Мы были в полутора днях пути от Манилы, и капитан заявил, что к нашему приходу туда корабль должен сверкать. Большая часть команды очень обрадовалась перспективе работать на Рождество, потому что это оплачивалось в тройном размере. Мне платили двадцать долларов в неделю, да еще шестьдесят центов в час за сверхурочные. Но как ни заманчива была возможность подработать целый доллар и восемьдесят центов, даже этого было недостаточно, чтобы я смог вырвать себя из смертного савана тошноты и головной боли. Лишь весьма реальная перспектива выглядеть слабаком перед людьми, которые только накануне вечером признали меня своим, заставила меня медленно, очень медленно выползти на палубу.
   Жара в тот день стояла градусов сто пять [111]. Волны покачивали корабль из стороны в сторону. Я определил местонахождение боцмана и хриплым звуком заявил о своем существовании. Он дал мне задание: покрасить из пульверизатора внешнюю часть мостика.
   Работа с пульверизатором довольно грязная: краска смешивается со сжатым воздухом и распыляется из большого сопла, похожего на орудие убийства. Все в радиусе трех футов от распылителя словно окутывается туманом, поэтому нужно надевать костюм, который закрывает не только голову. На мир смотришь сквозь встроенные защитные очки, а руки намазываешь вазелином, чтобы к ним не пристала краска. Иначе говоря, ты полностью запакован.
   Я влез в костюм и, преодолевая тошноту, принялся красить. Видел я не очень хорошо, потому что испарения от моего тела затуманивали внутреннюю сторону очков. Ботинки я снял, и скоро мои ноги захлюпали внутри костюма — столько пота с меня натекло. Понятия не имею, какая температура была внутри костюма. Я ходил в сауну, разогретую до ста пятидесяти градусов. Возможно, на сей раз температура была пониже, но все равно очень скоро мной овладело состояние, которое моряки называют «теплоболезнью». Первым ее признаком стала потеря ориентации. Теперь я, к ужасу второго помощника, красил окна мостика. Закрасить окна корабельного мостика — это все равно что закрасить ветровое стекло машины: становится трудно определить, куда движешься.
   В какой-то момент мое положение в пространстве перестало быть вертикальным. Я лежал на палубе, и команда пыталась стащить с меня костюм. Кто-то вылил мне на голову ведро воды. Прямо как в кино. По обе стороны от меня стояло по матросу. Они пытались заставить меня встать и пойти, но мои ноги были как резиновые и постоянно подворачивались. Меня кое-как дотащили до каюты и поручили Лу сделать так, чтобы я проглотил хоть немного жидкости. Это была трудная задача, так как мое похмелье дало желудку строгое предписание отражать любую попытку проникновения. Потом я хмуро вспоминал, как из моих ноздрей лилась кока-кола.
   Фиттер пришел с бутылкой «Риннеса». Ее вид поверг меня в дрожь, словно это была не бутылка, а гремучая змея. Я умирающим голосом попросил его уйти, но норвежский корабельный плотник упрямством вполне может поспорить с малахольным юнцом из Коннектикута, поэтому ему удалось влить в меня живительную, ледяную золотистую жидкость, и первый раз за Рождество 1970-го я почувствовал, что, возможно, мне не придется закончить этот день зашитым в мешок и лежащим на дне океана. Однако пить «Риннес» я до сих пор не могу.

Вся жизнь — отель

   Я знал это. Я это знал. Родился в гостиничном номере и, черт подери, в нем и умер.
   Предсмертные слова драматурга Юджина О 'Нила в отеле "Шелтон ", Бостон, 1953 год
   Его прикончило воспаление легких, а не гамбургер из гостиничного ресторана, а может, огорчение оттого, что Ночной Фильм Для Взрослых, который ему хотелось посмотреть, был «В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ НЕДОСТУПЕН». Но, возможно, последняя записанная на бумаге жалоба О'Нила вызовет у тех, кто часто ездит в командировки, знакомую дрожь. Дж. Альфред Пруфрок, «Обычный человек» Т.С. Элиота [112], мерил свою жизнь кофейными ложечками. Мы измеряем свою отметками в гостевых книгах. Почти треть тех, кто регулярно путешествует, месяц в году проводит в отелях. Мой дядя умер в гостинице. Мой отец однажды кинулся в больницу прямо из номера, обнаружив у себя явные признаки сердечного приступа, который — спасибо Тебе, Господи — оказался «острым приступом гастрита». Этим термином больницы обозначают изжогу ценой в пять тысяч долларов. Я провожу в гостиничных номерах около двух месяцев в год. Надеюсь только, что если старуха с косой явится за мной туда, то на обратном пути она не опустошит мини-бар, обрекая моих наследников на банкротство.
   Я совершил в отеле судьбоносный ритуал — мое первое свидание. Мне тогда едва исполнилось семнадцать. Я впервые подошел к стойке администратора без родителей и изо всех сил старался выглядеть взрослым. Пока моя возлюбленная, беглянка из монастыря Святого Сердца Иисусова, робко топталась за кадкой с пальмой, мне удалось снять комнату на ночь.
   — Ваш багаж, сэр? — поинтересовался портье.
   Я кинул на него взгляд оленя-застигнутого-светом-фар и жалобно промямлил, что его потеряли в аэропорту.
   — Понятно, — произнес он.
   Наша ночь сладкой жизни была прервана стуком в дверь, и полицейский из отдела нравов — в подбитых гвоздями ботинках, с дубинкой на поясе — прокричал:
   — Мы знаем, что ты там, Бакли! Мы уже сообщили твоим родителям, и директору школы, и во все колледжи, куда ты рассылал заявки.
   Много лет спустя, остановившись в великолепном, многозвездочном курортном отеле на Карибах, созданном, чтобы угождать причудам богачей, я разговорился с официантом-разносчиком открытого бара. После пары порций рома с тоником он разоткровенничался и выразил готовность поделиться со мной клубничными историями. Он сказал, что очень многие приезжают сюда с любовницами. Иногда им так здесь нравится, что они возвращаются уже с женами. Чтобы избежать неловкости, отель помечает компьютерную регистрацию таких клиентов буквами НУ, что означает «Не узнавать».
   — В прошлом месяце, — хихикнул официант, — один из служащих наделал дел. Он дежурил за стойкой регистрации и сказал гостю, который стоял перед ним со своей женой: «Рады снова вас видеть, мистер Джонс!»
   Это теплое и сердечное карибское приветствие превратило запланированную мистером Джонсом неделю в раю в двадцать четыре часа ада. Миссис Джонс потребовала отдельный номер, тот, что стоил несколько тысяч в сутки. И это было только начало финансовых несчастий мистера Джонса. На следующий день она арендовала самый дорогой самолет, чтобы тот доставил ее домой, и улетела обратно в Нью-Йорк, где ее ждал самый дорогой адвокат, специализирующийся на разводах, а это привело к тому, что в итоге состояние мистера Джонса уменьшилось ровно наполовину. Мне захотелось спросить, не прощебетал ли сладким голосом кассир, обращаясь к миссис Джонс, когда та выписывалась: «Надеемся, что вам у нас понравилось!»
   Что есть такое в отелях, что побуждает людей потворствовать темным ангелам своей души? В фешенебельном «Шато-Мар-мон» Джон Белуши наглотался и нанюхался наркотиков — и умер. Маргарет Салливан совершила самоубийство в отеле «Тафт» в Нью-Хейвене, — в том самом, где останавливалась моя мать, когда приезжала на встречи выпускников. Такое впечатление, будто в газетах каждый день сообщается, что какая-нибудь рок-звезда или недоумок из Голливуда завалил свой номер в отеле мусором, поджег его или, в некоторых случаях, полностью разгромил. Может, причина тому — отчаянное одиночество, которое они испытывают, оказавшись в гостиничном номере? Достаточно ли это для того, чтобы устраивать пожар или швырять в окно телевизоры?
   И тем не менее даже вполне уважаемые, занимающие достойное положение люди выделывают в отелях странные фокусы.
   Несколько лет назад я сопровождал тогда еще вице-президента Буша в его поездке по Европе. В свите нас, сопровождающих, было человек восемьдесят — штатных сотрудников и агентов службы безопасности. Всех поселили в отеле «Крийон», одном из самых шикарных отелей в мире, в самом центре Парижа, на площади Согласия. Просто сказка. Я был низшим по рангу спичрайтером, но мой номер выглядел так роскошно, что в нем вполне мог жить какой-нибудь министр, приехавший на обсуждение хартии Лиги наций, которое проходило именно в этом отеле.
   Я долго принимал горячий душ в мраморной бесконечности ванной комнаты, потом закрыл воду и потянулся за полотенцем. Полотенца не было. Странно. Я огляделся по сторонам. Ничего и нигде. Даже маленького, размером с носовой платок. Ворча и репетируя свое возмущение на застрявших в памяти обрывках французского, я прошлепал к телефону и дал понять обслуживанию номеров, что это афронт не только для меня, но и для достоинства Соединенных Штатов Америки.
   Через несколько минут горничная принесла мне полотенце, и не подумав извиниться. Одно-единственное, совсем небольшое: его едва хватило на то, чтобы осушить укромные части тела. Всё это в отеле, славящемся на весь мир огромными пушистыми махровыми банными халатами с монограммой.
   Так и не вытершись толком, я сел и стал размышлять, удастся ли мне вставить едкое замечание насчет нехватки полотенец в отеле «Крийон» в речь вице-президента о размещении «Першингов». Но по мере того как процессия из мокрых и злых сотрудников Белого дома проходила через комнату для персонала, становилось ясно, что всех без исключения представителей вице-президентской свиты постигла такая же горькая участь. Это была вовсе не случайная небрежность.
   Наконец мы выяснили, что месяц назад в «Крийоне» останавливался со своим штатом государственный секретарь Джордж Шульц. В лучших традициях добрососедских отношений с союзниками они прихватили на память украшенные монограммами банные халаты, полотенца и другие впитывающие воду сувениры. «В самом деле, — заметил один из моих коллег, чью шею украшали клочки туалетной бумаги, — просто чудо, что они не проделали то же самое с портьерами».
   Если не считать этого инцидента, «Крийон» — это отель, который делает кочевую жизнь вполне сносной, даже приятной. Может быть, если бы О'Нил выбрал своим последним пристанищем именно его, ему не было бы так тяжело, хотя тогда его последние слова оказались бы не такими выразительными. «Где эти чертовы полотенца?» — совсем не тот эффект.

Красотки

Моя мать — символ моды

   До четырнадцати лет я понятия не имел, что моя мать чем-то отличается от других матерей. Но однажды в понедельник после родительского дня в школе-интернате, где я учился, один из старшеклассников, стоя в группе товарищей, обратился ко мне:
   — Эй, Бакли, твоя мать — мировой кадр.
   Я стоял с горящим лицом, стараясь сообразить, как мне нужно реагировать. В школе «Взыгравший гормон» при Портсмутском аббатстве в 1967 учебном году для особы женского пола не было более лестной оценки, чем «мировой кадр». Но когда это выражение относилось к чьей-то матери, в нем появлялся грязный смысл. Ожесточенная схватка закончилась через пять секунд, я лежал на лопатках, прижатый к полу, а мой противник, наступив коленом мне на грудь, объяснил, что он имел в виду стиль ее одежды.
   Позже от телефонистки на школьном коммутаторе я получил еще одно доказательство того, что моя мать не похожа на других. Эта толстая, болтливая тетка, которая регулярно внимательно прочитывала великосветскую хронику в колонке «Новости от Сьюзи» в «Ньюс», вдруг завопила, когда я пытался выбраться из переполненной комнаты, где выдавали почту:
   — Твоя мамуля вчера посетила шикарную вечеринку в честь Уолтера Крон-кайта. И на ней было платье от Ива Сен-Лорана! Оно, должно быть, обошлось ей в целое состояние!
   Примерно тогда в жизнь нашей семьи вошла фраза «Великолепная и сногсшибательная». Обычно моя мать произносила ее, возвращаясь после работы в саду, — грязная, в джинсах и черной футболке, без косметики и с забранными назад волосами.
   — Это уж чересчур для великолепной и сногсшибательной миссис Бакли — обращалась она к гостям.
   — Откуда появилась эта фраза? — спросил я ее несколько недель тому назад. Мы как раз обедали в дорогом итальянском ресторане в верхнем Ист-Сайде. На ней был умопомрачительный бежевый костюм от Оскара де ла Ренты, светлые чулки, туфли цвета слоновой кости, модные золотые браслеты и серьги. Она была накрашена, а ее волосы были только что уложены.
   Мать этого не помнила, но могла сказать наверняка, что не из ежедневника «Женская одежда», профессионального журнала, который славился не только своим красиво выполненным названием на обложке, но и тем, что много писал о ней в течение последней четверти века. (Заголовок 1977 года: «Неповторимая Пат Бакли»; заголовок 1985 года: «Могущество Пат»). В 1975 году, два года спустя после того, как она составила список наиболее стильно одевающихся людей, в «Таймс» появился заголовок: «Стильная Патриция Бакли более чем довольна ролью домохозяйки».
   — Язык под соусом несъедобен, — заметила она.
   В течение всего ланча мне приходилось возвращать мать к разговору на темы моды, а она то и дело отвлекалась, сообщая мне новые кулинарные рецепты.
   —Ты знаешь, — прервала она себя в разгар нашего обсуждения различий между французскими и американскими кутюрье. — Я сделала колоссальное открытие. Я имею в виду рыбный бульон «Кнорр». Эти кубики буквально изменили мою жизнь.
   — Великолепная и сногсшибательная — вынужден был напомнить я.
   — Не имею понятия, — сказала она. — Может быть, из «Сьюзи». Спроси Айлин, она знает. Твой отец пригласил шестьдесят двух человек гостей на пятничный концерт. Куда мне их сажать? К себе на колени, что ли?
   В конце концов мы согласились, что источником той фразы была колонка в «Сьюзи». Там же позже появилась еще одно выражение, вполне в репертуаре ее авторов: «belle poitrine». Это звучало примерно так: «Миссис Бакли с belle poitrine». Многие годы эта фраза вызывала у меня смех, но однажды на уроке французского языка, когда мы изучали названия частей человеческого тела, я узнал, что она означает «красивая грудь».
   После языка под соусом (который я нашел вполне приличным) мы проделали нечто вроде «путешествия в прошлое», вспомнив различные модные пристрастия моей матери. За последние почти двадцать лет это были в основном Билл Блэсс и Оскар де ла Рента, и появлявшиеся изредка среди них Донна Каран, Исаак Мизрахи и Келвин Кляйн. До эпохи Блэсса и Оскара де ла Ренты (в середине семидесятых) была эра туник, а до того — макси. (Мать никогда не признавала миди. «Уродство», — делилась она с журналистами, когда миди были на пике популярности.) Еще раньше — в шестидесятые — у нее был индейский период.
   — Расшитые бисером повязки на лоб, длинные юбки из оленьей кожи, высокие ботинки. Спагетти совсем не разбавлены бульоном. Большие серебряные украшения. При веселом настроении — перо в волосах. Я любила Мэри Квант. Когда это было? Мне очень нравились ее вещи. Думаю, я начала носить короткие юбки, когда этого еще никто не делал, потому что ноги у меня были очень красивыми. Кто хочет читать об этой ерунде? У тебя в спагетти есть бульон? Середина шестидесятых. Пуччи. Все мои купальные костюмы, шорты, топы были от Пуччи.
   А в пятидесятые — до ее приезда в Нью-Йорк, до появления у нее друзей, которых звали Нэн, Мика, Джером, Чесси, Эсти, Слим, Роки и Пано, — она была провинциальной домохозяйкой в Коннектикуте и заботливой мамочкой.
   — Элегантные деревенские костюмы, наверное, от Лорда и Тейлора. Но по ночам я всегда выпускала на волю распутницу, таившуюся в моей душе.
   Кто учил ее понимать моду?
   — Я сама. Думаю, я всегда хорошо знала свой стиль. Имей в виду, — добавила она со значением, — было много ошибок.
   Теперь мать не приходилось уговаривать. Ей нравились истории, в которых она выглядела смешной.
   — Примерно четыре года назад. Это было платье от Блэсса, с австрийскими мотивами, с каркасом из проволоки, с массой складок. Когда я примеряла его, никто не предложил мне сесть. Когда же я вышла в нем и попыталась опуститься на стул, оно вдруг поднялось, закрыв голову. У присутствовавших началась повальная истерика. Мне пришлось есть стоя.
   Билл Блэсс был первым кутюрье, к которому я отнеслась серьезно, — продолжала мать. — Я обожала его. Меня очаровал — как ты это называешь? — классический американский взгляд с некоторой пикантностью. Может быть, «пикантность» не совсем подходящее слово. У него всегда есть небрежность, но она не переходит в неряшливость. Ты видел последние вещи Шанель? Ну вот, пожалуйста. А Билл — классический американский дизайнер. Он никогда не теряет вкуса. Я имела в виду не «пикантность», я хотела сказать «характерность». И к ней немного… если он одевает тебя строго, то в костюме всегда есть что-то, что лишает его мрачности. А его вечерние платья очень романтичны.
   Родители матери были из Канады. Бабушка родилась в Виннипеге, провинция Манитоба, а дедушка — в Торонто. Жили они в Ванкувере, Британская Колумбия, и там родилась и выросла моя мать. Дед был громадный, крепко сколоченный мужчина, который всего в жизни добился сам. Чтобы заработать, ему приходилось быть и лесорубом, и скотоводом, и золотоискателем. Он добывал нефть и газ, разводил скаковых лошадей. Его звали Остин Тейлор, а его жену Кетлин. У бабушки была нежная кожа ирландки, прекрасные рыжие волосы, большая грудь. Свои называли ее Красоткой. Дед и бабушка всегда были добротно одеты, в классическим стиле, но никогда не считали, что одеваются модно.
   — Однажды, — продолжала мать, — то ли в «Провинс», то ли в «Сан» на первой полосе была напечатана фотография папы с подписью: «Шедевр портняжного искусства». Он пришел в такую ярость, что отправился на ферму и оставался там целых три дня.
   Вот отсюда, я думаю, и происходит то очень двойственное отношение моей матери к жизни в большом городе. Много раз я слышал, что она называла себя «простой деревенской девчушкой из пограничного городка в Британской Колумбии, которую отец назвал в честь своей любимой охотничьей собаки». Самым приличным выражением для обозначения подобной самохарактеристики будет: «полный бред». Ее никак нельзя назвать простой, и, кроме того, она очень давно покинула Ванкувер. Единственное, что может сойти за истину, это утверждение, что ее имя совпадало с кличкой собаки из породы спаниелей. Но кое-что в ее воспитании — у меня до сих пор стоит в ушах голос бабушки, делающей дочери замечание («Пат!»), и даже на рубеже четвертого десятка мать, как я замечал, не решалась курить в присутствии отца — помогло ей не оказаться затянутой в суетный вихрь Нью-Йорка.
   В 1975 году Энид Немай писала в «Нью-Йорк таймс»:
   «Иногда она называла себя веселым зеленым великаном. В других случаях она думала, что выглядит, как беременная аистиха. Она ненавидит ходить по магазинам, и содержимое ее платяных шкафов ни у кого не вызовет комплекса неполноценности… Она любит модные вещи, но эта любовь не переросла в страсть. Ее отношение к вещам сродни легкому флирту, забаве, в которой находишь развлечение, когда нечего делать. А у миссис Бакли почти все время занято».
   От бабушки мать унаследовала стремление к общественной деятельности. В Стэмфорде, когда она была свободна от домашних дел, мать участвовала в мероприятиях Молодежной лиги. В Нью-Йорке она работала на общественных началах в Институте восстановительной пластической хирургии, Мемориале Слоан-Кеттеринга, а позднее ее можно было часто встретить в больнице Св. Винсента, в Институте костюмов музея Метрополитен и во многих других учреждениях. «Почти все время», о котором упоминалось выше, тратилось на заботу о моем отце — такая должность не дала бы соскучиться всем двадцати семи женам Бригэма Янга. «Мне кажется, единственное, что я умею делать, это вести домашнее хозяйство», — сказала как-то мать в интервью. Конечно, это полная ерунда, но у матери был настоящий талант к самоуничижению.
   У моего отца вкус к одежде как у сельского священника где-нибудь в Румынии, но он ценит в женщинах красоту и всегда старается их похвалить. Когда мать устроила Зал славы наиболее стильно одевающихся людей, эту Валгаллу Седьмой авеню, отец позвонил мне, чтобы сказать: «Обязательно найди повод выразить ей свое восхищение. Она совершила воистину великое дело». Я позвонил матери, начал бурно восхищаться, но она перевела разговор, если мне память не изменяет, на воспаление мочевого пузыря у собаки.
   Неужели отец до сих пор продолжает ею восхищаться?
   — Странно. Не понимаю, почему еда так приготовлена. Я ела здесь то же самое на прошлой неделе, и все было очень вкусно. Всякий раз, как я выхожу в новом платье, он никогда не преминет заявить: «Новое платье? По-моему оно божественно». Если я надену вещь, сшитую у мадам Гре лет пятнадцать назад, он обязательно скажет: «Утенок, это платье божественно. От кого — от Билла или от Оскара?»
   А ведь он видел меня в нем по меньшей мере двадцать раз.
   К концу разговора отношение матери к обсуждаемой теме стало чуть лучше. Она все же любит моду, и даже сильнее, чем готова признать. Билл Блэсс и Оскар де ла Рента относятся к ее самым близким друзьям. В конце семидесятых по какому-то поводу на ее заваленном безделушками столике появились их фотографии в серебряных рамках. Она более тридцати лет находилась в близких отношениях с Нэн Кемпнер, о которой говорила, что та — «самая стильная женщина из всех, кого я знаю».
   — Да, спасибо. — Она покончила с языком под соусом. — Мода — это забава. Во всяком случае, до тех пор, пока она не начнет ставить в тупик твоего мужа. Помню, в прошлом году я спускалась по лестнице в наряде, который казался мне чрезвычайно, поразительно эффектным, и твой отец сказал: «Ты выглядишь исключительно эффектно. А где остальная часть платья?» Оно было сшито в форме дудочки. Не употребляй слово «дудочка».
   Из другого разговора:
   — Помню, это происходило во время Викторианского маскарада, и Блэйн — Блэйн Трамп — облачилась в очень вычурное платье, а я стояла с Робертом — мужем Блэйн — и еще каким-то мужчиной. Блэйн ходила вся в оборках, тюрню-рах и бог еще знает в чем, и какой-то мужчина спросил: «Боже мой, и вы несете это бремя?» «Я не только несу его, я женился на нем», — ответил Роберт.
   — Эспрессо, пожалуйста. Я не скажу тебе, кто был модельером, но примерно год назад я заказала на Седьмой авеню вещи на осень и получила платье с вырезом до сих пор. — Мать указала на место ниже ее все еще belle poitrine. — Черный бархат с кисеей. Я сказала: «Боже, пожалуй, я старовата для такого наряда», на что модельер ответил: «А от Брука Астора заказали эти платья четырех различных цветов». Ты будешь брать десерт? Я нет, иначе не влезу ни в одно из своих платьев.
   Я слышу подобные разговоры с середины пятидесятых годов двадцатого века, то есть со времени, как себя помню.
   — У итальянцев неважное сладкое. Хочешь еще капуччино? Не знаю, что еще рассказать тебе о моде. Если только о том, что я на самом деле люблю. Я, например, мечтаю одеваться как Шер.
   — Пат!
   — Но это только мечты. Я не могу выглядеть как Шер. Почему? Ну, я и Шер, скажем, находимся в разных возрастных категориях. Нет, нет, сегодня я тебя угощаю. Где мои очки? Я уже ничего не могу прочитать без них. Тебе придется подсчитать, сколько дать чаевых. Прости, что все было так невкусно. Видимо у них сегодня какой-то другой шеф-повар. Уверена, у тебя все получится захватывающе интересно. Помни лишь, что я никогда не относилась к моде серьезно. По правде сказать, я ни к чему не отношусь серьезно. Иначе с моим вкусом я, может быть, осталась бы в памяти у людей как Рю Поль.

Незаурядная личность

   Если конец президентского срока Джорджа Буша знаменует общий сдвиг в американской политике — это последний из президентов Америки, кто участвовал в сражениях Второй мировой войны, — то смерть его матери можно считать ознаменованием окончания Американской эры, и тем более горько для нее умереть почти в момент передачи жезла правления страной. Дороти Уокер Буш умерла в своем доме в Гринвиче, штат Коннектикут, примерно в пять пополудни в четверг 19 ноября. Ей шел девяносто второй год. Поскольку Буш всего за две недели до того проиграл выборы, то неудивительно, что, позвонив нам из Кемп-Дэвида накануне похорон, он сказал: «Для всех нас это было очень тяжелое и напряженное время».
   Много было сказано и написано о том, как в молодости Джордж Буш всеми силами стремился повторить путь своего отца, покойного сенатора Прескотта Буша. Но, как ни крути, главную роль в жизни Джорджа все же сыграла Дороти Буш. Барбара Буш в одном из интервью сказала, что ее свекровь имела на Джорджа в десять раз более сильное влияние, чем его отец.
   Родителями Дороти Буш были Лоли Уир Уокер и Джордж Герберт Уокер, преуспевающий банкир со Среднего Запада, названный в честь англиканского священника и поэта-метафизика XVII века Джорджа Герберта. Она выросла в Сент-Луисе и училась в женской школе Фармингтона, что в Коннектикуте. В 1921 году в Кенненбунпорте, штат Мэн, она вышла замуж за Прескотта Буша, молодого, красивого выпускника Йельского университета, который стал партнером дочерней компании «Черепов и костей» — братьев Браун, Гарримана и К°. — на Уолл-стрит, а в 1952 году членом Сената Соединенных штатов от Коннектикута. Она воспитала четырех сыновей и дочь, много работала на общественных началах, преуспела в спорте и делила свое время — как говорят о людях, у которых больше одного дома, — между
   Гринвичем, Кенненбунпортом и Джупетер-Айлендом во Флориде. Дороти была матриархальной американской аристократкой. Своим жизненным принципом, который президент однажды определил как «положение обязывает», она, без сомнения, обязана вере. Ее отец принадлежал к епископальной церкви, а мать была пресвитерианкой. Сама она стала членом епископальной церкви — на самом деле ее скорее можно было назвать англиканкой. Дороти Буш была глубоко религиозна и, когда дети еще находились в раннем возрасте, каждое утро читала им Библию. Через два дня после похорон младший брат президента Джонатан Буш вспоминал: