Я забрался туда чуть ли не в восемь часов утра и застал только одного человека в жилете без пиджака, очень приветливого и скромного.
   «Это, наверное, и есть главный агент», – подумал я.
   – Здравствуйте! – сказал я, крепко пожимая ему руку – Как делишки?
   – Ничего себе. Садитесь, поболтаем!
   Мы дружески закурили папиросы, и я завел дипломатичный разговор о своей будущей карьере, рассказав о себе всю подноготную.
   Неожиданно сзади нас раздался резкий голос:
   – Ты что же, болван, до сих пор даже пыли не стер?!
   Тот, в ком я подозревал главного агента, с криком испуга вскочил и схватился за пыльную тряпку. Начальнический голос вновь пришедшего молодого человека убедил меня, что я имею дело с самим главным агентом.
   – Здравствуйте, – сказал я – Как живете-можете? (Общительность и светскость по Сереже Зельцеру.)
   – Ничего, – сказал молодой господин. – Вы наш новый служащий? Ого! Очень рад!
   Мы дружески разговорились и даже не заметили, как в контору вошел человек средних лет, схвативший молодого господина за плечо и резко крикнувший во все горло:
   – Так-то вы, дьявольский дармоед, заготовляете реестра? Выгоню я вас, если будете лодырничать!
   Господин, принятый мною за главного агента, побледнел, опустил печально голову и побрел за свой стол. А главный агент опустился в кресло, откинулся на спинку и стал преважно расспрашивать меня о моих талантах и способностях.
   «Дурак я, – думал я про себя – Как я мог не разобрать раньше, что за птицы мои предыдущие собеседники. Вот этот начальник – так начальник! Сразу уж видно!»
   В это время в передней послышалась возня.
   – Посмотрите, кто там? – попросил меня главный агент.
   Я выглянул в переднюю и успокоительно сообщил:
   – Какой-то плюгавый старичишка стягивает пальто.
   Плюгавый старичишка вошел и закричал:
   – Десятый час, a никто из вас ни черта не делает!! Будет ли когда-нибудь этому конец?!
   Предыдущий важный начальник подскочил в кресле как мяч, a молодой господин, названный им до того «лодырем», предупредительно сообщил мне на ухо:
   – Главный агент притащился.
   Так я начал свою службу.
   Прослужил я год, все время самым постыдным образом плетясь в хвосте Сережи Зельцера. Этот юноша получал 25 рублей в месяц, когда я получал 15, a когда и я дослужился до 25 рублей – ему дали 40. Ненавидел я его, как какого-то отвратительного, вымытого душистым мылом паука…
   Шестнадцати лет я расстался со своей сонной транспортной конторой и уехал из Севастополя (забыл сказать – это моя родина) на какие-то каменноугольные рудники. Это место было наименее для меня подходящим, и потому, вероятно, я и очутился там по совету своего опытного в житейских передрягах отца…
   Это был самый грязный и глухой рудник в свете. Между осенью и другими временами года разница заключалась лишь в том, что осенью грязь была там выше колен, a в другое время – ниже.
   И все обитатели этого места пили, как сапожники, и я пил не хуже других. Население было такое небольшое, что одно лицо имело целую уйму должностей и занятий. Повар Кузьма был в то же время и подрядчиком и попечителем рудничной школы, фельдшер был акушеркой, a когда я впервые пришел к известнейшему в тех краях парикмахеру, жена его просила меня немного обождать, так как супруг ее пошел вставлять кому-то стекла, выбитые шахтерами в прошлую ночь.
   Эти шахтеры (углекопы) казались мне тоже престранным народом: будучи, большей частью, беглыми с каторги, паспортов они не имели, и отсутствие этой непременной принадлежности российского гражданина заливали с горестным видом и отчаянием в душе – целым морем водки.
   Вся их жизнь имела такой вид, что рождались они для водки, работали и губили свое здоровье непосильной работой – ради водки и отправлялись на тот свет при ближайшем участии и помощи той же водки.
   Однажды ехал я перед Рождеством с рудника в ближайшее село и видел ряд черных тел, лежавших без движения на всем протяжении моего пути; попадались по двое, по трое через каждые 20 шагов.
   – Что это такое? – изумился я…
   – А шахтеры, – улыбнулся сочувственно возница. – Горилку куповалы у селе. Для Божьего праздничку.
   – Ну?
   – Тай не донесли. На мисти высмоктали. Ось как!
   Так мы и ехали мимо целых залежей мертвецки пьяных людей, которые обладали, очевидно, настолько слабой волей, что не успевали даже добежать до дому, сдаваясь охватившей их глотки палящей жажде там, где эта жажда их застигала.
   И лежали они в снегу, с черными бессмысленными лицами, и если бы я не знал дороги до села, то нашел бы ее по этим гигантским черным камням, разбросанным гигантским мальчиком-с-пальчиком на всем пути.
   Народ это был, однако, по большей части крепкий, закаленный, и самые чудовищные эксперименты над своим телом обходились ему сравнительно дешево. Проламывали друг другу головы, уничтожали начисто носы и уши, a один смельчак даже взялся однажды на заманчивое пари (без сомнения – бутылка водки) съесть динамитный патрон. Проделав это, он в течение двух-трех дней, несмотря на сильную рвоту, пользовался самым бережливым и заботливым вниманием со стороны товарищей, которые все боялись, что он взорвется.
   По миновании же этого странного карантина-был он жестоко избит.
   Служащие конторы отличались от рабочих тем, что меньше дрались и больше пили. Все это были люди, по большей части отвергнутые всем остальным светом за бездарность и неспособность к жизни, и, таким образом, на нашем маленьком, окруженном неизмеримыми степями островке собралась самая чудовищная компания глупых, грязных и бездарных алкоголиков, отбросов и обгрызков брезгливого белого света.
   Занесенные сюда гигантской метлой Божьего произволения, все они махнули рукой на внешний мир и стали жить, как Бог на душу положит. Пили, играли в карты, ругались прежестокими отчаянными словами и во хмелю пели что-то настойчивое тягучее и танцевали угрюмо-сосредоточенно, ломая каблуками полы и извергая из ослабевших уст целые потоки хулы на человечество.
   В этом и состояла веселая сторона рудничной жизни. Темные ее стороны заключались в каторжной работе, шагании по глубочайшей грязи из конторы колонию и обратно, a также в отсиживании в кордегардии по целому ряду диковинных протоколов, составленных пьяным урядником.
   Когда правление рудников было переведено в Харьков, туда же забрали и меня, и я ожил душой и окреп телом…
   По целым дням бродил я по городу, сдвинув шляпу набекрень и независимо насвистывая самые залихватские мотивы, подслушанные мною в летних шантанах месте, которое восхищало меня сначала до глубины души. Работал я в конторе отвратительность и до сих пор недоумеваю: за что держали меня там шесть лет, ленивого, смотревшего на работу с отвращением и по каждому поводу вступавшего не только с бухгалтером, но и с директором в длинные, ожесточенные споры и полемику.
   Вероятно, потому, что был я превеселым, радостно глядящим на широкий Божий мир человеком, с готовностью откладывавшим работу для смеха, шуток и ряда замысловатых анекдотов, что освежало окружающих, погрязших в работе, скучных счетах и дрязгах.
   Литературная моя деятельность была начата в 1904 году и была она, как мне казалось, сплошным триумфом. Во – первых я написал рассказ… Во-вторых, я отнес его в «Южный край». И в-третьих (до сих пор я того мнения, что в рассказе это самое главное), в-третьих, он был напечатан!
   Гонорар я за него почему-то не получил, и это тем более несправедливо, что едва он вышел в свет, как подписка и розница газеты сейчас же удвоилась…
   Те же самые завистливые, злые языки, которые пытались связать день моего рождения с каким-то еще другим праздником, связали и факт поднятия розницы с началом русско-японской воины.
   Ну, да мы-то, читатель, знаем с вами, где истина…
   Написав за два года четыре рассказа, я решил, что поработал достаточно на пользу родной литературы и решил основательно отдохнуть, но подкатился 1905 год и, подхватив меня, закрутил меня, как щепку.
   Я стал редактировать журнал «Штык», имевший в Харькове большой успех, и совершенно забросил службу. Лихорадочно писал я, рисовал карикатуры, редактировал и корректировал, и на девятом номере дорисовался до того, что генерал-губернатор Пешков оштрафовал меня на 500 рублей, мечтая, что немедленно заплачу их из карманных денег.
   Я отказался по многим причинам, главные из которых были отсутствие денег и нежелание потворствовать капризам легкомысленного администратора.
   Увидев мою непоколебимость (штраф был без замены тюремным заключением), Пешков спустил цену до 100 рублей.
   Я отказался.
   Мы торговались, как маклаки, и я являлся к нему чуть не десять раз Денег ему так и не удалось выжать из меня!
   Тогда он, обидевшись, сказал.
   – Один из нас должен уехать из Харькова!
   – Ваше превосходительство! – возразил я – Давайте предложим харьковцам кого они выберут?
   Так как в городе меня любили и даже до меня доходили смутные слухи о желании граждан увековечить мой образ постановкой памятника, то г. Пешков не захотел рисковать своей популярностью.
   И я уехал, успев все-таки до отъезда выпустить 5 номера журнала «Меч», который был так популярен, что экземпляры его можно найти даже в Публичной библиотеке.
   В Петроград я приехал как раз на Новый год.
   Опять была иллюминация, улицы были украшены флагами, транспарантами и фонариками Но я уж ничего не скажу! Помолчу.
   И так меня иногда упрекают, что я думаю о своих заслугах больше, чем это требуется обычной скромностью. А я, – могу дать честное слово, – увидев всю эту иллюминацию и радость, сделал вид, что совершенно не замечаю невинной хитрости и сентиментальных, простодушных попыток муниципалитета скрасить мой первый приезд в большой незнакомый город. Скромно, инкогнито, сел на извозчика и инкогнито поехал на место своей новой жизни.
   И вот – начал я ее.
   Первые мои шаги были связаны с основанным нами журналом «Сатирикон», и до сих пор я люблю, как собственное дитя, этот прекрасный, веселый журнал (в год 8 руб, на полгода 4 руб).
   Успех его был наполовину моим успехом, и я с гордостью могу сказать теперь, что редкий культурный человек не знает нашего «Сатирикона» (на год 8 руб, на полгода 4 руб).
   В этом месте я подхожу уже к последней, ближайшей эре моей жизни, и я не скажу, но всякий поймет, почему я в этом месте умолкаю.
   Из чуткой, нежной, до болезненности нежной скромности я умолкаю.
   Не буду перечислять имена тех лиц, которые в последнее время мною заинтересовались и желали со мной познакомиться. Но если читатель вдумается в истинные причины приезда славянской депутации, испанского инфанта и президента Фальера, то, может быть, моя скромная личность, упорно державшаяся в тени, получит совершенно другое освещение…

Борьба с роскошью

   – Имею честь рекомендоваться: действительный член новооткрытой петроградской лиги для борьбы с роскошью и мотовством.
   – А! Действительный?
   – Да-с.
   – Это хорошо, что действительный. Прошу покорнейше садиться…
   – Куда?
   – А вот в это кресло.
   – В это кресло? Ни за что. Оно ведь, поди, рублей пятьдесят стоить?
   – 120.
   – Сто двадцать?! О, Боже! Какое возмутительное мотовство! Принципиально не сяду… Я лучше, тут, на подоконничке…
   – Чем могу служить?
   – Я пришел вам сказать одно только слово… Кажется, господин Фурсиков?
   – Фурсиков.
   – Одно слово: опомнитесь, Фурсиков! Нам сообщили, что вы живете роскошно и мотаете деньги без всякого толку и смысла… На чем, например, вы сейчас стоите?
   – На полу.
   – Нет, на ковре! А ковер-то персидский, а цена-то ему пятьсот рублей, а на ковре-то этом еще лежит медвежья шкура, тоже, поди, в два ста ее не уберешь?
   – 550.
   – Я не падаю в обморок от этой цифры только потому, что у меня крепкие нервы. Эх, господин Фурсиков! Нужен вам этот ковер? Нет, не нужен. Нужен медведь? Ни для какого черта не нужен. Это у вас что за комната?
   – Кабинет…
   – Так-с… А та?
   – Столовая.
   – Ну, скажите, пожалуйста… Неужели, эти две комнаты нельзя соединить в одну? Или обедайте в кабинете или занимайтесь в столовой. Ведь два дела за раз вы не будете делать – обедать и заниматься. Значит – для чего же две комнаты?
   – Но у меня тут письменный стол…
   – А для чего он вам? На обеденном и занимайтесь… Если бумаги какие есть, документы– их можно в ящичек из-под макарон класть. Макароны скушать, а в пустой ящичек прятать после работы бумаги… Наконец – чернильница! Для чего вам такая огромная – с каким-то орлом, с бронзой и мрамором? Прекрасно и баночка из-под горчицы служить может. Горчицу скушали, а в баночку чернил налили… Это что за комната?
   – Спальня…
   – Ну, вот, ну, вот! В кабинете есть огромный широкий диван, есть оттоманка, а вы еще спальню заводите. Что за мотовство?!..
   – Но… у меня ведь жена…
   – Ну, что ж… Прекрасно на этой оттоманке уместились бы с женой рядом…
   – На ней нельзя спать… Плюш испортится.
   – А зачем плюш? Клеенкой обтянули и конец. Что за швыряние деньгами. Лучше бы эти деньги на военные нужды пожертвовали… О! Там еще комната?
   – Да… Это спальня моего брата…
   – Зачем? К чему? Кому это нужно? Спальня! В том же кабинете можно и устроиться. Вы с женой на оттоманке, брат на диване. Когда брат раздевается – жена ваша выходить на минуту, жена раздевается – брат выходить. Господи! Только было бы желание, а устроиться всегда можно…
   – Но… у жены есть туалетный столик… его некуда тут поставить…
   – Как некуда? А на ваш письменный стол. Такой огромный дурак, – неужели он не сможет сдержать этого крошки… И преудобно будет: жена ваша взбирается на письменный стол (вы ее можете и подсадить) и садится за туалетный столик, причесываться или что она там делает, вы у ее ног сидите, работаете, а на другом конце стола может сидеть ваш брат и есть в это время колбасу.
   – Нет, так неудобно… Жена любит, чтобы из спальни был ход прямо в ванную…
   – О, Боже милостивый! Что вы, Ротшильд, что ли? Зачем вам отдельная ванная? Ванну можно поставить на место этой этажерки с безделушками и отгородить ее ситцевой занавесочкой… Да постойте! Ведь тут, вместо этого мраморного идиота, можно поставить керосинку… Тогда вам и кухни не надо… Жена будет жарить на керосинке яичницу, брат рубит, скажем, котлеты, а вы чистите картошку! Ни кухни, ни кухарки не надо… А экономию всю на нужды войны жертвуйте… Сколько у вас теперь комнат?
   – Ш… шесть…
   – Ну, вот! А я вам доказываю, что одной довольно… Тесновато, вы думаете? А на кой дьявол вам два шкафа книг? Что вы их все сразу читаете, что ли? Ведь больше одной за раз не читаете? Ну, вот! Запишитесь в какую-нибудь библиотеку и берите книги, а эти продайте, а деньги на Красный Крест пожертвуйте… Ведь сердце кровью обливается, когда на вас смотришь. Это что – жакет на вас?
   – Жакет…
   – Рублей 60, поди, стоить.
   – 140.
   – Ну, вот! Кому это нужно?! Взяла бы жена и сшила сама из трико по три двадцать аршин; и прочно и хорошо. Пальто, вон, я ваше в передней видел. Почему на меху? Можно и в весеннем проходить зиму, а ежели холодно, то не ездить на извозчиках или там на трамваях, а просто бежать по улице. И экономия времени, и согреешься… А это пальто спустить надо, а денежки на шитье противогазов пожертвовать. Гм… да! Позвольте, г. Фурсиков… Почему же вы плачете?
   – О, г. действительный член петроградской лиги для борьбы с роскошью и мотовством! Вы так хорошо говорили, так убедили и меня, и жену мою, и брата, что мы решили во всем и везде следовать тем принципам, с которыми сейчас познакомились…
   – Гм… Ну, да… Я очень рад… гм!.. Очень. Утрите слезы. Еще не все потеряно… Прощайте, г. Фурсиков, прощайте, мадам. А где же ваш братец?
   – А он тут побежал в одно место… А, вот он! Вернулся.
   – Прощайте, господа… Это что у вас, передняя? Ну зачем такая большая передняя… Все верхнее платье можно вешать в кабинете, около ванны… А экономию пожертвовать на нужды… гм! Где же мое пальто?
   – Вот оно.
   – Это не мое. У меня было с бобровым воротником, новое…
   – Нет, это ваше. Это ничего, что оно старенькое и без воротника. Если вам будет холодно – можете бежать…
   – Где мое пальто?!!
   – Вот такое есть. Не кричите. А то, которое было вашим, мой брать успел заложить за 300 рублей в ломбард, а деньги внес на Красный Крест… Вот и квитанция. Простите, г. член для борьбы с роскошью, но вы так хорошо говорили, что мой брать не мог сдержать порыва… Всего хорошего… Позвольте, господин!.. Квитанцию забыли захватить…
   – Ушел… Обиделся, что ли, не понимаю…
   И на что бы, кажется?

Булавка против носорога

   Старый добрый немецкий слуга Фриц вошел в кабинет министра иностранных дел и доложил:
   – Там посланники пришли: испанский, итальянский и американский.
   Дремавший до того министр встрепенулся:
   – Зачем?
   – Протест, говорят, хотим заявить. Против наших германских зверств.
   – Так. А пришли-то они зачем?
   – Да протест же заявить. Против зверств.
   – Ну, да, я это понимаю… Конечно – протест, конечно, – зверства… Это, как полагается. Но причина прихода их в чем заключается?
   – Да зверства же!! Протест!..
   – Однако, и туп же ты, братец. Ему говоришь одно, а он бубнит другое!.. Пойми ты своими куриными мозгами: протест против наших зверств это – одно, а причина прихода – другое. Ведь это– все равно, как к тебе пришел какой-нибудь человек и говорит тебе, войдя: Здравствуйте! Ну? Так ведь слово «Здравствуйте», это – не причина его прихода, не повод, по которому он к тебе явился, а так просто… обычная, общепринятая формула. Понял?
   – Ну, да. Пришел он к тебе, сказал: здравствуйте! а потом уже и выясняется то дело, по которому он пришел. Возьмет ли он у тебя взаймы десять марок, сделает ли тебе предложение пойти в биргалле, даст ли тебе по морде, – это все дела, по которым он пришел… А «здравствуйте» тут не причем. Понял? Так вот, ты мне теперь и ответь: зачем пришли эти дипломаты?
   Фриц стал на колени посреди кабинета и заплакал:
   – Пожалейте меня старого дурака, не мучайте меня. Дипломаты пришли выразить свой протест против германских зверств, а больше я ничего не знаю…
   – Пошел вон, старая рассохшаяся бочка! Тебе не в дипломатическом ведомстве служить, а воду возить. Проси их сюда!
   Через минуту три дипломата – итальянский, американский и испанский – вошли в кабинет, стали в ряд и, молча, отвесили немецкому министру холодный поклон.
   – Чем могу служить, господа? – приветливо спросил министр.
   Американский посланник кашлянул в руку и сказал, нахмурив брови:
   – От имени своего, американского, и от имени Италии и Испании, мы, представители этих нейтральных держав, горячо протестуем против тех насилий, зверств и правонарушений, не согласных с обычными способами ведения войны, – тех правонарушений, кои были допущены германцами в настоящую войну. С совершенным уважением к вам пребываем – представители Америки, Италии и Испании.
   – Хорошо, хорошо, господа. Спасибо. Покорнейше, прошу сесть. Чем могу служить?
   Снова поднялся уже усевшийся в кресло американский посланник и отчеканил:
   – Чем вы нам можете служить? А тем, что мы просим вас принять во внимание наш протест против тех насилий над мирным населением и нарушений обычая войны, которые допускаются германской армией.
   – Да, да. Вы это уже говорили, хорошо. Протест ваш принят. А по какому делу вы осчастливили меня своим визитом?
   – Ах, ты. Господи! Да мы и пришли только за тем, чтобы заявить протест.
   – И больше ничего?
   – Ничего.
   Посидели молча.
   – Снег-то какой повалил, – сказал испанский посланник, поглядывая в окно.
   – Да, погода нехорошая, – согласился германский министр.
   – Говорят, когда зима снежная, то лето будет жаркое, – заметил итальянец.
   – Да.
   – Ну, – шумно вздыхая, встал с кресла американец, – посидели, пора и честь знать. Пойдемте господа, не будем мешать хозяину.
   Распрощались. Ушли.
* * *
   Через несколько дней, выбрав свободные полчаса, снова зашли представители нейтральных держав в германское министерство иностранных дел.
   – А-а, – встретил их министр. – Вероятно с протестом.
   – Вы угадали. Германские зверства, и насилия все еще продолжаются, и мы протестуем…
   – На этот раз – энергично! – подсказал испанец.
   – Да! – поддержал итальянец. – Мы выражаем свой энергичный протест.
   – А раньше был разве простой? – спросил германский министр. – Я думал, что энергичный.
   – Нет… Тот, что раньше – был простой. А вот теперь так энергичный.
   – Энергичнейший! – кивнул головой итальянец.
   – Самый эдакий… что называется… ну одним словом, – энергичный! – пылко вскричал испанец.
   – Хорошо, господа. Не присядете-ли? Что новенького в ваших палестинах?
* * *
   Соединенная комиссия из представителей нейтральных стран выезжала на театр военных действий.
   Цель поездки была: зарегистрировать германские зверства и заявить против них свой протест.
   Провожающие говорили:
   – Господа уезжающие! На вашу долю выпала великая миссия: заявить энергичный протест против тех насилий и тевтонских зверств, которые все время допускаются по отношению мирного населения потерявшими всякую меру так называемыми «культурными» немцами. Эта культура – в кавычках!
   – Браво, браво. Это очень зло сказано! «Культурные» немцы в кавычках! Метко, ядовито и бьет прямо в цель! Я думаю, ежели немецкому солдату бросить эту фразу в лицо, – ему не поздоровится!
   – Итак, господа, – осветите перед лицом всего культурного мира…
   – Культурного мира без кавычек!
   – …Да, без кавычек. Пусть весь культурный мир, без всяких кавычек, узнает, что делают немцы в кавычках. Пусть эти кавычки, как несмываемое позорное пятно, будут гореть в немецком сердце!..
   – В сердце, в кавычках!
   – Верно, браво! Пусть пятно, без кавычек, горит в сердце в кавычках!! Пусть культура в кавычках содрогнется и опустит голову перед культурой без кавычек!
   – Браво. А главное, господа, протестуйте всюду и везде, в кавычках и без кавычек!
   Заклеймите сердобольное в кавычках отношение немцев в кавычках к раненым без кавычек и к пленным… тоже без кавычек!..
   – Зло! Метко! Ядовито! Браво. Браво, без всяких кавычек, черт возьми!..
   – Ну, едем, господа!
   – До свиданья без кавычек!
   – Берегите себя без кавычек против немцев в кавычках!
   – Носильщик! Где тут, вагон номер семь без кавычек? Поехали.
* * *
   Члены международной нейтральной комиссии протеста против германских зверств приблизились к маленькой бельгийской деревушке и, отыскав лейтенанта, командовавшего отрядом, спросили его:
   – Если не ошибаемся, ваши солдаты поджигают сейчас крестьянские дома?
   – Да… жаль только, что плохо горят. Отсырели, что-ли.
   – Зачем-же вы это делаете? Ведь никто вам сопротивления не оказывал, припасы отдали все добровольно…
   – А вы войдите в мое положение: из штаба получился приказ: навести ужас на население. Как ни вертись, – а наводить ужас надо. Вот я и тово… навожу. Эй, вахмистр! Вели облить керосином те два дома, что стоят у оврага. Да, чтобы соломы внутрь побольше насовали.
   – Слушайте, – сказал председатель нейтральной комиссии. – Мы горячо протестуем против этих ни на чем не основанных зверств.
   – Да, – подтвердил секретарь. – Выражаем свой протест.
   – Что ж делать, господа – философски заметил лейтенант. – У каждого своя профессия. У меня – поджигать дома, у вас – выражать протест. Виноват, не потрудитесь ли вы выйти из этого дома на свежий воздух?
   – А что?
   – Мы его сейчас тоже жечь будем.
   – Как? Вы хотите и этот дом сжечь? Так вот же вам: мы выражаем свой энергичный протест!..
   – Хорошо, хорошо. На свежем воздухе выразите.
   – Мы протестуем против такого способа ведения войны в кавычках!
   – Швунке! Солому в рояль! Динамитный патрон туда! Господа! Посторонитесь…
* * *
   Идя по деревенской улице, секретарь комиссии говорил председателю:
   – А ловко я срезал этого немца: я, мол, называю ваш способ ведения войны способом в кавычках.
   – Ну, это вы уж слишком. Конечно, он виду не показал, а втайне, наверное, обиделся. Нельзя же так резко… Что там такое? Что за группа у стены?!
   – Глядите: связанные женщины и дети… Против них солдаты с ружьями… Прицеливаются. Надо бежать скорей туда, – пока не поздно.
   Вся комиссия побежала.
   – Эй, вы! Постойте! Обождите! Что вы такое хотите делать?
   – Ослепли, что ли? Надо расстрелять эту рухлядь.
   – Постойте! Одну минуту… Мы…
   – Ну?..
   – Мы… вы…
   – Ну, что такое – мы, вы? В чем дело?
   – Мы вы… выражаем свой протест против такого зверского обращения с мирным населением…
   – Энергичный протест! – подхватил секретарь.
   – А вы не можете выразить свой протест немного левее от этого места?
   – А что?
   – Да, что ж вы торчите между ружейными дулами, и этими вот… Отойдите в сторонку.
   – Мы, конечно, отойдем, но тут же считаем своим долгом громко и во всеуслышание заявить свой протест…
   – Энергичнейший! – крикнул секретарь…
   – Пли!..
* * *
   Всякое самое удивительное, самое редкое явление, если оно начинает быть частым, сейчас же переходит незаметным образом в будничный уклад человеческой жизни, становится «бытовым явлением» (в кавычках).