Недавно за ужином в китайском ресторане Джорджтауна он поведал мне свою длинную историю и в заключение сказал, что наконец понял, как обрести душевное спокойствие. После многих попыток найти место, где бы он мог доказать себе, чего стоит, Роберт наконец пришел к мысли, что «если и когда придет испытание, я заслужу медаль за храбрость или погибну».
   В последовавшей затем тишине нам принесли печенье «со счастьем», и мы раскрыли пачку. На записочке значилось: «Ваша мудрость помогла избежать многих опасностей».
   Мой друг Барнаби прислал мне из Парижа письмо на четырнадцати страницах. В нем он высказывал нечто вроде сожаления и объяснял, какое значение для него имел тот факт, что он не попал на войну. (В отличие от меня, его не призывали, а если бы такое случилось, он не попытался бы уклониться.) Он упоминал очень известного писателя, которого знал лично и который в подпитии всегда рассказывал в компании, что служил летчиком-истребителем во Вьетнаме. (На самом деле ничего подобного не было.) Но Барнаби понимает, в чем проблема этого человека, и ссылается на Хемингуэя, сказавшего однажды, что если писатель хотя бы год проведет на войне, он сможет до конца жизни писать о ней.
   Он вспоминает, как встретил в баре Вермонта человека. Тот был рабочим-строителем и в течение недели, вооружившись луком, охотился в лесу на оленя. Он пригласил Барнаби, сидевшего за соседним столом, выпить с ним и рассказал о годе, проведенном во Вьетнаме. Там этот человек был пулеметчиком на речном патрульном катере. Через три года после этой случайной встречи на экраны вышел «Охотник на оленей».
   «Когда мы выпили пива, пошел сильный дождь. Стоял холодный ноябрь. Я предложил ему пересесть поближе к огню, но он отказался, сказав, что у него есть плащ-накидка и что он три дня идет по следу подранка, которого рассчитывает настичь на закате. Мы пожали друг другу руки, и он растворился в холодной вечерней сырости. В нем не было ни грана страха, и я знал, что он считает меня тряпкой — ведь я не был во Вьетнаме, — но не затаил зла, возможно потому, что я очень внимательно его слушал».
   Барнаби подробно останавливается на смысле слова «клятва». "Я знал [117], что мы поклялись поддерживать нашу страну. Хотя я никогда не любил фразы «Сделай для страны или умри за нее», но у меня всегда появлялся комок в горле, когда я слышу клятву на верность. Мне слово «клятва» кажется самым прекрасным в мире… Выполнить клятву бывает совсем не просто, но клятва бывает твердой настолько, насколько тверд человек, который ее дает. Я никогда не узнаю, насколько тверда моя клятва".
   И Оуэн и Барнаби, очевидно, искали нечто: проверку на мужество, шанс на самовыражение в более суровых обстоятельствах, чем те, что предоставляет гражданская жизнь. В мирной жизни все идет по накатанному: институтские экзамены, трудовой стаж, любовные приключения, виндсерфинг. Думаю, что рассказы об уклонении от призыва, об участии в антивоенных демонстрациях отдают нарочитой бравадой, за которой их авторы прячут тоску по неполученным армейским ощущениям.
   Один мой приятель, принимавший участие во множестве демонстраций, признался мне, что страшно разочарован, поскольку ни разу не испытал действие слезоточивого газа: «Это была бы моя война». Другой говорил, что, перед тем как идти на призывную комиссию, принимал большие дозы ЛСД, что, после понятных осложнений, привело к тому, что его забраковали. Забавный и в то же время горестный рассказ. Это рассказ о его войне.
   Всюду здесь видна скрываемая зависть. Я ее, во всяком случае, чувствую. У меня есть несколько друзей, побывавших во Вьетнаме. Один из них служил в спецназе, другой в армейской разведке, третий работал на ЦРУ. Они каждый день видели смерть и сами смотрели ей в лицо. Теперь они женаты, счастливы, хорошо работают; их не мучают ночные кошмары, они не расстреливают бензоколонки из М-16. Всем им присуща доброта, которую я редко встречаю у других, и их душевная сила, приобретенная, по моему убеждению, на войне, идет от знания: «Моя жизнь висела на волоске, но Бог меня миловал».
   Слово «ветеран» на латыни означает «опытный». Но это не тот опыт, который мы получаем, выпивая по чайной ложке пресный, разбавленный напиток жизни. В своей необыкновенной книге о Вьетнаме под названием «Слухи о войне» Филип Капуто пишет: "Мы проходили старые уроки страха, трусости, храбрости, страдания, жестокости и товарищества. Но более всего мы изучали смерть, которая приходит в том возрасте, когда человек считает себя бессмертным. Мы все один за другим лишаемся этой иллюзии, но в мирной жизни она исчезает постепенно, за долгие годы. У нас [118]этот процесс занял мгновение, и мы за недолгие месяцы превратились из детей в зрелых пожилых мужчин".
   Здесь они узнали нечто, чего нельзя постичь вне полей сражения: "между мужчинами [119]устанавливается такая же близость, как между любовниками. И даже еще более тесная. В отличие от любви между мужчиной и женщиной, эта близость не требует признаний, клятв и бесконечных подтверждений. Она не пройдет от неосторожного слова, скуки или разлуки, которые могут разрушить брак; ее может оборвать только смерть. Но иногда и смерть оказывается не в силах этого сделать. Два моих друга погибли, пытаясь вытащить с поля боя трупы товарищей. Эта преданность, простая и бескорыстная, чувство принадлежности друг другу были единственными стоящими вещами, которые мы узнали на войне. Все остальное там чудовищно.
   В основе высказывания доктора Джонсона, что «каждый человек думает прежде всего о себе, если он только не солдат», много детского, много романтики и жажды славы. В контексте того, что пишет Капуто, может быть, стоит согласиться с доктором в том, что, ни разу не надев формы, в нашу эгоистичную эпоху мы лишили себя последней возможности выполнить обязательство в отношении более ценного, чем мы сами: спасти жизни товарищей.
   В калейдоскопе различных историй легко пропустить главное: во Вьетнаме американские солдаты сражались не за демократию, не против коммунизма, они воевали друг за друга.
   Психиатр доктор Артур Эгендорф, служивший во Вьетнаме в частях разведки, а ныне занимающийся частной практикой, был одним из основных авторов отчета для Конгресса «Наследие Вьетнама». В нем он пишет, что для тех, кто не побывал во Вьетнаме, неучастие в событиях «почти не повлияло на их душевное здоровье и уж, во всяком случае, не вызвало психических заболеваний. Возможно, некоторые действительно переживали чувство вины, но в большинстве случаев следует говорить лишь о легком недомогании» Чувство вины — серьезной вины — все еще, спустя тринадцать лет, отзывается ночными кошмарами у тех, у кого, подобно другу доктора Эгендорфа, уничтожили всю часть, пока тот находился в разведке. У этого человека возникла амнезия на имена товарищей, погибших во время той атаки: «Мы вместе пошли к Мемориалу павшим во вьетнамской войне, и он буквально не мог удержаться, чтобы не потрогать стену, поскольку ему было безумно стыдно, что он не может вспомнить имен погибших. Вот это, — заканчивает Эгендорф, — в трезвом понимании и есть чувство вины».
   Но у него остается «впечатление» о том, что неучастие в войне все же оказало воздействие на поколение отказников.
   "Если и есть что-то, — говорит он, — объединяющее тех, кто не пошел на войну, то это идея неучастия, желание остаться в стороне. Во время последней войны служба в армии потеряла авторитет. И все это сказалось на обществе, а не на личности, как бы это ни казалось очевидным.
   Вы видите снижение доверия ко всем социальным институтам. Вы все время думаете, как бы выйти сухим из воды. Это не невротическое чувство вины, но настоятельная потребность скрыть свою прошлую позицию отказника и оправдать ее. Это значит, что масса людей из-за этого лишены многих радостей жизни".
   Эгендорф в то же время отнюдь не собирается критиковать тех, кто, по его словам, выступал против войны на основе политических или моральных убеждений; на самом деле он восхищается смелостью тех, кто выражал свой протест ненасильственными методами.
   С другой стороны, он говорит, что в попытках преодолеть вьетнамское наследие пришел к выводу, что большинство мужчин из поколения вьетнамской войны демонстрировали некий «пофигизм», старались следовать принципу «моя хата с краю…».
   "Именно это стало ценой, которую мы заплатили. Опыт той войны можно сформулировать одной фразой: «Меня освободили от податей, ха-ха-ха». Но на такой основе не воспитать полноценную, творческую, уважающую себя личность. Эти человеческие добродетели вытекают из потребности отдавать себя на благо других, служить обществу, отстаивать свои идеалы. Заботиться о ближнем, рисковать ради него головой.
   Следовательно, если вы сознательно отказываетесь от этих принципов — а общественное мнение вас в этом поддерживает, — тогда все больше и больше людей теряют моральные ориентиры, для них мир уже выглядит иначе. Они убеждают себя в глупой идее, что главной добродетелью может быть равнодушие к окружающим, отказ брать на себя обязательства перед ними. Но это как раз то, что разрушает жизнь. А созидает жизнь ответственность перед теми, кто рядом".
   Эгендорф сделал еще два последних вывода. Первый заключается в том, что это чувство вины — или душевное недомогание — никому не приносит пользы. "Сначала, — говорит он, — это кажется символом достоинства. Ведь я все-таки страдаю. Затем это приводит к запоздалому поклонению героям [120]. Но все это не имеет смысла и на самом деле приводит к саморазрушению личности. Все, что нужно от нас ветеранам, — это достоинство и уважение. Все мы партнеры в браке по расчету. О любви речи нет, но должно быть уважение друг к другу. И если мы к этому стремимся, то должны прощать — прощать себя".
   Второй вывод: «Люди осознанно идут на смерть. Это не оправдание, а ключ к пониманию того, что все мы поступаем глупо, обвиняя себя в том, что не ведаем того, что нам нужно, чтобы научиться. Чувство вины становится утешительным призом. Но вместо чувства вины нам гораздо больше потребен свежий взгляд на те обстоятельства, которые ныне требуют нашего участия».
   Чувство вины ли, душевное ли недомогание причиной, но я совершенно точно знаю, что будь у меня сын и спроси он меня, что я делал на вьетнамской войне, мне придется рассказать ему правду: что мой военный опыт совсем непохож на те испытания кровью, которые прошел его дед.
   Большинство людей, теми или иными средствами сумевшие избежать службы в армии, думают совсем не так, как я, и мне вовсе не хочется ставить под сомнения толкнувшие их на этот шаг причины или оправдания, которые они для себя выбрали.
   Но я знаю и других, которые все еще пытаются отыскать путь к успокоению взбудораженной души. И часто это выходит на поверхность ощущением некоей незавершенности, неполноты…
   «Я страдаю вместе с ними. Я не замечал, чтобы кто-то из моих друзей покаялся. И хотя мне стало легче, я все равно ощущаю, что мои рефлекторные действия не стали исчерпывающими».
   …неоплаченного долга…
   "Я так и не послужил своей стране. Я не смотрел в глаза жизни и смерти. Я остался неполноценным. Я шел мимо Мемориала, смотрел на выбитые там имена и думал: «Помилуй их Бог».
   …того, как легко было…
   "Настоятель однажды сказал мне: «Знаете, ваше поколение сделало мученичество безболезненным».
   …того, что опоздал на автобус истории…
   «Это вина — не принять участия. Не сделать ничего. Я не взрывал ни физические лаборатории в Анн-Арборе, ни военные укрепления вьетконговцев. Я болтался где-то посредине. И мне до сих пор за это стыдно. Только в последние годы я понял, как выглядел тогда с точки зрения моей страны. Теперь я понимаю, что должен был идти».

Отклики

   В августе «Эсквайр» опубликовал мою статью, в которой я сделал несомненно ошеломляющее признание, что сожалею о том, что не участвовал во вьетнамской войне. Я говорю «несомненно», потому что в течение десяти лет своей журналистской деятельности никогда не переживал такой реакции, какую вызвала эта статья. Я затронул какие-то струны в душе соотечественников. Я был этому рад, потому что и написал статью именно для того, чтобы выяснить, есть ли еще люди, испытывающие такое же сожаление. Но меня страшно удивило количество откликов. Краткий анализ высказанных мнений заинтересует тех, кто «за» и кто «против». Вот что я написал: меня официально признали непригодным к военной службе.
   В то время я испытывал радость и облегчение. Теперь я склонен думать, что при любых обстоятельствах я отделался от военной службы слишком легко. Это была дурная война, но тем не менее — война. Кто-то погиб, кто-то остался в живых.
   Я чувствую различие между «детской романтикой и жаждой славы» и чем-то еще. Мне хотелось бы знать, что не пойди мы в армию, действительно ли «в нашу эгоистичную эпоху мы лишили себя последней возможности выполнить обязательство в отношении более ценного, чем мы сами: спасти жизни товарищей».
   Эти слова не поразили меня и не показались проникновенными. У меня не было нужды искать где-то материалы или звонить в редакцию журнала «Солдат удачи». Среди тех, кого я цитировал, были Филип Капуто, Джеймс Уэбб, Роберт Э. Ли, а также Джордж Вашингтон. Джеймс Фэллоус ушел из журнала «Вашингтон мансли» восемь лет назад.
   Моя статья была своего рода заметками, какими-то разрозненными размышлениями, которые слились в единое целое после того, как в ноябре 1982 года я внимательно прочитал надписи на Мемориале павшим во вьетнамской войне. Это не было результатом ни той войны, ни какой-либо другой. Моя статья появилась до бомбардировок Бейрута, до вторжения в Гренаду, до публикации материалов о солдатах воздушно-десантных войск, которые ради развлечения насмерть забили ногами одного гомосексуалиста.
   Мне следовало догадаться, что в статье был какой-то изъян, после того как меня пригласили в «Шоу Фила Донахью». (Я отказался.) Затем я получил приглашение на передачу «Сегодня» и несколько звонков с различных радиостанций. Мне звонили люди, которые писали книги о последствиях вьетнамской войны.
   Боб Грин опубликовал в своей рубрике статью, которая немного не совпадала с моей по теме. В ней говорилось, что он испытывает те же чувства, что и я: тех, кто не пошел на войну, надо считать трусами. Я до сих пор не могу найти, где же я говорил об этом, но это не важно. Майк Ройко, который не любит Боба Грина, прочитав статью, написал в ответ материал с приводящим в замешательство заголовком: «Уклонисты без конца рыдают из-за своей вины». Заголовок непонятен потому, что ни Грин, ни я ни словом не обмолвились об увиливании от военной службы. Ройко был сильно раздражен и закончил свою статью фразой: «Избавимся от этого».
   Вермонт Ройстер из журнала «Уоллстрит джорнал» счел выбранную мной тему разумной и написал содержательную статью, где рассмотрел проблему с исторической точки зрения. Жюль Фейфьер сочинил юмористический рассказ, где «поверхностный журналист с доходом в пятьдесят тысяч долларов» и «бойкий юрист с ежегодным доходом в шестьдесят тысяч долларов», трясясь от волнения, разговаривают на теннисном корте:
   — Естественно, я не хочу быть раненым, — признается один, в последних строках рассказа.
   — Ну уж нет, — отвечает его партнер. — Пусть убивают других, и пусть они учатся на своих ошибках.
   Я нервно засмеялся, прочитав последнюю строку рассказа.
   Затем Ричард Коэн из «Вашингтон пост» написал идеологически выдержанное послание, описывающее мою статью как «нечто напоминающее Киплинга или, может быть, Теннисона». Я оказался не в такой уж плохой компании, но это был отнюдь не комплимент в мой адрес, так как он воспринимал мою статью, вторжение в Гренаду и бомбардировку Бейрута как одно целое. «Еще раз мы признаемся в любви войне, — писал он. — Это опасная страсть». Сначала я почувствовал себя непонятым, но потом успокоился, размышляя, что Коэн по крайней мере раз в неделю напоминает нам, консервативным и поджигателям войны, что война — это плохо. Сожалею, что приходится разочаровать его, но я с ним согласен.
   Однако все это и наполовину не так интересно, как то, что спустя уже четыре месяца после публикации ко мне все еще продолжают приходить письма читателей. В большинстве это хорошо написанные, трогательные, дерзкие письма, совсем не обязательно полные сочувствия.
   Двадцатисемилетний умудренный жизнью адвокат ветеранов вьетнамской войны, который, должно быть, тоже воевал во Вьетнаме, пишет: «Не завидуйте жизненному опыту солдат… я восхищаюсь всеми ими за их скромность, принимая во внимание то, что им довелось пережить. Но очень опасно теперь, когда те события ушли в далекое прошлое, по каким бы то ни было причинам поглядывать на Вьетнам с любовью. Это первый шаг к тому, чтобы забыть уроки войны, и это первый шаг к вовлечению страны в нелепую ситуацию».
   Ветеран войны, который вернулся в 1967 году и который после этого пережил тяжелые времена, пишет, что нашел в статье «редкое сочувствие и полное понимание того, что такие, как мы, в отличие от вас, приносили жертвы. Кроме такого признания, мне ничего не нужно. Признание, которого я никогда не получал от множества чиновников, неоднократно сталкиваясь с ними. Это те, у кого не прерывалось плавное течение жизни — школа, колледж, деловой мир».
   Я получил два письма от одного и того же человека. В первом письме, датированном 10 сентября, он рассказывает, что из-за болезни, полученной в конце шестидесятых после службы в спецназе, он не смог участвовать в войне во Вьетнаме. Тогда он, в возрасте тридцати шести лет, пошел служить добровольцем в воздушно-десантные войска.
   Второе письмо было написано 15 ноября. Оно начиналось так: «Какую бы вину я ни испытывал за то, что не воевал во Вьетнаме, она исчезла после недавних событий в Гренаде… К несчастью, три человека были убиты и шесть тяжело ранены, когда во время последней вылазки были сбиты три вертолета». В конце он написал: «Пожалуйста, не бросайте своего дела, начатого в отношении ветеранов вьетнамской войны».
   Теперь я понимаю, что любое размышление о любых аспектах вьетнамской войны, особенно в контексте гибели американских солдат в текущих «зачем-нас-туда-занесло» конфликтах, может кем-то быть воспринято как абсолютное недомыслие. Если я прославляю войну, то я дурак. Это такой щекотливый вопрос, что восхваление тех, кто был на войне, должно начинать и заканчивать главу, открыто осуждающую войну в целом. Я говорю об этом без цинизма. Это то, чего требуют чрезмерно эмоциональные публичные обсуждения.
   Одним из недостатков моей статьи является полное отсутствие упоминания о том, как война воздействовала на женщин. Письма, которые приковывают особое внимание, пришли именно от них. Одна пишет, что испытывает чувство вины потому, что не может иметь детей. Она живет с осознанием невыполненного женского долга. В другом письме женщина сообщает хорошие новости о том, что Джо Макдональд, исполнитель антивоенных песен, дает в Сан-Франциско благотворительные концерты для ветеранов вьетнамской войны. Она до сих пор переживает, что не расспросила своего возлюбленного о его впечатлениях о войне. «Вы были правы, — заканчивает она письмо, — когда сказали, что большинство людей чувствовали себя спокойно во время войны. Я же не принадлежу к ним».
   Тот факт, что статью так по-разному толкуют, означает, что существует много людей, подобных упомянутой выше женщине.

Немного в заключение

Искусственная прохлада

   Где-то я читал, что кондиционирование воздуха было изобретено для того, чтобы облегчить тяжелое состояние несчастного президента Гарфилда, умиравшего летом в Вашингтоне от раны после выстрела Гютэ. Мне было жаль этого человека. Плохо было то, что в него стрелял маньяк с французской фамилией, но еще хуже медленно умирать в Вашингтоне в июле и августе… На верхнем этаже Президентского дома (так его тогда называли) было так жарко, что команде морских инженеров дали задание придумать какое-нибудь приспособление для охлаждения помещения. Они пришли с системой охлаждения воздуха, состоявшей из трубок, погруженных в лед с солью. Как ни дерзок был этот проект, но я сомневаюсь, что он оказал большую помощь. Я говорю об этом так уверенно, потому что мне доводилось проводить летние месяцы на верхнем этаже одного дома в Вашингтоне. У меня не было возможности вызвать команду морских инженеров, но я делал все возможное, и тем не менее жара стояла такая, что добила бы даже здорового президента.
   До тех пор пока я не переехал жить в Вашингтон в июле 1981 года, почти сто лет спустя с того дня, когда стреляли в президента Гарфилда, кондиционеры не играли никакой роли в моей жизни. Скоро у меня появилась привычка открывать дверцу морозильного отделения холодильника и засовывать туда голову.
   Ситуацию усугубляло то, что первые пять лет я жил в Долине туманов — это часть столицы, где когда-то было много болот. (Государственный департамент — министерство иностранных дел США — прозвали Долиной туманов.) Когда президентом был Гарфилд, это место занимали армейские конюшни. Также недалеко располагалась бойня и сток, который находился в районе нынешней Конститьюшн-авеню, идущей от Мемориала Линкольна до Эллипса, как раз к югу от Белого дома.
   Несомненно, в канал попадало много костей из бойни. Дурной запах доходил до Президентского дома. Несколько лет спустя президент Кливленд решил: хватит! — и перенес свою летнюю резиденцию на возвышенность, в трех милях отсюда. Там зловоние не ощущалось. И вот через сто лет мы с женой поселились там же, теперь этот район называется Кливленд-парк.
   Первое делом я спросил у женщины-риэлтора:
   — В доме есть кондиционер?
   — Да, — ответила она.
   — Покупаю, — сказал я.
   Свой кабинет я устроил в комнате мансарды, выходящей на крышу, откуда был виден Национальный собор и красные яблоки, висящие на старых яблонях во дворе нашего дома, — от их вида просто слюнки текли. Я думал, что нашел рай для писателя — дом на возвышенном уединенном месте, открытый для посещения музы.
   Была первая половина июня, уже жаркая пора в Вашингтоне. На второй день пребывания в своем кабинете к девяти утра мне уже стало душно. К десяти я был весь в поту, а к одиннадцати стал понемногу раздеваться. Вдруг я подумал: «Подожди! Ведь в доме есть кондиционер. Включи его!»
   К электрическому щиту я подошел с некоторым трепетом. Я никогда не имел дела с системой центрального кондиционирования воздуха, у меня всегда был только «агрегат» на окне, который все время дрожал, грохотал, с него капало, и лампочки горели вполнакала. Я повернул рубильник на «включить». Около пяти секунд весь дом дрожал. Я подумал, что так и надо. Я вообразил, будто это большой белый медведь зашевелился после долгой зимней спячки. Я вернулся в кабинет, положил руку на решетку кондиционера и почувствовал прохладную струю воздуха. Скоро наш дом превратился в настоящую хижину эскимосов. Довольный, я сел к столу и вернулся к работе.
   Следующие несколько дней я старался убедить себя, что мне прохладно, но Люси, которая заходила ко мне на третий этаж говорила: «Боже, как у тебя жарко!» А приходила она ко мне затем, чтобы попросить убавить мощность кондиционера, так как внизу стало так холодно, что в ванной на водопроводных кранах образовались сосульки. Если одного из супругов поместить в холодильник, а другого в печку — получится то, что было у нас.
   Я вызвал мастеров. Пришли двое, и на безграмотном языке попытались объяснить, что произошло и что произойдет, если не починить всю систему. За ремонт они потребовали пять тысяч долларов.
   Пять тысяч долларов — это пять тысяч долларов, поэтому я пригласил других мастеров. Они посоветовали поставить в мансарде отдельный агрегат. Это означало, что в крыше придется пробивать большую дыру. (В моем кабинете в мансарде не было окон, и стены имели уклон в сорок пять градусов.) Еще это означало, что нужно будет менять электрическую проводку во всем доме, только, зачем это делать, я так и не понял. Меня волновала проблема дождя, который теперь будет заливать мансарду.
   Тогда мне в голову пришла блестящая идея: надо в кабинете переставить мебель так, чтобы мой стул стоял прямо под решеткой кондиционера. Получилось! Пока я сидел, выпрямившись на стуле, мое тело, кроме блестящих, покрытых потом рук, которые лежали на клавиатуре, обдувал прохладный воздух. Но были и просчеты. Если мне нужно было включить принтер — что писатели делают время от времени, — то добраться до него можно было, только встав на четвереньки и пролезши под столом. Но это уже были мелочи.
   Меня больше волновали начавшиеся боли в мышцах. А уже через неделю я не мог вставать утром с кровати из-за судорог, которые сковывали тело от шеи до талии. Люси тоже не могла быть такой же заботливой, как всегда, так как заработала хронический ревматизм, постоянно находясь в холоде внизу. Я обратился к врачу, и он прописал мне ибупрофен и флексерил, которые сняли боль, но теперь мне постоянно хотелось спать. Это отнюдь не способствовало моей работе над романами. Звонков из издательств больше не было. Я начал много пить. Конечно, воды. Я подумал, что можно охлаждать себя изнутри, постоянно выпивая по кувшину ледяной воды. Но на самом деле моя затея превратилась в бесконечные путешествия на первый этаж, с частотой, примерно, раз в десять минут.