28 ноября 1965

Полдень
   В смежной комнате, которая прежде была комнатой Луи и время от времени еще служила ему, так как здесь все еще стояли его холостяцкая кровать и старый мольберт, сейчас яростно сражались в «пинг-фут»[8] , девочки выступали против мальчиков, и судьей был Луи, который, держа в руке карандаш и не теряя времени, делал наброски.
   Выкрики, удары мальчиков по мячику, посылаемому в ворота девочек, оглушали старую мадам Давермель; волосы ее были искусно подсинены и уложены, и она чинно восседала в кресле, занятая распутыванием ниток для вязания, а заодно и путаницы в своих мыслях. Дети производили столько шума — наверно, соседка с нижнего этажа будет жаловаться. Но что скажешь в такой момент этим несчастным детишкам! Они были до того удивлены подарком отца: часы каждому, и подарены просто так, без всякой причины — ни праздника, ни именин, ни даже дневника с хорошими отметками, никакого предлога. Возможно, Фернан был прав, сказав, что не стоило бы так отмечать этот грустный день, заставляя детей думать, будто их желают утешить. Во всяком случае, несмотря на «пылающих перепелок», несмотря на торт «Татен», дедушка оставался мрачным. Тайком поглядывая на него и быстро отводя глаза, чтобы он этого не заметил, мадам Давермель отлично понимала настроение своего дорогого мужа! Он, конечно, не жаловался, не проявлял уныния — держать себя умел всегда. Но был желт, словно у него печень разыгралась, и сидел в каком-то напряжении, будто его мучит артрит. Сынок доставил ему немало переживаний. Отказался от профессии фармацевта в пользу изящных искусств, сменил живопись на ремесло художника по интерьеру — ну, это еще ладно! Подхватил Алину, такую, в общем, сварливую бабенку, и сразу же направился ворковать на стороне — и мимо этого еще можно пройти. Что же касается развода, то дед Фернан был ни за, ни против. Он уже много раз говорил: я никогда в жизни себе такого не позволил бы. Однако я не кюре, чтобы запрещать развод другим. Алину он не любил и почти никогда ее не защищал. Но четверо детей, черт побери! Луи разбил семью.
   — Пойду посмотрю, что там делается в духовке, — сказала мадам Давермель.
   Он что-то прошептал — только чтобы напомнить ей о своем существовании, не ожидая ответа; просто взмахнул ресницами — дружелюбная улыбка человека, поглощенного тем, что он делает пометки на полях книги «Теория психотронов», для всякого другого абсолютно неудобоваримой. Мадам Давермель исчезла, мягко ступая в домашних туфлях, но тотчас вернулась. Муж даже не шевельнулся, сидя верхом на плетеном стуле. Он все еще продолжал свои пометки. И, не поднимая глаз от книги, произнес:
   — Отныне, Луиза, они будут у нас редкими гостями.
   Сдержанное замечание, скупое слово, намек — все остальное надо угадывать по этому лицу, обрамленному бородой, словно лентой от шляпки, двигающейся у висков вместе с густой седоватой шевелюрой, маскирующей слуховой аппарат.
   — До решения суда мы будем видеть их дважды в месяц, — сказала мадам Давермель. — А как потом, это уже зависит от Алины. Если она вернется к себе на родину, то даже Луи будет трудно с ними встречаться. Надо было вовремя об этом думать.
   Луиза обычно весьма легко выражала свои мысли; Фернан же, высказывая сомнения, помахивал рукой себе в помощь. Лет пятьдесят тому назад молчаливый аптекарь беседовал лишь со своими пробирками, а кончил тем, что женился на своей помощнице.
   — Кроме того, это еще будет зависеть и от молодой особы, — негромко добавила старая мадам Давермель.
   Она потрогала рукой свою драгоценную прическу и снова принялась разматывать шерсть для вязания. Кто же окажется опаснее? Семья Ребюсто, эти провинциалы, в интересах которых, похоже, обернется дело? Или же эта молодая женщина, которой удалось добиться того, чего она хотела, за пять лет?
   — Как бы то ни было, — продолжала мадам Давермель, — Луи очень доволен, что у него есть родители. Он мне недавно откровенно рассказывал о своих трудностях. Как быть с детьми? Не может же он таскать их весь день по Парижу — тогда всем станет ясно, что у него неблагополучно дома. Было бы, конечно, замечательно поразвлечь их в день встречи с отцом; но они все разного возраста, и трудно остановиться на чем-то одном — пойти в зоопарк, на матч или в кино. И кроме того, они все же немного растеряны после того, что произошло. У нас дома им, пожалуй, легче, они чувствуют себя непринужденней.
   Она умолкла. Седая голова повернулась к ней, острый нос навис над густыми усами, и сквозь них послышалось:
   — При детях ни слова, особенно против их матери.
   — Боюсь, что это условие не всегда будет соблюдаться обеими сторонами, — сказала Луиза Давермель, повернувшись.
   Зазвонил телефон. Она тяжело встала с кресла, подошла к аппарату, стоявшему на столике в стиле Луи-Филиппа, и, когда прижала трубку к своей серьге с аметистом, глаза ее зажмурились, рот беспокойно скривился, обнажив вставные зубы, и она отчетливо произнесла:
   — Да, мэтр, мой сын здесь. Передаю ему трубку. — Затем прошептала, но так тихо, что глухой муж ее не услышал: — Это Гранса. Он мог бы позвонить Луи куда-нибудь в другое место.
   Как и опасалась бабушка, Четверка, встревоженная словом мэтр, тут же прекратила игру. Они отвернулись, притворяясь, будто интересуются оставленными здесь набросками отца, среди которых был и портрет Агаты, воздушной, резвой, совсем не похожей на недоверчивую, насупленную, укрывшуюся за спиной Леона девочку, — словно зверек, попавшийся в западню.
   — Это, конечно, ты. Похожа, — сказала мадам Давермель, разглядывая рисунок через очки.
   Бабушка старалась смягчить выражение лица улыбкой, но она, как и дети, томилась. Эти семейные сборища, кажется, станут веселенькими! Агата сразу заняла весьма определенную позицию. Казалось странным, что ее мордочка — копия Луи — выражает тревогу за мать, в то время как Роза — точный слепок с Алины — старается улыбкой ободрить отца, который, подбежав к телефону, даже не потрудился понизить голос.
   — Секундочку, я возьму записную книжку, и ты мне продиктуешь текст.
   — Кто поможет мне накрыть на стол? — спросила бабушка, чтоб увести детей из комнаты.
   Они пошли за ней все, но продолжали напряженно прислушиваться, вынимая из буфета тарелки с цветочками и на этот раз бесшумно ставя их на стол в столовой, отделенной от гостиной передвижной стенкой, которая — увы! — сейчас была раздвинута. Дети хорошо видели отца; прижав головой телефонную трубку к левому плечу, он неловко царапал карандашом, записывая то, что жужжало в ней и предназначалось ему одному; однако, как ни кратки были его реплики, нетрудно было догадаться, о чем идет речь: Это не слишком сухо, а? Хочешь, я немного сглажу? Ну что ж, ты лучше знаешь, пусть будет по-твоему. Дети отлично видели всех — деда, там, в своем углу, рядом с ним бабушку, видели и друг друга — все они вместе словно участвовали в каком-то представлении, застыв с каменными, неподвижными лицами. Только Луи, казалось, ничего не замечал. Ладно, я сделаю копию и немедленно тебе отошлю. Надо заказным, а? Наконец мадам Давермель не выдержала и без всяких объяснений задвинула перегородку; это произошло в тот момент, когда Луи, отойдя от аппарата, протянул отцу листок, вырванный из записной книжки, и в ответ услышал:
   — О нет. У меня по этому вопросу нет твердого мнения. Это твое личное дело.

 
28 ноября 1965

21 час 05 минут
   Алина стояла у занавески в кухне и пристально вглядывалась в сумерки, рассеченные мелким дождиком, в струйках которого расплывался вялый свет трех стоящих поблизости фонарей.
   — Потерпите! Они скоро будут, — сказала ей Эмма.
   О том, какие чувства вызовет в ней это первое свидание детей с отцом, Алина раньше и не думала: не думали над этим ни ее сестра из Парижа, ни другая сестра, из Кретея. А вот Эмма подумала. Эмма всегда обо всем думает. Вместе со своей девчонкой Флорой она явилась сюда в пять часов. Даже еще извинилась:
   — Мне надо было уроки проверить, а то я пришла бы раньше. Была уверена, что застану вас в таком состоянии. Если бы мне пришлось отправить Флору в гости к отцу…
   Флора, подняв носишко, с удивлением уставилась на мать. Все кругом знали, что мать родила ее от своего коллеги гвинейца, когда работала учительницей в Конакри; знали, что она заботливо растила ее одна, сразу перестав думать об этом гвинейском парне.
   — Ничем не занимайтесь, Алина, — сказала Эмма. — Ведь ужинать будут только женщины. Я сама обо всем позабочусь.
   Одинокая женщина, она была подлинной сестрой милосердия для других одиноких; к тому же она обожала пересуды. Среди друзей Эммы числились главным образом дамы, разведенные или близкие к разводу, чаще всего матери ее учеников. Начиналось обычно с вполне безобидного вопроса: Что же происходит, мадам? Я никак не могу встретиться с отцом ребенка, на который следовал несколько смущенный ответ: Потому, мадам, что мы сами его очень редко видим, а затем при выходе из школы Эмма подкарауливала мамашу и начинала ей пылко сочувствовать, что приводило к исповеди, к выслушиванию советов, и таким образом эта женщина попадала в твердые руки Эммы: Бедняжки! Они не умеют защищать себя! Эмма же знала все: законы, права, издержки, формальности, адреса. Она была счастлива, когда удавалось загнать в угол одного из мерзавцев — этим выражением клеймились мужья, бесспорно его заслуживающие, впрочем, как и те, которые могли бы таковыми стать.
   В этот день Эмма была крайне огорчена глупейшим поступком одной из своих подопечных: Представляете себе, мамаша маленького Гонзаса снова сошлась со своим пьяницей, что скажете, а? — и решительно нацепила кухонный фартук Алины. Она взбила, перевернула, сложила вдвое омлет с ветчиной, действуя очень осторожно, чтобы не поцарапать сковородку с тефлоновым покрытием. Мужчины всегда плохо обращаются с такой посудой, когда пользуются ею. Покончив с оладьями и с кофе, она тут же кинулась мыть посуду, заметив мимоходом, что в доме, из которого деньги уплывают к потаскушкам, никогда нет машины для мытья посуды, это правило. А в девять часов пять минут, ссутулясь, уже стояла у занавески, рядом с изнервничавшейся, непрерывно смотрящей на часы Алиной.
   — Надо предупредить Луи, чтоб в следующий раз он приводил детей домой вовремя. Только, пожалуйста, не вздумайте журить их за опоздание.
   Алина ничего не ответила. Впервые вся Четверка ушла из-под ее крыла. Она была уже готова вообразить самое худшее. Несчастный случай. Похищение. Поистине у страха глаза велики. Но вот десять минут спустя (ей-то казалось, что прошла целая вечность) она наконец вскрикнула:
   — Вот и они!
   Луи действительно только что высадил детей на перекрестке, чтобы не делать объезда, так как на этой улице было одностороннее движение, и Четверка уже тянулась домой гуськом, в порядке, обратном их возрасту.
   Ги шел без шапки, держа под мышкой плащ и шарф, прыгая по краю тротуара с плиты на плиту, стараясь не ступать на полоски меж ними. Обычно это ему хорошо удавалось. Чем же он так озабочен, что на каждые два прыжка один раз дает маху?
   За ним шла Роза в габардиновом пальто, застегнутом на все пуговицы, с низко опущенным капюшоном, все еще встревоженная неотвязной мыслью: Значит, всему действительно конец? Именно это, прощаясь, она шепнула на ухо бабушке.
   Затем следовала Агата, как колоколом, укрытая прозрачной дождевой пелериной; смявшаяся синтетика похлопывала ее по ногам.
   Заключал шествие Леон: серьезный, невозмутимый, он шел по самой середине тротуара и пальцем протирал стекла своих очков.
   Они не разговаривали. Они шли поодаль друг от друга. Пригнувшись, торопились к дому под проливным дождем, который вдруг неожиданно хлынул, и — вслед за кошкой с поднятым мокрым хвостом, бросившей своих кавалеров, — ринулись к калитке; в несколько прыжков проскочили шесть ступенек и вот уже топали по коврику, вытирая ноги, затем по коридору и на кухню, где их ждала негодующая мать.
   — Это еще что? — закричала она. — Я уже хотела в полицию звонить.
   — А разве папа не провожал вас? — спросила Эмма. Роза поняла. Мамаша Вальду — ее только не хватало! И девочка пробурчала, толкнув дверь:
   — Папа довез нас до перекрестка. А что? Ведь нам не пять лет.
   Леон помахал рукой в знак приветствия, глухим голосом сказал: «Добрый вечер!» Отныне он единственный мужчина в этом доме. Пример отца, отвечавшего на крики невозмутимостью, уже давно научил его тому же. Любому шуму, бушует ли мать, или бьют стенные часы, можно противопоставить учтивую глухоту. И Леон преспокойно последовал за Розой. Только Агате не пришло в голову, что к ней осмеляться придраться, и она сбросила свои грязные сапожки и пошла мыть их под краном. Алине же хотелось кричать: водопровод засорится! Никто из детей даже ее не поцеловал, значит, она им совсем безразлична. Алина так больше не может. Но Агате она ничего не говорит. Алина смотрит на Эмму, та на нее, предостерегающе приподняв брови, настойчиво требуя мира. Но Алина чересчур возбуждена, чтоб пропускать удобный случай, когда можно выпустить весь заряд. Ну чего Ги так весело приплясывает, так доволен часами, что ли, он ведь уже успел ей наивно поведать: Видела штуковину? Это мне папа подарил! что за чертенок, сколько он говорит об отце и как похож на него! Тот же нос, те же глаза, подбородок, да еще эти часы… Если папаша о нем так заботится, тем хуже! Сейчас мы ему покажем, этому Ги.
   — А ну, пошел в кровать!
   Ги смотрит на электрические стенные часы — по ним ему остается еще двадцать минут.
   — Что я сказала: в кровать! — бушует мать, угрожающе наступая.
   — Ну зачем ты, Алина?
   Слишком поздно: вмешательство Эммы уже не может ее удержать. Справа, слева — шлеп, хлоп, и вот на ничем не повинных щеках багровеют пятна. Гнев Алины утих, руки повисли, она словно оцепенела. Ги с ревом убегает — разве может он понять, что эти пощечины адресованы не ему, а отцу и достались ему как бы по доверенности. Агата это поняла и подчеркнуто пожимает плечами, а затем, в одних чулках, тоже решает удалиться. Эмма стоит рядом, поглаживая тщательно выпрямленные в парикмахерской курчавые волосы Флоры, и тихо говорит:
   — Зачем так зло! Вы что, хотите настроить его против себя?
   — По крайней мере он не решится больше болтать мне о своем папочке! — бросила Алина и вся в слезах рухнула на стул.
   Лучше предоставить фонтану бить. Ведь условились же, что Алина будет с ними ласковой, скажет им что-нибудь вроде: Без вас, мои дорогие, я провела такой грустный день.
   Но предугадать поведение брошенных жен нельзя. В момент, когда им так нужна нежность, они, не имея возможности сорвать зло на том, кто их покинул, срывают его на ком попало. У Эммы на сей счет уже двенадцатилетний опыт. Несносный человек невероятно быстро делает несносной и вас. Надо внушить этим жертвам, что, чем больше они кричат, тем больше отпугивают тех, кто им сочувствовал, тем скорей отпускают грехи улыбающимся палачам, которые в сравнении с ними ведут себя куда осмотрительней, чтобы не казаться виноватыми. Защищается лучше тот, кто умеет быть сдержанным, организованным и действует с расчетом.
   — Оказывается, — вдруг говорит Эмма, — четвертое воскресенье будет двадцать шестого числа, на следующий день после рождества. Стало быть, их свидание с отцом не состоится: ведь первая половина каникул принадлежит вам.
   Алина, еще шмыгая носом после пережитого волнения, оживляется:
   — Но вторая половина каникул — его. Стало быть, на Новый год дети останутся с ним. — Она нервно всхлипывает и со стоном выкрикивает: — Некому будет пожелать мне счастливого Нового года в полночь.
   Но Эмма продолжает свою мысль:
   — А вы не собираетесь съездить в Шамрусс?
   — На какие же средства? — удивляется Алина, еще не понимая, к чему та клонит.
   Эмма идет к двери, закрывает ее. Потом возвращается и шепчет:
   — Ради этого стоило бы занять денег, а то продать кольцо или что-нибудь из мебели… Подумайте! Ваши дети никогда не занимались зимним спортом. Какая была бы радость для них! Но если вы должны делить пополам рождественские каникулы и если еще вычесть время, которое займет дорога, то не успеете вы приехать, как надо уже будет возвращаться. Попросите Луи, чтоб он уступил вам его часть каникул.
   — Откажет, — ответила Алина.
   — Вот и замечательно! — восклицает Эмма. — Тогда дети поймут, по чьей прихоти они не смогут порезвиться на снегу. — И, тихо посмеиваясь, она раскрывает свои карты: — Даже если он согласится, все равно не будет выглядеть лучше. Детям покажется, что отец так быстро перестал ими интересоваться… Ну, что скажете?
   Вместо ответа Алина пробормотала что-то невнятное, заговорщически улыбнулась. Ну и Эмма! Она часто преувеличивает. Она никогда не простит мужчинам, что ей пришлось обратиться к одному из них, чтобы стать матерью, а чтобы вкусить удовольствие — к нескольким другим. Тем не менее Эмма порой может дать полезный совет.
   — Это, однако, еще не все, — продолжает мадам Вальду. — Но мне пора уходить. Если вы верите моему опыту, Алина…
   Алина предваряет конец фразы.
   — Да, — говорит она, — пойду посмотрю, чем занялся малыш там у себя.


АПРЕЛЬ 1966



7 апреля 1966
   Втиснувшись тучным телом в скрипучее плетеное кресло, Ме пребывала, как обычно, под сенью софоры, подстриженной «зонтом», в глухом углу сада, круто сходящего к Аргосу, мутному, заросшему лохматыми старыми кувшинками, вяло омывающему удлиненные, зеленоватые, морщинистые мели, меж которыми то там, то тут мелькала пугливая серая спинка плотвы. Пе тоже сидел на своем обычном месте — на укреплявшей берег стене, которая едва достигала метровой высоты со стороны салатных грядок, но возвышалась на три с половиной метра со стороны реки, где стена заросла диким левкоем и сколопендрой. А внизу была лодка, из которой уже больше двух недель не вычерпывали воду; настил ее бултыхался в большой грязной луже, напоминавшей о продолжительных весенних дождях, сама же лодка была притянута к нижней перекладине железной лестницы цепью с висячим замком. Но мсье Ребюсто, рассеянно глядя куда-то перед собой, не замечал ничего: ни Аргоса, катящего свои воды направо, под мостик, через который проходила проселочная дорога, ни все еще оголенных деревьев, там, слева, в парке маркиза, не смотрел он даже на свою дочь, растянувшуюся на теплом песке, которая только что сказала:
   — Кстати, в понедельник было вынесено решение. Дело выиграла я.
   — Ну и выигрыш! — пробрюзжал мсье Ребюсто. — Выигрывает тот, кто все теряет, пожалуй, лучше не скажешь!
   — Да, правда, лучше не скажешь! — эхом откликнулась мадам Ребюсто.
   Алина, всегда такая крикливая, здесь, в Шазе, была очень смиренной, хотя своей матери почти не боялась; мадам Ребюсто, доморощенная Кассандра, умела предсказывать всякие мелкие беды — повышение цен на телятину, опасные последствия сквозняков, — но, когда разражались большие несчастья, она тут же превращалась в агнца божьего, глубоко потрясенного несправедливостью к преданным богу Ребюсто. Но перед Леоном Ребюсто, весьма властно управлявшим не только старой усадьбой маркиза, но и собственным домом, дочка робела. Конечно, она научилась стоять за себя. Она все еще не простила некоторые разговорчики, ходившие накануне ее свадьбы: Ну и повезло Алине, заполучила такого шута, так ей и надо, пусть теперь с ним возится! Ей все еще помнился гнев отца, когда она во время каникул дала ему прочесть письмо от Луи, видимо продиктованное ему адвокатами: Можете всем сказать, моя дорогая! Я к Вам никогда не вернусь. Вы же отлично знаете, я решил снова жениться… У отца побагровели шея, щеки, уши, он крикнул тогда непреклонно и решительно:
   — Какое бесстыдство! Нет, Алина, ты не воспользуешься этим любезным посланием. Разглашая его, не делая всего возможного, чтобы избежать развода, ты сама становишься его сообщницей. — И весьма холодно добавил: — Ну что ты мне тут толкуешь? Ты собиралась ехать в Шамрусс? И ты перерешила, когда твой муж предупредил тебя, что хотел бы воспользоваться своим правом и встретиться с детьми там? Надо было иначе поступить: ты должна была воспользоваться случаем, чтобы попробовать помириться с ним вдали от любовницы. Не надо было отказываться от поездки из-за денег. Хоть я и не богат и не так часто вижусь с детьми, но я бы охотно понес эту двойную жертву.
   Даже мать, столь близкая ему по воззрениям, начиненная теми же предрассудками, остолбенела от этих слов, но все же нашла в себе силы высказать свое мнение:
   — Но, Леон, на что же тут можно надеяться? Викарий говорил, что нельзя аннулировать развод, даже если бы вмешался Ватикан. Впрочем, у Алины есть еще право бороться. Она-то замуж не выходит.
   Хорошо еще, что они оба не знали всей правды. Что Луи, почуяв ловушку, вдруг предложил встречу в другой гостинице, там же, в Шамруссе, и хотел сам за все заплатить; что Алина уже разгадала его, этого хитреца, мечтающего, наверно, кроме законных свиданий с детьми, устраивать экспромтом еще и дополнительные где-нибудь на лыжне, в отсутствие ничего не подозревающей матери. Что Алина обманула всех, придумав, что получила от своих родных предложение срочно приехать в Шазе недельки на две — туда Луи не осмелиться сунуться со своими происками. Бороться? Вот она и борется. Ведь не она хотела развода. Он развелся, он, он. А ее развели. Тут есть различие! Она не соглашалась признать себя виновной. А как же священное таинство брака? Хотя со дня своей свадьбы Алина не ходила в церковь, однако полного безразличия к религии не проявляла. С появлением же Четверки она снова стала следовать религиозным заветам. Однако, если говорить откровенно, то развод имеет свои преимущества. Например, получать положенную тебе долю, правда, мизерную, а не вымаливать ее нищенски при каждом появлении этого господина, не нуждаться в его разрешении, его подписи, не ощущать больше себя униженной, попусту не ждать, считаться главой семьи, чувствовать независимость — да, всем этим пренебрегать не следует. Подлец, наносящий вам последний удар, иной раз оказывает этим услугу.
   — Я посмотрел отметки у детей, — сказал мсье Ребюс то. — Они не столь уж хороши!
   — Было бы странно, если бы случилось наоборот, — сухо ответила Алина. — Дети так потрясены.
   Но тут же пожалев о своей резкости, Алина подошла к отцу и положила руку ему на плечо, а он нервно бросал в реку камушки, целясь в кувшинки. Этот патриарх, обычно столь уверенный в себе, горестно сетовал:
   — Три дочки, и три неудачи! Ты в разводе, Жинетта помыкает своим ничтожеством, Анетта даже такого себе не нашла.
   Что тут ответишь? Решив сделать выбор — терпеть, обуздывать или бежать, — дочки управляющего тем самым показали, что были явно не подготовлены к брачному равновесию.
   Но Пе уже сменил тему:
   — Правду говорит твоя мать? Ты хочешь опять переехать сюда к нам?
   — Хотела бы, — уточнила мадам Ребюсто.
   — Какая разница? — обрезал ее муж.
   Пробный шар. Заполучить обратно хотя бы одну из дочек — а все они, как только исполнилось двадцать один, вырвались в Париж — такова была мечта матери. Видимо, родители уже обсуждали друг с другом эту тему. Впрочем, и Алина говорила о том же с Четверкой, которая не выразила особого энтузиазма.
   — Мне это кажется сложным, — сказала Алина. — Как быть с лицеем? Как быть с жильем? Не могу же я поселиться у вас со всей своей детворой? Но главное, адвоката тревожит, как бы Луи не воспользовался этим для пересмотра вопроса об опеке, сославшись на то, что из-за большого расстояния он не сможет встречаться с детьми. Мне-то казалось, что скверный муж станет и плохим отцом, что его скоро утомят родительские обязанности. Ничего подобного! Вы даже представить себе не можете, до чего он изводит меня.
   — Это доказывает, что Луи любит детей, — заметил мсье Ребюсто.
   — Если он редко их видит, то ведь он сам так хотел, а если страдает от этого, то разве не заслужил? — злобно заметила Алина.
   — Меня больше всего волнует мысль, что он может привезти их к этой девице, — сказала мадам Ребюсто.
   Управляющий вдруг взволнованно вскочил с места.
   — Что они знают о ней, скажите толком?
   — Все, — ответила Алина. — Нужно же было поставить их в известность. Если все так пойдет, то через полгода она станет их мачехой.
   — Нет, — отрубил мсье Ребюсто, — эта женщина никогда не будет их мачехой. Мачеха — это вторая жена вдовца. Но я надеюсь, ты деликатно рассказала им?
   — Достаточно было дать им прочесть письмо Луи, — даже не сморгнув, сказала Алина.
   — Письмо? И ты это сделала?
   Мсье Ребюсто побагровел. Но Алина, чувствуя себя взрослой, принялась кричать:
   — В конце концов, папа, то, что он мне писал, хотим мы того или нет, — правда!
   Отец тяжело опустился на край стены.
   — Конечно, правда! — пробормотал он. — Но дети имеют право, чтоб ее несколько приукрасили.
   Вот и нравоучение в стиле: Послушай меня, моя девочка… Алина знала это вступление. Знала она и продолжение — поучительную тираду: Необходимо, чтобы ребенок сохранял хорошее мнение о своих родителях, даже если оно не соответствует истине; чтобы он никогда не участвовал в их распрях, чтобы питал одинаковую нежность к отцу и к матери, а те тоже должны бережно относиться друг к другу… Алина не могла к этому серьезно относиться. Одинаковую нежность! К виноватому и к невиновной. К тому, кто всегда отсутствует, и к той, что постоянно тут. Дочь искоса наблюдала за выражением лица своей матери, круглого, изборожденного морщинами, обрамленного жирными, гладко зачесанными за уши волосами, — ее чинно опущенные веки уже трепетали от вынужденного молчания. Этот шуанский святоша читает, следуя новым обычаям, Евангелие с амвона. Пусть так. Но как его понять, когда будучи непримиримым в своих воззрениях, он начинает толковать о христианском снисхождении к окаянному? За ошибку молодости, которую теперь не в моде считать ошибкой, разве его мало помучили?! Мужчина всегда старается щадить других мужчин — Алина твердо в этом уверена, тем более, что отец заключает: