Я записал слово «импресарио», раздумывая, что бы оно могло означать.
   – Что, Витька? – не без уважения спросил Шлычкин. – Опять что-нибудь подметил из жизни?
   – Да, – отрывисто ответил я и поставил возле «импресарио» вопросительный знак.
   – Что ж ты написал? – спросил он.
   – Один сенсационный термин.
   Кожа на высоком лбу Веньки собралась гармошкой: он явно заинтересовался.
   – Как это будет по-русски?
   – Ну… фешенебельную мысль. Словом, если этот афоризм перевести с иностранного жаргона, то… Гм… Как бы это тебе растолковать пояснее? В общем, потом я его вставлю в свою прозу.
   – Здорово ты понахватался из разных фольянтов, – откровенно восхитился Венька и прищелкнул пальцами.
   Слово «фолиант» он перенял у меня. Я был польщен. Мы уселись у стола, закурили. Желая доставить и Веньке приятное, я спросил:
   – Ты над чем сейчас работаешь? Я, конечно, в смысле литературы.
   Он слегка замялся, встряхнул плоскими, зачесанными назад волосами.
   – Пока я больше все изучаю. Хочу, как Тургенев, уяснить женские типы. Еще Мопассан про женские типы хорошо описал, не знаешь? Ты ведь прочитал почти все книжки.
   О Мопассане я только смутно слышал. Вот чертов Венька, обогнал меня с Мопассаном. Я поспешно кивнул, стараясь скрыть замешательство.
   – Эх, с какими я новыми бабами познакомился! – вдруг весело хлопнул меня Венька по коленке. – Фа-а-сонистые. Одна в медтехникуме на первом курсе учится и вроде тебя иностранные слова говорит. Поменьше только. У нас нынче вечером свиданка, хочешь пойдем? Как писатель, изучишь ее характер… да и погулять можно.
   – Ты ведь знаешь, Венька, женщины – это не мой проект изучения. Я решил посвятить себя искусству.
   Вспомнив Клаву Овсяникову, почувствовал, что краснею, и заторопился переменить тему разговора:
   – Я закончил рассказ под заглавием «Колдыба» про беспризорного люмпена. Собираюсь отдать в редакцию, чтобы напечатали. Вот принес почитать. Послушаешь?
   Шлычкин весь надулся от важности:
   – Что ж, послушаю, это можно. А потом я тебе скажу свою критику.
   Он заранее нахмурил реденькие брови, облокотился на колено, подпер кулаком свой бабий подбородок. Я вынул заветную тетрадку и, заикаясь, дрожащим голосом начал читать. Страница летела за страницей, я то и дело подымал голову, ревниво следя за впечатлением от прочитанного. Венька Шлычкин сидел с прокурорским видом. Наконец я кончил, вытер платком раскрасневшееся лицо. Он значительно пощипал темный пушок на верхней губе, заговорил неожиданным баском:
   – Кое-что тут, конечно, есть не так. Вот ты, Витька, все время пишешь: "он сказал, он сказал". А кое-где надо: "он молвил". Или: "он вымолвил". Понимаешь? Чтобы все время не было "он сказал". Ну… а кроме этого, у меня нету критики. И типы у тебя правильно описаны, и за природу все на месте. «Колдыбу» у тебя, конечно, отпечатают, скоро прославишься на весь Харьков. Эх, пора и мне накатать произведение: женских типов я довольно изучил.
   Меня прошиб пот. И верно ведь. В книжках печатают не только «сказал», а и «молвил». И как Венька, стервец, заметил это? Вишь, головастый, недаром лоб большой. И про Мопассана знает. Начнет писать, еще, гляди, меня перегонит.
   Возвращаясь пешком к себе в Красный Октябрь, я снова думал, что делать с «Колдыбой». Я никогда не был ни в одной редакции и заранее испытывал озноб и трепет, как это я, обыкновенный, никому не известный «фабзаяц», вдруг зайду в это святилище литературы? Другой вопрос: куда нести? Есть ли в Харькове еще редакции, кроме "Друга детей"? Видал я, правда, в газетных киосках журналы, но те печатались на украинском языке. Трудным оказалось и выкроить время. Свободным в неделе у меня было только воскресенье. Однако в этот день, наверно, и редакторы гуляли. Придется «сократить» разок занятия в фабзауче; скажу, проспал, а в мастерские, глядишь, успею прибежать.
   Несколько дней спустя я с бьющимся сердцем подошел к ведомственному зданию, где помещалась редакция журнала "Друг детей". Я заранее приготовил речь, густо уснащенную иностранными словами. Жалко вот, что у меня калош нету. Неудобно как-то: писатель – и без калош. Там небось везде ковры, люстры, швейцар в ливрее.
   Я долго бродил по мрачному, вонючему коридору, читая все таблички на дверях. Наконец увидел пожелтевший лист с крупными, отпечатанными типографским способом буквами: "Редакция журнала "Друг детей". Что это такое? Может, какой склад или сторожка редакции? Я неуверенно толкнул дверь. Передо мной открылась узкая комната с кислым, спертым воздухом. Тесно, почти впритык, стояли конторские столы, заваленные ворохом отпечатанных бумажных полос. На подоконнике тускло блестел грязный пузырек с клеем, валялись ножницы. У входа сидела пожилая женщина в красной шерстяной кофте, в очках и, нахмурив брови, читала газету.
   – Вам чего? – строго спросила она.
   – Скажите… я, наверно, не туда… мне в журнал "Друг детей". Где тут пройти?
   – А нигде. Вы уже в журнале.
   Я глазам не поверил. Это редакция? Да не шутят ли надо мной? Однако в комнате не виднелось другой двери. С кем, в таком случае, я разговариваю? Уж не с редактором ли? А может, это даже какая-нибудь писательница? В Новочеркасском детдоме я собирал папиросные коробки, и у меня имелась этикетка «Сафо». Воспитатель объяснил нам, что Сафо – писательница стихов, которая была на шестьсот лет старше самого Иисуса Христа. Может, и сейчас, при Советской власти, есть женщины-писательницы? Помоложе, конечно. Пролетарские. Она вон хоть и не в бархат одета и без золотых колец на руках, зато в очках. Очки всегда были для меня признаком учености.
   – Вы по какому делу? – по-прежнему строго, несколько даже свысока спросила женщина. – Рассыльный, что ли?
   – Н-нет, – ответил я, запинаясь, – Я… сам по себе Я… у меня художественный рассказ. Редактору хотел показать.
   Она опустила очки на кончик носа, сухо оглядела меня поверх оправы от шапки до здоровенных ботинок.
   – Вы бы еще затемно пришли, молодой человек. Сотрудники собираются лишь к десяти часам. Надо порядка придерживаться. Дайте сюда.
   Я поспешно протянул ей общую тетрадь с рассказом.
   Женщина в красной кофте взяла ее в руки и, даже не раскрыв, укоризненно проговорила:
   – Небось чернилками написано от руки? Кто же в редакцию тетрадки такие приносит? Рукопись надо подавать перепечатанной на машинке. Не то и проверять не станут.
   Я совсем оробел:
   "Так и есть. Наверно, эта очкастая тетка – главная тут. Может, даже… цензор". Я где-то читал, что цензор самое страшное лицо в редакции: захочет и может запретить любую книгу.
   Я уже стал подумывать, как бы мне получить обратно «Колдыбу». Внезапно дверь открылась, и порог переступил грузный мужчина средних лет, обмотанный шарфом, в потертом пальто и полосатой кепи, из-под которой во все стороны лезли вихрастые волосы. Он втянул носом воздух, хрипло сказал:
   – Опять не проветривали помещение, тетка Горпына? Сколько раз, черт побери, говорил: подметаете пол – открывайте форточку. Чаю у нас нет? На улице марсианский холодище, у меня все кишки промерзли, хоть бы глоток горяченького. Сбегайте в буфет, а?
   – К вам тут… автор, – равнодушно, словно не к ней и обращались, проговорила женщина в красной кофте. – Не перепечатанный на машинке.
   Она неторопливо открыла форточку и вышла из комнаты.
   Редактор не спеша размотал шарф, снял калоши, повесил пальто на гвоздь у двери; зябко передернув плечами, он взял общую тетрадь, повернулся ко мне:
   – Ваша?
   Значит, это была уборщица? Все у меня перепуталось в голове, и я молча кивнул. Редактор пятерней взъерошил патлатые волосы, мельком прочитал первые строки «Колдыбы», недовольно проговорил:
   – Слово «рассказ» следует писать через два «с». Запомните теперь, молодой человек? Великовата у вас рукопись, журнальчик-то наш тощенький… ну да ладно, прочитаем.
   Вспотев от волнения, я перезабыл все умные вопросы, которые собирался задать редактору. С трудом вспомнил одну из заготовленных фраз с иностранным словом, спросил:
   – Когда скажете резюме?
   Редактор усмехнулся и посмотрел на меня более внимательно. Я постарался придать лицу мыслящее выражение и незаметно выдвинул правую ногу: так, на мой взгляд, должны были держаться писатели.
   – Отдадим консультанту и, как только он напишет рецензию, сообщим вам.
   Я неуклюже поклонился и вышел.
   "Консультант"? «Рецензия»? Эх и головастый оказался этот редактор: я ему врезал одно иностранное слово, а он мне сразу два. Надо опять взять в библиотеке энциклопедический словарь. У меня еще записано слово «импресарио» тоже надо узнать.
   На работу пришел вовремя: в мастерские я никогда не опаздывал.
   Весь процесс литья мне уже был знаком. Когда горновой длинной пикой пробивал лётку и расплавленный металл изогнутой, как радуга, струёй брызгал в чан, мы, ученики, прекращали формовать «шишки» и высыпали из своего угла смотреть. Черный, закопченный цех озарялся багровым светом, наполнялся облаками пара, розовыми, золотыми, зелеными искрами. Рабочие почти бегом разносили в ковшах огненный жидкий чугун, подернутый, словно молоко, пеночкой шлака, заливали опоки. Мы глядели во все глаза и мечтали о том времени, когда это будем делать сами.
   Стараясь, по завету Куприна, все знать точно, я решил изучить литейный состав. Однажды, когда поблизости никого не было, я взял из землемешалки щепотку, понюхал: чем пахнет? Запах был тяжелый, аммиачный. Я положил состав в рот, разжевал, стараясь определить на вкус.
   – Гля, ребята! – внезапно раздался позади удивленный голос Шлычкина. – Витька литейную землю ест!
   От испуга я поперхнулся, проглотил эту щепотку и закашлялся. Сзади меня стояли несколько фабзавучников.
   – Это он, наверно, выпил стопку из бачка, что опоки смачивают, а теперь закусывает, – вставил цеховой остряк. – Дать тебе еще, Витя? На, ешь на здоровье, составчик свеженький: тут и землица есть, и графит, и навозец!
   И он поднес к моему носу еще горсть литейной земли.
   Вокруг захохотали. Я совсем смешался.
   – Чего пристали? – с досадой сказал ребятам Алексей Бабенко. – Хлопец нечаянно поперхнулся, а они ржут.
   Видно, он догадался, что у меня какой-нибудь опыт с «литературой», и хотел выручить. Наверно, и Венька Шлычкин это понял; он подмигнул фабзавучникам, обронил серьезно, с невинным видом:
   – Это верно. Авдеев писательские опыты ставит. Он еще говорил, что хочет научиться детей рожать. Из книжки такой совет вычитал.
   Смех вокруг брызнул еще более подмывный. Цеховой остряк тут же с тревожным видом кинулся щупать мой живот; я в сердцах оттолкнул его на пустую опоку, невнятно пробормотал:
   – Совсем очумели? Просто состав разглядывал, хорошо ли размололся.
   В ближнюю субботу мы из класса вышли целой гурьбой; я всегда, как бы нечаянно, старался очутиться возле Клавы Овсяниковой. Мне так было радостно лишний раз услышать ее горделивый смех, поймать на себе взгляд оживленных глаз, незаметно прикоснуться локтем к рукаву ее пальто. По дороге в мастерские я громко предложил Алексею Бабенко покататься завтра па лыжах, за поселком. При этом я покосился на Клаву, но пригласить ее постеснялся. Она только улыбнулась, лукаво прикусила губу. Алексей согласился, и мы назначили время.
   На другое утро после завтрака он постучался ко мне в окно. Я наскоро оделся, выскочил на крыльцо.
   В морозном солнечном воздухе зелеными, розовыми огоньками вспыхивали мельчайшие ледяные иголочки, от кирпичных домов падали резкие горбатые тени. Орешник за поселком красновато серебрился, проступал отчетливо. Мы присели на ступеньку починить одну из моих бамбуковых палок – и неожиданно увидели, что снизу, от Шестопарка, к нам ходко бежит девушка на лыжах, в ярко-голубом вязаном костюме. Мы оба едва пришли в себя от удивления: это была Клава Овсяникова.
   Она ловко затормозила возле нашей калитки, высоко дыша молодой, обтянутой свитером грудью. Разрумянившееся на морозе лицо ее казалось прекрасным, из-под вязаной шапочки с помпоном небрежно выбились пряди волос.
   – Не ожидали? – сказала она и расхохоталась.
   – Как ты здесь очутилась, Клава? – спросил я, краснея против воли. – Ты ведь живешь далеко.
   – Очутилась, да и все. Забыл, как ты у нас по Ивановке блукаешь?.. Я думала, хлопцы, что вы уже уехали и я вас не застану.
   Я очень обрадовался: здорово ж Клавочка на меня упала", если сама приехала в поселок. Теперь мне придется открыто с ней гулять. Узнает Венька Шлычнин, съязвит: "И ты бабник? Говорил тебе – начнешь за юбочками бегать". Ну и пусть. Мне Клава нравится, я, может, как вырасту, на ней женюсь, и до этого никому нет дела. Я поспешно стал надевать лыжи; жалко, что я ходил на них не очень ловко.
   – Я не поеду, – внезапно мрачно заявил Алексей. – У меня крепление испорчено.
   Крепление испорчено? Еще минуту назад Алексей ничего не говорил о креплении.
   – Что у тебя случилось? – нежно, заботливо спросила Клава и сняла рукавички. – Давайте быстренько поправим.
   Он упрямо и отрицательно качнул подбородком. Клава слегка подняла тонкие брови. Внезапно она вспыхнула так, что казалось, из глаз вот-вот брызнут слезы. Девушка встряхнула волосами, через силу улыбнулась мне:
   – Пошли вдвоем, Витя? Догоняй?
   И, ударив бамбуковыми палками в снег, покатила к окраине.
   – Ты что забузил? – смущенно спросил я друга. – Айда!
   – Катайтесь сами, – сказал он и взвалил лыжи на широкое плечо. В его чистых зеленых глазах я прочитал укор: а еще, мол, товарищ, писатель, говорил. что интересуешься одной литературой. Не можешь отшить Клавку Овсяникову?
   Этого я не мог сделать. Мне представлялся такой редкий случай побыть с ней вдвоем. Сегодня же намекну Клаве, что хоть и решил держаться вдали от баб, посвятить жизнь искусству, но кое для кого готов сделать исключение. И, подавив в себе укоры совести, я наспех кивнул Алексею и побежал за Клавой. Я старался идти "финским шагом", не вихляться, но разъезжался на лыжах, судорожно взмахивал палками
   Впереди открылась заснеженная гора, полого спускавшаяся к далекой железнодорожной линии. На опушке засугробленного орешника слышались звонкие трельки желтогрудой синицы-лазоревки. Увидев меня, Клава расхохоталась, нажала на палки, понеслась еще быстрее. Мне пришлось употребить все усилия, чтобы не отстать.
   Легкая тропинка вползла в кустарник, впереди мелькала девичья фигура в голубом свитере и словно дразнила меня. Я вспотел, выбивался из последних сил. На изгибе тропинки Клава не успела завернуть, я наконец догнал ее и, желая поймать запястье руки, с ходу почти обнял за плечи. Одна моя лыжа наехала на ее лыжу, я ощущал на себе ее разгоряченное дыхание, вплотную видел румянец скуластых щек, полный, белый подбородок, небольшие, блестящие, несколько настороженные глаза.
   – Вот и догнал, – сказал я, еле переводя дыхание и стараясь принять геройский вид.
   – Случайно.
   Она тоже тяжело дышала.
   Что, если мне ей признаться: "Клавочка, ты мне очень нравишься"? А то просто взять и поцеловать? Зачем же она вдруг явилась ко мне в поселок, поехала в лес? Еще, гляди, смеется, что я такой несмелый. Посвящу ей «Колдыбу» и на весь свет прославлю ее имя в журнале "Друг детей".
   – Послушай, Витя, – сказала Клава, и в ее зрачках запрыгали рыжие искорки. – Ты, я слышала, в цеху землю ел. Зачем это?
   Я ожидал совсем других речей и растерялся.
   – Кто трепанул, Шлычкин? Просто…
   – Передают и еще разное: будто… рожать собираешься?
   Я готов был провалиться сквозь снег, зарыться в сугроб. Губы у Клавы подергивались от сдерживаемого смеха, она смотрела пристально, с лукавым ожиданием, вдруг еще спросила:
   – О чем ты, Витя, всегда думаешь? Говорят, ты скоро с ума сойдешь.
   И, кроме жадного любопытства, я ничего не прочитал на се полном лице.
   Внезапно Клава резко толкнула меня в грудь, лыжи помешали мне отпрянуть, и я полетел в снег. Клава расхохоталась, завернула обратно, заскользила к городу. Пока я поднялся, пока отыскал в сугробе палки, отряхнулся от снега, она успела выбраться из кустарника. Ошеломленный, обиженный до боли, сбитый с толку, я не очень-то и гнался за нею. Я вдруг стал догадываться, из-за кого Клава Овсяникова подходила в классе к нашей парте, из-за кого сегодня приехала в Красный Октябрь и почему Алексей Бабенко неожиданно раздумал ехать кататься.
   Орешник остался позади. С хребтины горба Клава оглянулась на меня, помахала бамбуковой палкой:
   – Проща-ай!
   Сделала разгон и, взрывая снег, понеслась с горы к железной дороге. Я не поехал вслед за нею. Сняв лыжи, медленно побрел домой в поселок.
   С Алексеем Бабенко я помирился на другой же день в классе. На его немногословный вопрос: "Хорошо покатались?" – я ответил, что он меня не понял. Жизнь моя принадлежит только литературе, но не мог же я прогнать девушку-одноклассницу, раз она приехала в поселок? Я – джентльмен. Однако дал понять Клаве, что гулять с ней не буду – пусть и не мечтает.
   С этого дня я старался подавить в себе любовь к Овсяниковой, всячески избегал ее; да она и сама перестала подходить к нашей парте. Одна осталась у меня надежда в жизни – на рассказ. Вот напечатаю, прославлюсь, и тогда она поймет, кого потеряла, да поздно будет.
   Неделю спустя я вновь «сократил» урок в фабзавуче и пришел в редакцию "Друга детей" за ответом. Уборщицы в комнате не было. Жеманная девица с кудряшками бойко стучала на машинке, блестя красным лаком ногтей. У столп плешивый, хлыщеватый мужчина в крагах, с аппаратом через плечо, тыча пальцем в крупные фотографии, что-то горячо объяснял двум сотрудникам. Среди них находился и грузный редактор. Шея его была обмотана шерстяным кашне в бордовую полоску, временами он кашлял, прикрывая рот крупной, мясистой рукой.
   Некоторое время я мялся у двери: все занимались своим делом, никто не обращал на меня внимания. Наконец я поймал случайно брошенный взгляд редактора, несмело сделал к нему шаг, поклонился.
   – Вы ко мне? – спросил он хрипло.
   – К вам. Я автор художественного произведения «Колдыба».
   Он наморщил лоб, вспоминая, движением пятерни расчесал волосы, шмыгнул носом. Глаза у него были словно бы мокрые, веки воспалены.
   – А-а, вы насчет… резюме?
   Меня вспомнили, – значит, мой рассказ произвел впечатление; я сразу приободрился.
   – Насчет. Ваш консультант составил рецензию? Оба этих термина я давно занес в свою записную книжку, проверил по иностранному словарю и теперь произнес с достоинством, тоном человека, которому они известны с рождения.
   Редактор, тяжело ступая, подошел к своему столу, порылся в груде рукописей, отыскал общую тетрадь ч клеенчатых корках, безучастным жестом протянул ее мне.
   – Возьмите. Не подойдет,
   Я считал, что мой «Колдыба» гораздо лучше многих рассказов, напечатанных в тоненьких журналах, в воскресных газетах, давно сжился с мыслью, что он будет принят, и не сразу понял. От неловкости вдруг глупо улыбнулся:
   – Не годится… в публикацию?
   – Не годится, – нахмурился редактор. – Журнальчик наш специальный, мы не "Новый мир" или другой какой литературно-художественный ежемесячник. Наша задача показывать борьбу советской общественности с явлениями детской безнадзорности. А ваш герой не поддается никакому перевоспитанию, ворует в ночлежке портфель с деньгами и вместе с гулящей девицей вновь бежит на улицу. Куда это годится?
   – Но так было в жизни, – весь покраснев, возразил я. – Этот факт я сам лично пронаблюдал.
   – Мало ли чего не случается в жизни. Но ведь беспризорность-то на Украине целиком ликвидирована? Стало быть, писатель должен давать наиболее типичное, то, что время требует.
   И, видя, что я хочу возразить, редактор нервически дернул щекой, повысил голос:
   – И вообще вашего «Колдыбу» мы не только по теме отклонили. Слишком он беспомощно, ученически написан. Вам, молодой человек, надо побольше читать, набираться культуры… обратить внимание на орфографию. Кстати, зачем вы без конца употребляете в рассказе иностранные слова, совершенно не зная их смысла? Поймите, это смешно, а попасть в смешное положение хуже, чем быть выпоротым кнутом.
   Он хрипло закашлялся, прикрывая рот крупной рукой, достал клетчатый носовой платок. Жеманная машинистка перестала печатать, с усмешечкой поджала накрашенные губки и посмотрела на меня; хлыщеватый мужчина с любопытством поднял от фотографии плешивую голову с редкими волосами, зачесанными от уха к уху. Меня вдруг охватило мучительное, опустошающее чувство стыда; я торопливо сунул рукопись в карман, еле нашел дверь и вышел, забыв сказать "до свидания".
   По улицам я шагал в расстегнутом пальто, не замечая мороза, толкавших меня прохожих. Голова горела, в груди, в животе было ощущение тошнотворной пустоты, слабости.
   "Отказали. Не приняли, – словно молоточком стучало мне в виски. – Неужели отказали? Почему? Ведь я же старался, написал так здорово! Может, произошла ошибка?" Кто из начинающих писателей не получал в редакциях свою рукопись обратно? Кто не задавал себе подобных вопросов? Я уже готов был поступиться гонораром: хрен с ним! Выбиться в «авторы». Увидеть все, что я сочинил невыразительными водянистыми чернилами, в стройных колонках типографских букв, черным лаком освещающих страницы. Казалось, задохнулся бы от счастья. Нет отказали! Не приняли!
   Я не помню, как добрался до вагоноремонтных мастерских. В литейном цехе у опок было шумно, весело толпились ребята. Несколько человек кинулись ко мне, наперебой выкрикивая радостную новость: оказывается, нас, фабзавучников, с «шишек» перевели на "взрослую, настоящую" работу. Ага, значит, наступил великий час! Мне дали изготовить тормозную колодку. Должен сознаться: я не был внимателен в этот день. плохо слушал объяснение мастера, уронил деревянную модель, слабо утрамбовал литейную землю и позорно запорол свою первую опоку.
   Из цеха мы возвращались вдвоем с Алексеем Бабенко. Шли, как наш горновой мастер, – опустив плечи, слегка раскорячась и загребая ногами. За проходной будкой нас догнал Венька Шлычкин: он всюду увязывался за нами.
   – Как твой "Колдыба"? – весело спросил Шлычкин; свою работу в цехе он выполнил отлично. – Скоро отпечатают в журнале?
   Я всеми силами постарался выдавить улыбку:
   – В редакции, хлопцы, «Колдыбу» раскритиковали: мол, надо описать, как он работает на заводе, а не то, что снова подорвал из ночлежки с марухой и скитается… Ну да к этому лишь прицепились… Мне одна… сотрудница одна тамошняя объяснила, что рукопись подавать надо не в тетрадке, а на листах и чтобы на печатной машинке. Вот в чем у меня осечка вышла.
   Алексей молча мне посочувствовал. Венька, присвистнув, сказал:
   – А что, Витька, за писатели в журнале "Друг детей"? Что-то я не видел ихних книжек, как вот у Куприна или у французского Мопассана. Нет, уже когда я напишу рассказ, то пошлю в Москву. Там живут настоящие таланты, и они дадут точное определение.
   …Вскоре ячейка "Друг детей" перевела меня в общежитие на Малую Гончаровку. Здесь беспечно теснилось студенчество железнодорожного техникума, весь день стояли шум, гомон, а электрическую лампочку гасили только перед рассветом. Заниматься сочинительством было гораздо труднее, чем на тихой бурдинской кухне. Да и удар, полученный в редакции, наконец заставил меня забросить рукописи.
   И все же не прошло и месяца, как я сел за новый рассказ. Неведомая сила тянула меня к чистому листу бумаги. В голове теснилось множество пленительных образов, я бредил ими и ходил по городу как зачарованный. Я уже не мог жить без литературного творчества: только в этом я и обретал счастье.