали в нем человека, которого они в день убийства видели как шофера упомянутой машины. Наконец, другие два свидетеля признали в Джое Морелли — он был похож на Сакко — и в члене его банды Морани лиц, стрелявших в служащих обувной фабрики. Данные об образце пуль, извлеченных из тела убитых, также сходились с типом револьверов, найденных при убийцах. Наконец, некий Челестино Мадерос, выпущенный из тюрьмы за несколько дней до убийства, открыл себе через неделю текущий счет на 2800 долларов. Он был арестован и признал, что это — его часть добычи. На суде Мадерос заявил, что его терзают угрызения совести, и он во всеуслышание признался, что Александра Беррардели убил он — Мадерос, а не Сакко и Ванцетти. Судья Тэйер заявил, что Сакко и Ванцетти должны все же ждать своей участи, суд посчитал, что он выгораживает соучастников, и приговор по делу Сакко и Ванцетти оставался в силе на протяжении шести лет. Губернатор Массачусетса Фуллер, к которому поступило ходатайство защиты о помиловании Сакко и Ванцетти и жалоба на пристрастное ведение дела судьей Тэйером, образовал совещательную комиссию для расследования дела. Комиссия в составе президента гарвардского университета профессора Лоренса Лоуэлла, президента Массачусетского технологического института профессора Самуэля Страттона и судьи Роберта Гранта, рассмотрев под председательством самого Фуллера все относящиеся к делу материалы, как и следовало ожидать, пришла к выводу, что Сакко и Ванцетти «осуждены совершенно справедливо и что виновность их доказана». На основании решения комиссии Фуллер не только отказался помиловать Сакко и Ванцетти, но даже не счел нужным вновь пересмотреть их дело.
   Между тем комиссия не попыталась даже опровергнуть показания свидетелей защиты, выяснить противоречие и путаницу в показаниях свидетелей обвинения, разобрать явно шитое белыми нитками «опознание» осужденных свидетелями обвинения и т. д.
   Казнь Сакко и Ванцетти была назначена Фуллером на 10 августа, и уже 3 августа их перевели в камеру «для смертников», находившуюся лишь в нескольких шагах от электрического стула. Лишь в последнюю минуту, благодаря протестам и угрозам в адрес американского суда изо всех стран, казнь была отсрочена до 22 августа. Даже буржуазные круги оказались смущенными решением Фуллера. Так, например, крупнейшая американская газета «Нью-Йорк ивнинг уорлд» 4 августа выступила со следующим заявлением:
   «Отказ помиловать Сакко и Ванцетти произведет на весь цивилизованный мир в высшей степени тяжелое впечатление. Вмешательство губернатора не изменило дела. Судьи, рассматривавшие дело Сакко и Ванцетти, придерживались односторонних убеждений и, возможно, были не беспристрастны, следствием чего и явился отказ пересматривать дело. Улики против Сакко и Ванцетти в высшей степени не убедительны и зачастую противоречивы».
   Несмотря на то, что большая часть прессы единодушно выступила против решения Фуллера и требовала пересмотра дела в новом составе суда, несмотря на горячие протесты защиты, несмотря на петиции о помиловании, посыпавшиеся со всех концов мира, несмотря на голодовку, объявленную Сакко, — Фуллер категорически отказался изменить принятое им решение и приостановить казнь. Апелляции к президенту Кулиджу были тщетными. Кулидж категорически отказался от какого-либо вмешательства в дело Сакко и Ванцетти.
   Камера смерти была выкрашена в белый цвет; в потолке — яркая электрическая лампочка. Требуемые законом свидетели уже явились: шериф Норфолкского графства, врач, газетный репортер и еще несколько человек. Стул в центре помещения выглядел уродливо, словно бутафория в дешевом фильме. Возле стула стояла ширма, а за ширмой — три необделанных гроба, ожидавших три трупа. В семь часов Розина и Луиджия сказали обоим осужденным последнее «прости». Поцеловаться им не было разрешено — в этот вечер властвовал закон. Последнее рукопожатие… Последние слезы…