Мартину очень хотелось сбегать на крышу, к клумбам и к фонтану, посмотреть на Рейн. Неплохо было бы спуститься и в ров; там валяются на земле обомшелые куски бетона, а наверху у самого края растут старые тополя.
   Но Альберт тянул его за собой вверх, мимо ворот по асфальтированной дорожке. У машины на насыпи сидела Больда и махала им рукой.
   – Что ты носишься как угорелый! – снова закричала наверху одна из мамаш.
   – Осторожней! Смотри, куда идешь! – подхватила другая.
   – Не подходи так близко к краю!
   Они молча сели в машину. На этот раз позади села Больда. От нее все еще пахло чисто вымытым полом. Смешанный запах воды, щелока и нашатыря. Она всегда подливала нашатырь в ведро.
   Мартин сел рядом с Альбертом и, посмотрев на него сбоку, снова испугался. За эти несколько часов Альберт словно постарел на много лет, стал таким же старым, как учитель, как столяр. Мартин догадывался, что в этом виноваты наци. Ему стало стыдно, что он так смутно представляет их себе. Он знал, что Альберт говорит только правду, и был уверен, что наци в самом деле очень скверные люди. Но так говорил только один Альберт, а против него множество людей, которые считают, что нацисты не столь уж страшны.
   Альберт крепко, до боли, сжал его руку и сказал:
   – Запомни это навсегда. И попробуй только забыть!…
   – Нет, нет, я ни за что не забуду, – поспешно ответил Мартин.
   Боль в руке там, где ее сжал Альберт, еще долго не проходила, и Мартин чувствовал, как все это врезается в его память – тяжелый запах, полумрак, навоз, странные пюпитры с кнопками, похожие на регистры органа, провода, уходящие в черную землю. Там убивали людей, и он запомнил это навсегда, как и ужины в погребке у Фовинкеля.
   – Боже мой! – запричитала Больда за его спиной. – Не забирай ты от нас парнишку! Я все буду делать, что ты скажешь! Сил не пожалею, только оставь его дома!
   – И Генрих тоже будет жить в Битенхане? – в свою очередь, робко спросил Мартин.
   Он представил себе Генриха в Битенхане, без его вечных хлопот, без дяди Лео, вспомнил, как Вилль с улыбкой подвигает ему масленку, то и дело подкладывая в нее масло.
   – Ему можно поехать со мной? – спросил он уже настойчивей. – Или я останусь там совсем один?
   – Я буду с тобой, – ответил Альберт, – мало тебе этого? А Генрих будет приезжать к тебе в гости, когда захочет. Я всегда могу подвезти его на машине, – ведь я каждый день буду ездить в город по делам. Для вас двоих там места не хватит. Да и мать Генриха его не отпустит: он же помогает ей по хозяйству.
   – Без Вильмы Генрих не поедет, – нерешительно произнес Мартин.
   Он уже представил себе новую школу, незнакомых ребят. Он знал лишь несколько ребят из деревни – тех, с которыми играл в футбол.
   – Как это «без Вильмы не поедет»? Почему?
   – Лео бьет ее, когда никого нет дома. Она боится оставаться с ним одна и плачет.
   – Нет, это невозможно, – сказал Альберт, – не могу же я в самом деле поселить у матери сразу троих детей! Пойми, ведь не можешь ты всю жизнь вместе с Генрихом жить!
   Альберт переключил скорость и молча объехал вокруг евангелической церкви. Потом он снова заговорил, заговорил бесстрастно, как служащий справочного бюро. Он делился чужой премудростью, скучно, без воодушевления, словно выдавал бесплатную справку. Текст справки раз и навсегда утвержден, и в голосе служащего полное безразличие.
   – Когда-нибудь тебе все равно придется с нами расстаться и со мной, и с мамой, и с Генрихом. А Битенхан ведь не на краю света! Тебе там будет лучше.
   – Мы сейчас заедем за Генрихом?
   – Нет, позднее, – сказал Альберт, – сначала надо позвонить твоей маме, потом заедем домой, заберем твои вещи, все, что тебе понадобится на первое время. Да перестань же ты хныкать! – сердито добавил он, обращаясь к Больде.
   Но Больда продолжала плакать, и Мартина пугали ее слезы. Они поехали дальше. Воцарилось молчание, и слышно было только, как всхлипывает Больда.



19


   Нелла закрыла глаза, снова открыла их, потом еще и еще раз, но наваждение не исчезало. По аллее вереницей тянулись теннисисты. Они шли группками по двое, по трое. Молодые актеры в отутюженных белых брюках – все сплошь первые любовники. Казалось, режиссер проинструктировал их в последний раз, напомнил о том, что у церковной паперти, напротив дома возлюбленной, неуместно пересчитывать деньги в портмоне, и теперь пропускал их по очереди перед объективом кинокамеры. Они бодрым шагом шли по аллее, в зеленоватом тенистом сумраке. Ходячие стебли спаржи! Словно целая процессия спаржевых человечков двигалась по заранее установленному маршруту. Стебельки обходили вокруг церкви, пересекали улицу и скрывались в воротах парка. Мерещится ей все это, что ли? Или теннисный клуб дает сегодня в парке банкет? На матч это, во всяком случае, не похоже. Когда идет матч, с кортов непрерывно доносятся глухие удары, упруго ударяются о землю серые резиновые мячи.
   …Ярко-красный гравий кортов, восклицания, смех, звон стекла у буфетной стойки, уставленной бутылками с лимонадом, а дальше за обрывом движутся мачты невидимых кораблей с пестрыми флажками. Словно чья-то невидимая рука управляет ими из-за кулис, тянет их вдоль сцены, и они исчезают на горизонте, в клубах черного дыма.
   Нелла попробовала считать стебли спаржи, дефилировавшие по аллее, но вскоре ей это надоело. Дойдя до двадцати, она сбилась со счета. А они все шли и шли, смеялись, разговаривали друг с другом. Резвые стебельки спаржи, – все одинаковой величины, одинаково белые и одинаково тонкие. Спаржевые фантомы, весело улыбаясь, спускались от виллы Надольте, и в конце концов Нелле пришлось примириться с тем, что это не сон и не игра больного воображения. Тщетно пыталась она отогнать от себя это наваждение – ничто не помогало. Серой машины Альберта нигде не было видно. А прежние видения не возвращались. Рай не появлялся больше в аллее. Раньше ей почти всегда удавалось увидеть его, когда она этого хотела.
   …Серебристо-серые стволы акаций покрывались вдруг ядовито-зелеными полосами. Ржавые мшистые пятна расползались по земле, там, где скапливалась в вымоинах дождевая вода. Потом полосы на стволах чернели, будто их только что смазали дегтем. Шумела покрытая пылью листва, и в аллее появлялся Рай: он шел к дому от трамвайной остановки. Смертельно усталый, в безнадежном отчаянии, он все же шел домой, к ней. Прежние видения больше не возвращались, зато шагающие стебельки были вполне реальны. Нелла еще раз убедилась в этом, когда аллея опустела. Призрачная процессия окончилась самым обычным образом, чем и доказала свою реальность. А Рай так и не появился в аллее. Теперь оставалось только закурить сигарету да ухватиться покрепче за петлю из золотой парчи на гардине, чтобы не упасть. Ей почудилось, что она вновь слышит насмешливое эхо:…арод,…одина… эхо, не терпевшее лжи, тяжким проклятьем легло оно ей на плечи. Оказывается, и фабрика стандартных солдатских вдов выпускает иногда бракованную продукцию, даже хахаля не удосужилась себе завести.
   Клубы табачного дыма неподвижно висят в воздухе между стеклом и гардиной; она голодна, но ее мутит при одной мысли о том, что придется идти на кухню. Там стоит немытая посуда – грязные тарелки, чашки, кастрюля с засохшей коркой на дне; на блюдцах в лужицах кофе плавают окурки – все говорит о том, что обедали наспех, кое-как. Альберт не возвращался. Дом затих, словно вымер, даже матери и той не слышно.
   Проезжая Битенхан, Нелла надеялась увидеть из окна автобуса серый «мерседес» у дверей знакомого дома. Но машины там не было. Билль, вооружившись молотком и зажав в зубах гвозди, чинил самодельные футбольные ворота на лужайке, белье с веревки уже сняли. Из «живописной долины Брера» дул свежий ветерок. У порога стояли зеленые ящики с пивными бутылками, а мать Альберта расплачивалась с мальчишкой из мясной лавки. Улыбаясь, она взяла у него из рук сочный красный окорок, и по сияющей физиономии подростка можно было догадаться, что ему хорошо дали на чай.
   Но и дальше по пути Нелла нигде не заметила машины Альберта. Потом за окном автобуса потянулись городские окраины, и еще раз бодро протрубил механический почтовый рожок…
   …Снова эхо минувшего забормотало где-то совсем рядом:…юрер,…арод,…одина. Обезглавленная ложь обрушивалась на нее словно проклятье. Казалось, с тех пор прошла уже тысяча лет. Целые поколения, поклонявшиеся этим идолам, давно истлели в земле. Три слова, всего лишь три исковерканных слова, но в жертву им принесены миллионы людей, сожженных, растоптанных, расстрелянных, удушенных в газовых камерах…
   Вилла Надольте выплюнула в опустевшую аллею новую порцию спаржи. Пять одинаковых стебельков, белых и тонких, – это замыкающие праздничное шествие запасные игроки. Обогнув церковь, они как по команде повернули налево, пересекли улицу и исчезли в воротах парка.
   Хорошо заехать иногда в гости к патеру Виллиброрду, вновь услышать его приятный, все разъясняющий, успокаивающий, убаюкивающий голос, голос, навевающий старые сны. Шурбигель – и тот иногда успокаивает. Он как услужливый парикмахер поставит теплый компресс, сделает успокоительный массаж, одним словом, осчастливит. Приятно, не правда ли? Что же, во всяком случае приятней, чем слушать заунывное пение монахинь в монастыре. Они поют, не сводя глаз с распятья. Хорошо им молиться: Альберт уладит все суетные мирские дела – проверит отчетность, составит счета. Благодарные монахини угощают его кофе с монастырским тортом, присылают трогательные подарки к праздникам; цветы из монастырского сада, крашеные яйца на пасху, анисовые коржики к рождеству. А сами все молятся, молятся. В часовне полумрак, духота, на голубых занавесках черная тень оконной решетки.
   Нет, ей решительно не удается убедить себя в том, что беседа с Виллибрордом приятна. Страшно представить себе, что придется когда-нибудь снова слушать Шурбигеля. Рассеялся уютный полумрак дамского салона, и в резком свете юпитеров появилась физиономия Гезелера. Они все на один покрой – эти молодчики «не без способностей», словно пиджаки из магазина готового платья: износился один – не беда, всегда можно купить другой. Вот они какие – убийцы! В них нет ничего ужасного, такие не приснятся в ночном кошмаре, и для хорошего фильма они тоже не годятся. Место их – в скверных рекламных фильмах, снятых при неумелом «лобовом» освещении. Так они и кочуют из одной кинорекламы в другую, эти жеребчики за рулем.
   И снова она услышала эхо. Стены часовни не пропустили лживых слов, отсекли у них начальные буквы и, обезглавив, выбросили прочь.
   В опустевшей аллее появился белокурый мальчонка на самокате. Красный самокат мелькал между деревьями. Запасы спаржи, видимо, пришли к концу.
   В дверь постучали, и Нелла, вздрогнув, машинально сказала:
   – Войдите!
   Увидев лицо Брезгота, она сразу поняла, что сейчас произойдет. Смертная тоска наложила печать на это лицо, как некогда на лицо Шербрудера. Оно, как зеркало, отражало ее всесильную улыбку.
   – Да, да, войдите, – повторила она.
   – Брезгот, – представился вошедший, – я ждал Альберта в саду.
   Нелла вспомнила, что где-то, уже встречала его.
   – Мы, кажется, знакомы? – сказала она.
   – Да. Помните загородную прогулку летом?
   Он подошел к ней.
   – Ах да, верно, – сказала она.
   Он подошел к ней почти вплотную. Смертная тоска на его лице проступила еще более явственно. Ее улыбка убила его наповал.
   – Одно ваше слово, и я прикончу Гезелера!
   – В самом деле?
   – Убью на месте!
   – Убивать Гезелера, – сказала она, – право, не стоит.
   Почему эти отчаянные люди так плохо бреются? Его колючая щетина оцарапала ей шею. Ей не хотелось разочаровывать его, но она не могла сдержать слез. Он прижал ее к себе, стал целовать. Они все ближе подвигались к кровати, и Нелла, пытаясь удержаться за что-нибудь, задела кнопку вентилятора. Мягко зашлепали резиновые лопасти, заглушив странные, глухие всхлипывания Брезгота. У нее мелькнула мысль: «Как мальчишка с девчонкой в заброшенном гараже, пытающиеся избавиться от страха и смертной тоски, но никогда не называющие это любовью».
   – Оставьте меня, прошу вас! – сказала она.
   – Мы еще встретимся? – спросил он рыдающим голосом.
   – Хорошо, хорошо, но только потом, а сейчас уходите.
   Она закрыла глаза, услышала шум удаляющихся шагов и ощупью выключила вентилятор. Но тишина была невыносима, и она снова включила его. Запах Брезгота словно прилип к щеке: солоноватый запах пота, смешанного с винным и табачным перегаром.
   И бракованную продукцию фабрик стандартных солдатских вдов можно, оказывается, пустить в дело; ей, например, суждено избавить от смертной тоски отчаявшегося небритого бродягу.
   К дому подъехала машина. Она услышала голос Мартина, и никогда еще он не казался ей таким громким и чужим. Она слышала, как Мартин со всех ног побежал в комнату Альберта. Донесся смех Больды, голоса Брезгота и Альберта, и, наконец, она ясно услышала, как Брезгот сказал: «Нелла, то есть фрау Бах, уже дома». Она не сомневалась, что и без этих слов, по выражению его лица, Альберт это сразу понял.
   Потом они стали пробовать мячи для пинг-понга.
   Она слышала за стеной цоканье целлулоидных мячиков, ударявшихся об пол.
   – А рубашки-то забыли, – закричал Мартин, – и учебники!
   – Не волнуйся, – сказал Альберт, – я тебе все привезу.
   Снова зацокали, ударяясь о пол, мячики, потом в дверь робко постучали и сразу раздался сердитый голос Альберта:
   – Не ходи туда, я же тебе сказал. Дай матери отдохнуть. Она потом приедет к нам.
   – Правда, приедет?
   – Да. Я же сказал тебе?!
   Нелла услышала, как перекатываются в коробке целлулоидные мячики, стукаясь друг о друга. Звук этот слабел, удалялся, но и из сада он еще долетал к ней. Потом Брезгот сказал Альберту:
   – Значит, ты решил ничего не предпринимать!
   – Нет, ничего, – ответил Альберт.
   Заработал мотор, шум его удалялся, и воцарилась тишина. Нелла была благодарна Альберту за то, что он ушел, не зайдя к ней, и не пустил в ее комнату Мартина. На кухне загремели тарелки: Больда принялась за мытье посуды и тихо, но ужасно фальшивя, пела: «От гибели спас он весь род людской».
   Плеск воды, громыхание посуды заглушали голос Больды, но вскоре Нелла снова услышала ее пение.
   «На него единого уповаем».
   Заскрипели дверцы шкафа, щелкнул замок на кухне, и Больда, шаркая, медленно поднялась к себе наверх.
   И только теперь в полной тишине Нелла услышала шаги матери. Она ходила по комнате взад и вперед, как узник в камере. А вентилятор по-прежнему тихо жужжал; Нелла совсем про него забыла. Она выключила его, но тут же ей показалось, что тишина душит ее, выжимает слезы из глаз. Нелла зарыдала.



20


   Свидание в летнем кафе не состоялось: переезжать решили сегодня же.
   В транспортной конторе заказали большой грузовик и, как вскоре выяснилось, совершенно напрасно. Пожитки фрау Брилах, переезжавшей к кондитеру, не заняли и пятой части кузова. Под чехлами и цветной бумагой ее мебель в комнате имела «вполне приличный вид». Но на лестнице ничто не могло укрыться от всевидящего ока соседей, которые, покачивая головами, наблюдали за погрузкой. Переезд явился для них полной неожиданностью.
   Рабочие вынесли ящик из-под маргарина, набитый игрушками, потом последовала кровать Генриха. Это, собственно говоря, была обычная дверь с приколоченными к ней деревянными брусками. Сходство с кроватью придавал ей лишь матрац из морской травы да остатки старой занавески, прибитые по краям. На машину погрузили два стула и старый стол… Сколько раз облокачивались на него Герт, Карл, Лео! Платяной шкаф заменяла доска с крючками, зажатая между стеной и буфетом и завешанная клеенкой. Клеенка спасала одежду от пыли и водяных брызг. Более или менее пристойно выглядели только две вещи: сервант, выкрашенный под красное дерево – его купили два года назад, – и кроватка Вильмы, которую подарила им фрау Борусяк: она больше не ждала детей. Приемник остался наверху у Лео – дверь у него была заперта на замок.
   Восемь лет прожили они в этой комнате, много раз ремонтировали ее, белили потолок и стены. Но теперь, когда она опустела, ее убожество бросалось в глаза. Генрих ужаснулся: их вещи, такие привычные в комнате, на своих местах, превратились на улице в кучу рухляди, которую и перевозить-то не стоило. Кондитер стоял тут же и покрикивал на рабочих. Те с трудом удерживались от насмешливых замечаний по поводу всего этого хлама.
   – Осторожней! Тут стекло! – воскликнул кондитер, увидев, как один из рабочих небрежно подхватил картонку с посудой.
   На лице кондитера отражалась мучительная внутренняя борьба. Казалось, он сомневался, не слишком ли высокую цену приходится ему платить. Двое детей как снег на голову, и вся эта рухлядь у дверей его дома – стыда не оберешься.
   Генриху велели успокоить Вильму, которая кричала, не закрывая рта, с тех пор как незнакомый человек потащил куда-то ящик с ее игрушками. Левой рукой Генрих держал за руку Вильму, в правой у него был ранец, в который наряду с учебниками, молитвенником и тетрадями он уместил и прочее свое «имущество»: отцовскую брошюрку «Что должен помнить автослесарь перед сдачей экзамена на подмастерье», фотографию отца и несколько комиксов: «Призрак», «Тарзан», «Тиль Уленшпигель» и «Блонди». Там же лежала и фотография женщины, весившей когда-то семь пудов. Толстая женщина у виллы «Элизабет», названной так в ее честь; грот из вулканического туфа, в окне – мужчина с трубкой во рту и вдалеке на заднем плане – виноградники.
   Бедность выступала все более явственно, по мере того как передвигали мебель и укладывали вещи. Но не только это пугало Генриха. Комната опустела с поразительной быстротой; это было не менее страшно. Не прошло и сорока минут, как все было кончено. На голых стенах выделялись лишь места, где обои не выцвели и хорошо сохранились; темно-желтые прямоугольники, окаймленные серым слоем пыли, остались на стене, там, где висели фотографии отца и репродукция «Тайной вечери», и напротив – там, где стоял буфет и была прибита доска с крючками. Мать вымела мусор из углов: осколки стекла, свалявшуюся в хлопья пыль, обрывки бумаги, какое-то загадочное черное вещество, заполнявшее все щели в полу. Кондитер опасливо провел пальцем по обоям, словно прикидывая, сколько времени не смахивали пыль, окаймлявшую темно-желтые прямоугольники на стене. Мать вдруг всхлипнула и швырнула на пол совок. Пытаясь успокоить ее, кондитер слегка обнял ее за плечи, осторожно погладил по голове. Но он нерешительно, словно с трудом, двигал руками, и выглядело это все не очень убедительно. Мать подняла совок и снова взялась за веник. Вильма кричала не переставая, то и дело порываясь выбежать из комнаты на поиски пропавших игрушек.
   – Отведи ее вниз бога ради, – сказал кондитер, – и коляску возьми.
   Беспокойное, неуверенное выражение не сходило с его лица. Казалось, внезапность переселения, в которой он сам был повинен, теперь испугала его. В полпятого она позволила ему поцеловать ей руку у локтя, а в полседьмого – уже переезжала к нему.
   Пора было трогаться, погрузка окончилась: вещи не заняли и пятой части кузова. Рабочие сидели внизу на подножке грузовика, поглядывали наверх и то и дело свистели, поторапливая хозяев.
   Генрих смутно помнил, что давно когда-то им довелось переезжать с квартиры на квартиру. Промелькнули обрывки воспоминаний: холод, дождь, детская коляска, заляпанные грязью транспортеры и грузовики, мать режет буханку хлеба, которую кто-то словно случайно сбросил им с проезжавшего мимо грузовика. Наиболее отчетливо он помнил зеленую армейскую баклажку – Герт забыл ее потом на какой-то стройке. Вспомнилось, как испугал его тогда американский хлеб: он был белый, как бумага.
   Восемь лет они прожили в этой комнате – целую вечность.
   Генрих мог с закрытыми глазами сразу найти все коварные трещины и щели в паркете, где тереть пол приходилось медленно и осторожно, чтобы не порвать суконку. Пол он натирал мастикой, – так требовал Лео. Генрих знал на память, в каких местах плитки паркета сидели непрочно: мастика там, сколько ее ни мажь, все равно уходила в щели. Зато в других местах она прилипала к полу, и ее нужно было наносить тонким слоем.
   Он уставился на темно-желтое пятно на стене: здесь висела фотография отца.
   – Ну иди же, чего стоишь? – закричал кондитер.
   Генрих вышел в прихожую, но тотчас же вернулся и, подойдя к матери, сказал:
   – Не забудь, пожалуйста, приемник – он наверху у Лео. У него еще наш кувшин, чашка и консервный нож.
   – Нет, нет, не беспокойся, – сказала мать, но по голосу ее он понял, что приемник, кувшин и консервный нож потеряны навсегда, как и мамин халат, тоже висевший в комнате Лео. Генриху очень нравился этот халат – сказочные розовые цветы на черном фоне.
   На лестнице стояла плачущая фрау Борусяк. Она бросилась к Генриху, расцеловала его, потом прижала к себе Вильму.
   – Славный ты мой мальчик, – всхлипывая, сказала она, – пусть хоть тебе будет там хорошо.
   Столяр, стоявший рядом, проворчал, покачивая головой:
   – Что здесь, что там – один грех!
   Из-за двери донесся голос матери:
   – Ты этого хотел, слышишь! Ты, ты, а не я! – кричала она.
   Кондитер глухо пробормотал что-то в ответ, и хоть слов нельзя было разобрать, но прозвучали они не очень убедительно.
   Все чаще и пронзительней свистели ожидавшие внизу рабочие. Генрих подошел к окну в прихожей и выглянул на улицу. Сверху кузов грузовика походил на распоротое брюхо какого-то чудовища, проглотившего по ошибке лавку старьевщика. Грязные лохмотья, колченогие стулья, сваленная в кучу рухлядь и на самом верху его «кровать». Грузчики перевернули ее, и серая дверь тут же раскрыла тайну своего происхождения. Сверху ясно была видна украшавшая ее надпись: «Комната 547. Финансовый отдел». Герт приволок однажды вечером эту дверь и четыре бруска – распиленные потолочные балки. Нашелся у него и молоток с гвоздями. В пять минут кровать была готова.
   – Ты погляди, какая роскошь! – сказал тогда Герт. – Теперь ложись, отдыхай.
   Генрих лег, и кровать показалась ему действительно роскошной. И до сих пор, еще полчаса назад, он был уверен в этом.
   Рабочие сидели на подножке грузовика, курили и, посматривая наверх, насвистывали.
   «Что здесь, что там – один грех», – сказал столяр. Генрих снова вспомнил слово, что мать сказала кондитеру две недели тому назад. То же самое слово Лео писал на стене. Генрих горько усмехнулся, подумав, что «сожительство» и это слово означают, собственно, одно и то же. Мать вышла из комнаты, держа в руках совок, и Генрих увидел, что лицо ее покрылось круглыми багровыми пятнами. Такие пятна он уже не раз видел на лицах у других женщин, но у матери их никогда не бывало. Ее черные, всегда гладко зачесанные волосы растрепались и длинными прядями падали на лоб. Потом из комнаты вышел кондитер и встал рядом со столяром. От его недавнего гнева не осталось и следа, и лицо его вновь приняло обычное добродушное выражение.
   Генрих всегда побаивался добродушных людей. В школе среди учителей тоже попадались такие покладистые; но с ними лучше не связываться. День – он добрый, два добрый, неделю, зато потом как расшумится! А под конец и сам не знает, что ему делать: то ли рукой махнуть, то ли снова разозлиться, словно актеру, позабывшему свою роль.
   – Сказано тебе, иди вниз! – раскричался вдруг кондитер на Генриха. – Черт бы тебя побрал, сорванец проклятый! Возьми коляску и убирайся!
   – Не смей орать на ребенка! – в свою очередь закричала мать и, разрыдавшись, спрятала голову на груди у фрау Борусяк.
   Столяр отвел кондитера в сторону, а мама сказала сквозь слезы:
   – Иди, Генрих, иди, детка!
   Но ему страшно было одному спускаться по лестнице. Внизу у дверей стояли соседи. Они обменивались насмешливыми замечаниями, разглядывая убогую мебель, а кто-то из Брезгенов сказал: «По барину и говядина!» И слова эти поползли от двери к двери – от Брезгенов к хозяйке молочной лавки, а от нее к старому пенсионеру, бывшему рассыльному из сберкассы. Он произнес их как приговор. В те времена, когда Генрих покупал ему продукты на черном рынке, старик всегда ласково разговаривал с ним. Но теперь он давно уже перестал здороваться с мамой, совсем как Карл. Хозяйка молочной лавки сама безнравственная, а Брезгены, по словам столяра, грязные свиньи. Кому же еще знать об этом, если не столяру, – он ведь домохозяин.
   Эх, если бы был жив отец. Он не дал бы его в обиду, взял бы его за руку, и они вместе вышли бы на улицу, даже не посмотрев на хозяйку молочной лавки, на старого рассыльного и на «свиней». Генрих так ясно представил себе отца, словно хорошо помнил его. Он с трудом удерживал душившие его слезы.
   – Да, да, – услышал он голос пенсионера, – «по барину и говядина»: правильно люди говорят. Как было раньше, так оно и осталось!
   Как он ненавидел их всех! Генрих презрительно улыбнулся, но слезы все же оказались сильней его ненависти. Он застыл у окна, – нет, ни за что не пройдет он мимо них со слезами на глазах! Ему казалось, что рухлядь в кузове съеживается, становится все грязней и гаже. Ярко светило солнце, вокруг грузовика собралась толпа зевак, а Генрих все стоял у окна и смотрел вниз на ящики с тряпьем, на серую дверь с надписью: Комната 547. Финансовый отдел.