Прагма метнулся вперед и ударил Келлхуса. Его лицо превратилось в гневную маску.
   – Повторяй фразу! – воскликнул он.
 
   Для Келлхуса каждый из Великих Имен представлял собой вопрос, узел бесчисленных преобразований. В их лицах он видел фрагменты иных лиц, всплывающих на поверхность, как будто все люди были одним и тем же человеком, только в разные моменты. В какой-то миг в нахмуренном Атьеаури, спорящем с Саубоиом, вихрем промелькнул Левет. В том, как Готьелк взглянул на младшего из своих сыновей, было что-то от Серве. Одни и те же страсти, только каждая из них брошена на принципиально иные весы. Келлхус пришел к выводу, что любым из этих людей овладеть так же легко, как и Леветом, невзирая на их отчаянную гордыню. Однако в массе своей они были непредсказуемы.
   Они были лабиринтом, тысячей тысяч залов, и ему предстояло пройти сквозь них. Подчинить их себе.
   «А что, если эта Священная война превосходит мои способности? Что тогда, отец?»
   – Пируешь, дунианин? – с горечью спросил Найюр на скюльвендском наречии. – Жиреешь на новых лицах?
   Пройас отошел, чтобы побеседовать с Готианом, и они остались наедине.
   – У нас общая миссия, скюльвенд.
   Пока что события превосходили даже самые оптимистические из его прогнозов. Объявив себя отпрыском знатного рода, он почти без всяких усилий обеспечил себе место среди правящих каст айнрити. Пройас не только снабдил его всем, «подобающим его рангу», но и предоставил почетное место в своем совете. Келлхус обнаружил, что если ведешь себя как князь, к тебе и будут относиться как к князю. Маска становится лицом.
   Однако другое утверждение – что ему приснился Шайме и Священная война – поставило его в совсем иное положение, чреватое как многими опасностями, так и многими возможностями. Некоторые открыто насмехались над его словами. Другие, такие как Пройас или Ахкеймион, видели в этом возможное предзнаменование, вроде лихорадки, предвещающей болезнь. Многие, ищущие хотя бы какого-то знака свыше, просто принимали это как есть. Но все они признавали за Келлхусом определенное положение.
   Для народов Трех Морей сны, пусть даже самые тривиальные, были делом серьезным. Для дуниан, до призыва Моэнгхуса, сны были просто повторениями пройденного, способами, которыми душа приучает себя к различным событиям. Для этих же людей сны были как бы порталом, местом, где Внешнее вторгается в Мир, и нечто превосходящее человека, будь то грядущее, далекое, демоническое или божественное, находит свое несовершенное выражение в настоящем и близком.
   Но просто заявить, что тебе приснился сон, еще недостаточно. Сны могущественны, но дешевы. Сны видят все. Терпеливо выслушав описание видений Келлхуса, Пройас объяснил ему, что буквально тысячи людей утверждают, будто видели сны о Священной войне, одни – о ее триумфе, другие – о поражении. Как выразился Пройас, нельзя пройти и десяти шагов вдоль Фая, чтобы не наткнуться на какого-нибудь отшельника, который талдычит о своих снах.
   – Почему, – спросил он со свойственной ему прямотой, – я должен относиться иначе к твоим снам?
   Сны – дело серьезное, а серьезные дела требуют серьезных расспросов.
   – Не знаю, – ответил Келлхус – Возможно, к ним и не стоит относиться иначе. Я сам не уверен на этот счет.
   И именно нежелание настаивать на пророческом характере собственных снов позволило ему закрепиться в этом шатком положении. Когда очередной неизвестный ему айнрити, узнав, кто перед ним находится, падал перед Келлхусом на колени, Келлхус гневался, как разгневался бы сострадательный отец. Когда эти айнрити молили его прикоснуться к ним, словно благодать может передаваться сквозь кожу, он прикасался, но лишь затем, чтобы поднять их на ноги и пристыдить за то, что они раболепствуют перед обыкновенным человеком. Утверждая, что он – нечто меньшее, чем кажется, он заставлял людей, особенно людей ученых, таких, как Пройас или Ахкеймион, надеяться или страшиться того, что он может оказаться чем-то большим.
   Он никогда не говорил об этом, никогда ничего не утверждал, но организовывал ситуации таким образом, чтобы эта догадка казалась верной. И тогда все, кому мнилось, будто они незаметно наблюдают за ним, все те, кто беззвучно вопрошал: «Кто же этот человек?», радовались, как никогда в жизни. Оттого, что оказались прозорливее прочих.
   И тогда они уже не могли усомниться в нем. Ведь усомниться в нем означало признать, что их прозрения были пустыми. Отказаться от него значило отказаться от себя самого.
   И тут Келлхус оказывался на хорошо знакомой почве.
   «Так много преобразований… Но я все же вижу путь, отец».
   По саду раскатился хохот. Какой-то молодой галеотский тан соскучился стоять и ждать и решил присесть отдохнуть на императорскую скамейку. Он немного посидел, не обращая внимания на царящее вокруг веселье, разглядывая то остывший свиной джумьян, который он стянул с подноса у проходившего мимо раба, то нагого пленника, прикованного у его ног. Но когда наконец сообразил, что смеются над ним, то решил, что ему нравится всеобщее внимание, и принялся принимать разные величественные позы, корча из себя императора. Люди Бивня покатились со смеху. В конце концов Саубон забрал юношу и увел в толпу земляков, которые встретили его овацией.
   Немного погодя в саду появилась вереница имперских чиновников, облаченных в пышные одеяния, полагающиеся им по сану. Они возвестили приход императора. Икурей Ксерий III вступил в сад вместе с Конфасом как раз тогда, когда всеобщее веселье несколько поулеглось. На его лице отражалось благоволение, смешанное с отвращением. Он опустился на свою скамью и вновь заставил гостей разразиться хохотом, поскольку принял ту самую позу, которую юный галеот изображал всего пару минут тому назад: левая рука на коленях, ладонью вверх, правая сжата в кулак и опущена книзу. Келлхус видел, как побледнело от гнева лицо императора, когда один из евнухов объяснил ему, отчего все смеются. Когда Ксерий отсылал евнуха, взгляд его был убийственным, и он не сразу решил, какую именно позу принять. Келлхус уже знал, что быть предугаданным – одно из самых раздражающих оскорблений. Таким образом даже императора можно было сделать рабом – хотя Келлхус понял, что до сих пор не знает почему. В конце концов Ксерий остановился на норсирайской позе: уперся руками в колени.
   Миновало несколько долгих секунд тишины, пока император боролся с гневом. За это время Келлхус успел изучить лица императорской свиты: непробиваемую надменность императорского племянника, Конфаса; панику рабов, привыкших замечать мельчайшие колебания бурных страстей своего господина; неодобрительно поджатые губы советников, выстроившихся полукругом, центром которого был император. И…
   И другое лицо среди советников… Тревожащее лицо.
   Поначалу его внимание привлекло тончайшее несоответствие, чуть заметная неправильность. Старик в роскошном угольно-черном шелковом одеянии, которому все остальные явно оказывали почет и уважение. Один из спутников старика наклонился к его уху и прошептал нечто, неслышное сквозь гул голосов. Однако Келлхус прочел по губам: «Скеаос».
   Это было имя советника.
   Келлхус глубоко вздохнул и позволил течению своих собственных мыслей замедлиться и застынуть. Тот, кем он был в повседневном общении с другими людьми, перестал существовать, облетел, как лепестки на ветру. Темп событий замедлился. Келлхус сделался местом, чистым листом для единственного рисунка: морщинистого старческого лица.
   Отсутствие сколько-нибудь заметного покраснения кожи. Несоответствие между сердечным ритмом и выражением лица…
   Однако гул голосов вокруг затих, и Келлхусу пришлось отступить и вновь собраться воедино. Император собирался говорить. Его слова могли решить судьбу Священной войны.
   Миновало пять ударов сердца.
   Что это может означать? Единственное лицо, не поддающееся расшифровке, посреди моря абсолютно прозрачных лиц…
   «Скеаос… Быть может, ты создан моим отцом?»
 
   «И Логос не имеет ни начала, ни… И Логос не имеет ни начала, ни… И Логос не имеет ни начала, ни… И Логос не имеет ни начала…»
   На миг он почувствовал вкус крови на потрескавшихся губах, но ощущение было вскоре смыто безжалостным, монотонным повторением. Внутренняя какофония утихла, улеглась, сменилась гробовой тишиной. Тело сделалось абсолютно чужим, футляром, который легко было отбросить прочь. И сам ход времени, движение «прежде» и «теперь», преобразился.
   Тени колонн ползли по голому полу. На лицо падал солнечный свет и снова отползал в сторону. Келлхус мочился и испражнялся, но не ощущал ни неудобства, ни вони. И когда старый прагма встал и омочил ему губы, он был просто гладким валуном, вросшим в мох и гальку под водопадом.
   Солнце миновало колонны перед ним и опустилось у него за спиной, отбросив его тень сперва на колени прагмы, потом на позолотившиеся верхушки деревьев, где тень слилась со своими сородичами и разрослась в ночь. Снова и снова видел он, как восходит и закатывается солнце, снова ненадолго наступала ночь, и с каждым восходом фраза становилась короче на одно слово. Движение мира все ускорялось по мере того, как замедлялось движение его души.
   Пока наконец он не стал твердить только:
   «И Логос… И Логос… И Логос…»
   Он стал полостью, в которой гуляло эхо, лишенное источника звука, и каждая фраза была точной копией предыдущей. Он брел через бездонную галерею бесконечных зеркал, и каждый следующий шаг был таким же иллюзорным, как предыдущий. Только солнце и ночь отмечали его путь, и то лишь тем, что сужали просвет между зеркалами до немыслимой узости, так что верх грозил соприкоснуться с низом, а право – с лево, превращаясь в место, где душа наконец замрет окончательно.
   И вот солнце взошло снова, и мысли свелись к одному-единственному слову:
   «И… И… И… И…»
   И оно казалось одновременно и бессмысленным звуком, и глубочайшей из мыслей, как будто лишь в отсутствие Логоса могло оно совпасть с ритмом сердца, отмеряющего мгновения. Мысль истончилась, и дневное светило пронеслось через келью и спустилось за ней, и вот уже ночь пронзила облака, и небеса закружились над миром, подобно бесконечному колесу.
   «И… И…»
   Живая душа, повисшая на связи, соединяющая нечто – все равно что и с чем. «И» дерево, «и» сердце, «и» все – любая связь обратилась в ничто благодаря повторению, благодаря бесконечному повторению отказа от любых имен.
   Золотой венец над крутыми склонами ледника.
   …И пустота.
   Ничто.
   Полное отсутствие мысли.
 
   – Империя приветствует вас, – объявил Ксерий, изо всех сил старавшийся, чтобы его голос звучал благожелательно. Он обвел взглядом Великие Имена Людей Бивня, задержавшись на миг на скюльвенде, что стоял рядом с Келлхусом. И улыбнулся.
   – Ах, да, – сказал он, – наше самое экстраординарное пополнение. Скюльвенд. Мне говорили, что ты – вождь утемотов. Так ли это, скюльвенд?
   – Это так, – ответил Найюр.
   Император взвесил этот ответ. Келлхус видел, что ему сейчас не до тонкостей джнана.
   – У меня тоже есть свой скюльвенд, – сказал он.
   Он выпростал руку из-под замысловато расшитых рукавов и поднял цепь, лежащую у его ног. Император яростно дернул цепь, и скорчившийся рядом со скамьей Ксуннурит поднял голову, выставив на всеобщее обозрение слепое лицо сломленного человека. Его нагое тело напоминало скелет – видно было, что пленника морили голодом, – и конечности были словно бы подвешены под разными углами, но все торчали внутрь, как бы норовя спрятаться от мира. Длинные полосы свазондов на предплечьях теперь, казалось, служили скорее мерой его собственных костей, нежели кровавого прошлого.
   – Скажи мне, – спросил император, явно ободренный своей мелкой жестокостью, – а этот из какого племени?
   Найюр, по всей видимости, остался невозмутим.
   – Этот был из аккунихоров.
   – «Был», говоришь? Он, видно, для тебя все равно что покойник?
   – Нет. Не покойник. Он для меня ничто.
   Император снова улыбнулся, как будто его порадовала эта маленькая загадка, подходящее отдохновение от более важных дел. Однако Келлхус видел его коварный замысел, видел уверенность, что сейчас он всем покажет, какой этот дикарь невежественный глупец.
   – Потому, что мы его сломили? Да? – уточнил император.
   – Сломили? Кого?
   Икурей Ксерий слегка растерялся.
   – Да вот его, этого пса. Ксуннурита, короля племен. Вашего короля…
   Найюр пожал плечами, словно озадаченный назойливостью ребенка-фантазера.
   – Что вы сломили? Ничто.
   Кое-кто засмеялся.
   Император насупился и скис. Келлхус видел, что на передний план среди его мыслей выступила оценка умственных способностей Найюра. Ксерий лихорадочно переоценивал ситуацию, разрабатывал новую стратегию.
   «Он привык оправляться после грубых ошибок и вести себя как ни в чем не бывало», – подумал Келлхус.
   – Да, конечно, – сказал Ксерий. – Видимо, сломить одного человека – это ничто. Одного человека сломить проще простого. Но сломить целый народ… Это уже нечто, не правда ли?
   Найюр не ответил. Лицо императора сделалось торжествующим. И он продолжал:
   – Вот мой племянник, Конфас, сломил целый народ. Быть может, ты о нем слышал. Он называл себя Народом Войны.
   И снова Найюр ничего не ответил. Однако взгляд его сделался убийственным.
   – Твой народ, скюльвенд. Он был сломлен при Кийуте. Я хотел бы знать, был ли ты при Кийуте?
   – Я при Кийуте был, – проскрежетал Найюр.
   – И ты был сломлен? Молчание.
   – Был ли ты сломлен?
   Теперь все глаза обратились на скюльвенда.
   – Я… – он замялся, подбирая подходящее выражение на шейском, – я при Кийуте получил урок.
   – Ах, вот как! – воскликнул император. – Ну да, еще бы! Конфас – наставник весьма суровый. И какой же урок он тебе преподал, а?
   – Это Конфас был моим уроком.
   – Конфас? – переспросил император. – Ты уж прости, скюльвенд, но я тебя не понимаю.
   Найюр продолжал, неторопливо и взвешенно:
   – При Кийуте я научился тому, чему научился Конфас. Он – полководец, воспитанный на многих битвах. У галеотов он научился тому, как эффективен строй хорошо обученных копейщиков против конной лавы. У кианцев он научился тому, как расступиться перед неприятелем, заманить его в ловушку ложным бегством и выгодно приберечь свою конницу в засаде. А у скюльвендов он научился тому, как важно правильно выбрать «гобокзой», «момент», внимательно наблюдая за врагами и нанеся удар именно в тот миг, как они пошатнулись. При Кийуте я научился тому, – закончил он, переведя свой ледяной взгляд на Конфаса, – что война – это интеллект.
   На лице императорского племянника отчетливо читался шок, и Келлхус поразился эффекту прозвучавших слов. Но сейчас происходило слишком многое, чтобы он мог сосредоточиться на этой проблеме. Воздух звенел от напряжения, вызванного поединком императора и варвара.
   На этот раз уже император ничего не ответил.
   Келлхус понял, зачем Ксерий затеял этот разговор. Императору нужно показать, что скюльвенд глуп и невежествен. Ксерий сделал свой договор ценой Икурея Конфаса. И, как и любой торговец, он мог оправдать эту цену, лишь очернив товар конкурентов.
   – Довольно этой болтовни! – воскликнул Коифус Саубон. – Великие Имена наслушались достаточно…
   – Не Великим Именам это решать! – отрезал император.
   – И не Икурею Ксерию! – ответил Пройас. Его глаза горели энтузиазмом.
   Седой Готьелк воскликнул:
   – Готиан! Что говорит шрайя? Что думает о договоре нашего императора Майтанет?
   – Рано, рано еще! – прошипел император. – Мы еще не успели как следует проверить этого человека – этого язычника!
   Но остальные тоже вскричали:
   – Готиан!
   – Ну, а что скажете вы, вы сами. Готиан? – воскликнул император. – Согласны ли вы на то, чтобы язычник вел вас против язычников? Не постигнет ли вас кара, как Священное воинство простецов на равнине Менгедда? Сколько там полегло? Сколько попало в плен из-за опрометчивости Кальмемуниса?
   – Поведут Великие Имена! – вскричал Пройас. – Скюльвенд будет лишь нашим советником…
   – Еще того лучше! – возопил император. – Армия с десятком военачальников? Когда вы потерпите поражение – а вы потерпите поражение, ибо вам неведомо коварство кианцев, – к кому вы обратитесь за помощью? К скюльвенду? В час нужды? О безумнейшее из безумий! Да ведь тогда это будет уже Священная война язычников! Сейен милостивый, да ведь это же скюльвенд! – воскликнул он жалобно, словно обращаясь к обезумевшей возлюбленной. – Или для вас, глупцов, это пустой звук? Да ведь это же истинная язва на лике земном! Само его имя есть богохульство! Мерзость перед Господом!
   – Это вы говорите нам о богохульстве? – воскликнул в ответ Пройас. – Вы собираетесь наставлять в благочестии тех, кто жертвует самой своей жизнью ради Бивня? А как насчет ваших собственных беззаконий, а, Икурей? Кто, как не вы, стремится сделать Священную войну своим собственным орудием?
   – Я стремлюсь спасти Священную войну, Пройас! Сохранить орудие Господне от вашего невежества!
   – Мы больше не невежественны, Икурей, – возразил Саубон. – Вы слышали, что сказал скюльвенд. И мы это тоже слышали!
   – Да ведь этот человек вас продаст! Ведь он же скюльвенд! Скюльвенд, вы слышите?
   – Еще бы нам не слышать! – бросил Саубон. – Вы визжите громче моей бабы!
   Раскатистый хохот.
   – Мой дядя прав, – вмешался Конфас, и мгновенно воцарилась тишина.
   Великий Конфас наконец-то взял слово. Все умолкли, ожидая, что скажет человек более трезвый.
   – Вы ничего не знаете о скюльвендах, – продолжал он самым обыденным тоном. – Это не такие язычники, как фаним. Их нечестие – не в том, что они искажают истину, превращают в мерзость истинную веру. Это народ, у которого вообще нет богов.
   Конфас подошел к королю племен, прикованному у ног императора, вздернул его голову, чтобы все могли видеть слепое лицо. Взял исхудалую руку пленного.
   – Они называют эти шрамы «свазонд», – сказал он тоном терпеливого наставника. – Это слово означает «умирающие». Для нас это не более чем странные трофеи, вроде тех засушенных голов шранков, которые туньеры приколачивают к своим щитам. Но для скюльвендов это нечто куда большее. Эти умирающие – единственная их цель. Весь смысл их жизни сосредоточен в этих шрамах. И это наши умирающие. Вы понимаете?
   Он обвел взглядом лица собравшихся айнрити и удовлетворенно кивнул, увидев страх на их лицах. Одно дело – допустить в свою среду язычника; совсем другое – в подробностях узнать, в чем именно состоит его нечестие.
   – То, что дикарь говорил здесь недавно, – неправда, – подвел итог Конфас. – Этот человек – отнюдь не «ничто». Он нечто гораздо большее! Это знак их унижения. Унижения скюльвендов.
   Он пристально взглянул на бесстрастное лицо Ксуннурита, на его запавшие, слезящиеся глазницы. Потом перевел взгляд на Найюра, стоящего рядом с Пройасом.
   – Взгляните на него, – сказал он небрежно. – Взгляните на того, кого вы собираетесь сделать своим военачальником. Не думаете ли вы, что он жаждет мести? Что прямо сейчас он с трудом сдерживает ярость, бушующую в его душе? Неужели вы так наивны, чтобы поверить, будто он не замышляет нашего уничтожения? Что в его душе не теснятся, как в душах многих людей, заманчивые видения – видения нашей погибели и его удовлетворенной ненависти?
   Конфас перевел взгляд на Пройаса.
   – Спроси его, Пройас! Спроси, что движет его душой!
   Воцарилось молчание, нарушаемое лишь негромким ропотом перешептывающихся людей. Келлхус вновь перевел взгляд на загадочное лицо, возвышающееся за спиной императора.
   Ребенком он воспринимал выражения лиц так же, как воспринимают их рожденные в миру: понимал не понимая. Но теперь он научился видеть стропила, на которых покоится кровля человеческого лица, и благодаря этому мог с пугающей точностью вычислить распределение управляющих сил до самого основания человеческой души.
   Однако этот Скеаос поставил его в тупик. Других Келлхус видел насквозь, но на лице этого старика виднелась лишь имитация подлинной глубины. Мышцы, за счет которых создавалось это выражение, были неузнаваемы – словно крепились к костям не таким, как у прочих людей.
   Нет, этот человек не прошел обучения у дуниан… Скорее, его лицо вообще не было лицом.
   Шли секунды, несоответствия накапливались, классифицировались, складывались в гипотетические варианты…
   Конечности. Крохотные конечности, сложенные и спрессованные в подобие лица.
   Келлхус моргнул, и его чувства вернулись к прежнему уровню. Как такое возможно? Колдовство? Если так, оно не имеет ничего общего со странным искажением, которое он испытал тогда, давным-давно, сражаясь с нелюдем. Келлхус уже выяснил, что колдовство почему-то необъяснимо неуклюже – как детские каракули, нацарапанные поверх картины искусного мастера, – хотя отчего это так, он не знал. Все, что он знал, – это что он может отличать колдовство от мира и колдунов от обычных людей. Это была одна из многих тайн, которые заставили его взяться за изучение Друза Ахкеймиона.
   Он был относительно уверен, что это лицо никакого отношения к колдовству не имеет. Но тогда что же это?
   «Кто этот человек?»
   Внезапно взгляд Скеаоса встретился с его собственным. Морщинистый лоб изобразил, будто хмурится.
   Келлхус кивнул доброжелательно и смущенно, как человек, застигнутый за тем, что на кого-то глазеет. Однако краем глаза заметил, что император в тревоге уставился на него, потом резко развернулся и посмотрел на своего советника.
   Келлхус понял: Икурей Ксерий не знает, что это лицо чем-то отличается от других. И вообще никто из них этого не знает.
   «Исследование углубляется, отец. Оно все время углубляется».
   – Когда я был юн, Конфас, – говорил тем временем Пройас, – моим наставником был адепт Завета. Он сказал бы, что ты чересчур оптимистично настроен по отношению к этому скюльвенду.
   Некоторые расхохотались вслух – расхохотались с облегчением.
   – Байки адептов Завета ничего не стоят, – ответил Конфас ровным тоном.
   – Быть может, – отпарировал Пройас, – но то же можно сказать и о нансурских байках!
   – Не о том речь, Пройас, – вмешался старый Готьелк. Он говорил по-шейски с таким сильным акцентом, что половины слов было не разобрать. – Весь вопрос в том, как мы можем положиться на этого язычника?
   Пройас взглянул на стоявшего рядом скюльвенда, словно бы внезапно заколебавшись.
   – Что ты скажешь на это, а, Найюр? – спросил он.
   Найюр все время, пока длилась эта перепалка, стоял и помалкивал, не скрывая своего презрения. Теперь он сплюнул в сторону Конфаса.
 
   Полное отсутствие мысли.
   Мальчик угас. Осталось только место.
   Здесь и сейчас.
   Прагма неподвижно восседал напротив него. Босые подошвы его ног были прижаты одна к другой, темное монашеское одеяние исчерчено тенями глубоких складок, а глаза пусты, как мальчик, на которого он взирал.
   Место, лишенное дыхания и звука. Наделенное одним лишь зрением. Место, лишенное «прежде» и «после». Почти лишенное…
   Ибо первые солнечные лучи неслись над ледником, тяжкие, как сучья огромного дерева на ветру. Тени сделались резче, и на старческой макушке прагмы сверкнул отблеск солнца.
   Левая рука старика выскользнула из его правого рукава. В ней бесцветно блеснул нож. Его рука, точно веревка в воде, развернулась наружу, пальцы медленно скользнули вдоль клинка, и нож лениво поплыл по воздуху. В его зеркальной поверхности отразились и солнечный свет, и темные стены кельи…
   И место, где некогда существовал Келлхус, протянуло открытую ладонь – светлые волоски вспыхнули на загорелой коже, точно светящиеся нити, – и взяло нож из ошеломленного пространства.
   Удар рукояти о ладонь послужил толчком, от которого место обрушилось, вновь превратившись в мальчика. Бледная вонь собственного тела. Дыхание, звук, беспорядочные мысли.
   «Я был легионом…»
   Краем глаза он видел угол солнца, поднимающийся над горой. Он был словно пьян от усталости. Теперь, когда он отходил после транса, ему казалось, будто он не слышит ничего, кроме поскрипывания и свиста ветвей, что гнутся и качаются на ветру, влекомые листьями, подобными миллионам парусов размером не больше его ладошки. Всюду есть причины, но в ряду бесчисленных мелких событий они размыты и бесполезны.
   «Теперь я понимаю».
   – Вы хотите меня проверить, – сказал наконец Найюр. – Хотите разгадать загадку сердца скюльвенда. Но вы судите о моем сердце по своим собственным! Вы видите перед собой униженного человека, Ксуннурита. Этот человек связан со мною узами крови. «Ах, какое это оскорбление! – говорите вы. – Должно быть, его сердце жаждет мести! Не может не жаждать мести!» Но вы так говорите оттого, что ваши сердца непременно возжаждали бы мести. Однако мое сердце не такое, как ваши. Потому-то оно и загадка для вас.
   Народ не стыдится имени Ксуннурита! Этого имени просто нет больше. Тот, кто больше не скачет вместе с нами, – уже не мы. Он – иной. Однако вы, путающие свои сердца и мое сердце, вы видите просто двух скюльвендов, одного – сломленного, другого – стоящего прямо. И вы думаете, будто он по-прежнему имеет какое-то отношение ко мне. Вы думаете, будто его падение – все равно что мое собственное, и будто я стану мстить за это. Конфас хочет, чтобы вы думали именно так. Зачем бы еще было приводить сюда Ксуннурита? Есть ли лучший способ опозорить сильного человека, чем сделать его двойником человека слабого? Быть может, вам стоит проверить скорее сердца нансурцев.