- Что означает ваше молчание? - поинтересовался Муромцев.
   - Я их искал накануне парткома, - покаянно-испуганно заговорил, наконец, Лукич.
   - Ну и?
   - Делись они куда-то.
   - Как это делись?
   - Да потерялись - и все.
   Враз заговорили все - раздраженно, недоуменно, с явным подозрением.
   - Вот что я вам скажу: будет толочь воду в ступе, товарищи члены парткома! - Мария Трофимовна водрузила два увесистых кулака на стол. Давайте решать, с чем будем выходить на общее собрание. Есть одно предложение - исключить. Кто "за" - прошу поднять руки. Кто "против"? Итак, семь "за", семь "против" при одном воздержавшемся. Что будем делать?
   - Так и доложим коммунистам, - требовательно заявил Муромцев.
   - Да? - Мария Трофимовна с ненавистью посмотрела на заведующего кафедрой философии. При равенстве голосов ее мнение было решающим и можно было бы объявить на собрании о принятом парткомом решении об исключении. Но ведь этот Муромцев сейчас потребует голосования об одновременной информации о разделении голосов. Нет, лучше сохранить силы для решающего боя. - Нну... ладно, - согласилась она. - Итак, завтра собрание в шесть. Прошу не опаздывать. И обеспечить явку своих организаций...
   Иван позвонил Сергею через несколько дней в третьем часу пополудни.
   - Ну как, что? - едва узнав голос друга, спросил Сергей.
   - Это долгий разговор, - ответил Иван. - Я только что из ЦК от Шкирятова. Надо бы свидеться.
   - Знаешь что? - Сергей быстро прикинул, где бы они могли спокойно поговорить без посторонних глаз и, главное, ушей. - Давай через полчаса в "Метрополе", там в это время всегда немного народа.
   Знакомый метрдотель усадил их за маленький столик у фонтана, сосредоточенно сказал полувопросительно: "Как всегда?" и незаметно ретировался. "От Ваниной спины чуть не пар валт, - тоскливо подумал он. Видать, досталось бедняге в последние дни. И нос заострился, и глаза, всегда такие светлые, лучистые, будто померкли". Иван долго катал хлебные шарики. Наконец, улыбнулся какой-то чужой, серой улыбкой, произнес: "Такие вот дела, дружище". И снова замолчал. Официант принес водку, закуски. Выпили, вяло поклевали какого-то салата, рыбы, маслин. "Пусть сам заговорит, соберется с духом. Он же сильный, не сломали же его, - Сергей закурил, рассматривая ленивые струйки воды. - Держись, Ваня!" И, словно услышав этот молчаливый призыв, Иван отложил вилку, взял вновь наполненную рюмку и проговорил, чеканя слова:
   - Нас бьют, а мы крепчаем, Серега. Давай выпьем за твой бессмертный девиз: "Да здравствуем мы, и да пошли они все на..." Он не произнес последнего слова, они чокнулись, привычно глядя в глаза друг друга, выпили, обнялись, расцеловались. Сергей махнул официанту рукой - "С горячим погодuть!" Иван медленно оглядел почти пустой зал, потянулся было к сигарете, передумав, оттолкнул легонько пачку от себя, вздохнул. И заговорил:
   - Они все спланировали заранее, Калашников и компания. Даже успели к собранию многотиражку выпустить. - Он достал из кармана сложенную вчетверо газету. Сергей развернул ее, с разворота в него выстрелили огромными буквами слова заголовка на обе полосы: "Космополит, прелюбодей, стяжатель".
   - Даа! - протянул он. - Семьдесят второй кегль засадили, сволочи!
   - Собрание было бурным, - продолжал Иван. - Надо признаться, недооценил я Бивень. Ходом его дирижировала она умело и хладнокровно. И оркестровка выступающих была так произведена, что на каждого, кто хоть в малой степени говорил объективно, приходилось три, а то и четыре хорошо подготовленных лживых крикунов. Насколько я мог судить о настроении зала, чаша весов склонялась то в одну, то в другую сторону. - Он помолчал. Видимо, вновь мысленно пропуская через себя перипетии того вечера. - И, ты знаешь, главное коварство было припасено на финал. Голосуют. Большинство за выговор с занесением. По подсказке Бивень из зала предложение - провести переголосование. Причина? Слишком многие в момент подсчета выходили курить. Ведь голосование велось простым поднятием руки. Ну а вторичный подсчет дает иной итог - исключить. Потрудились "на славу" и помощник министра, и инструктор райкома.
   - Неужели Бивень предоставила им слово? - возмутился Сергей. - Это же открытое давление на коммунистов! И нарушение устава.
   - Ты же знаешь как это делается. Собрание послушно проголосовало за то, чтобы дать им слово. Чего-чего, а партийный катехизис Бивень вызубрила назубок... Поверишь ли, вернулся я после собрания в свой кабинет, защелкнул на двери замок, достал свой "ТТ" - с войны хранил его в сейфе. Снял с предохранителя, приставил к виску. Хо-лод-ный... И тут звонок. Маша. "Ванечка, говорит, мы тут все извелись, тебя поджидаючи. Матреша в церковь сбегала. Я молилась. Алешка сам не свой. Чижак нам позвонил, все рассказал. Говорит, и из-за него тебе досталось, взял мол на работу еще одного космополита безродного. Плюнь на все, Ванечка. Мы тебя любим, ждем". И зарыдала в трубку. Ты же знаешь Машу. Чтобы она плакала... Положил я пистолет в сейф и отправился домой.
   - Давай, знаешь что? Прервемся, поедим. А то наши отбивные иссохнут на огне. А пока их несут, скажу вот что - удивил меня во всем этом деле Калашников. Я не помню, рассказывал я тебе или нет. Вроде нет. Однажды на приеме у англичан меня с ним познакомили. Впечатление произвел порядочного мужика, все понимающего, болеющего за школу, юморного.
   - Этот юморной накануне собрания - понимаешь, накануне! - подписал приказ по министерству о моем временном отстранении от должности. Заранее предрешил исход. Поставил всех перед свершившимся фактом.
   - Но ведь временно!
   - У нас нет ничего более постоянного, чем временное, - Иван все же не удержался, закурил. - И своего прилипалу Щеголькова назначил и.о. директора. Райком, правда, исключение не утвердил, оставил выговор.
   - Не горюй, я знаю Лихачева, директора "ЗИС". У него, по-моему, четырнадцать строгачей.
   - Я его тоже знаю, его дочь у нас в институте учится, - Иван немного оживился. - Но у него же по производственной линии. С меня все обвинения снял райком. Все, кроме дачи. Лукич, это наш начальник спецотдела, или сам или, не знаю уж по чьему наущению, потерял все мои платежки. И копии исчезли. Вот на сегодня и напросился я к заместителю председателя Комиссии Партийного Контроля, ранее несколько раз по делам встречались. Битый час штудировал он при мне материалы дела, терзал вопросами. Мастер допроса отменный. За столько-то лет поднаторел в распознавании правды ото лжи. Да и психолог, видать, прирожденный. "Правильно с тебя наветы и домыслы сняли, говорит. - Женщин любишь? А кто их не любит! В твоем деле это не криминал. И космополит ты последний. Вот с дачей что будем делать?" - и хитро так на меня прищурился. "Сдать ее хочу государству", - ответил я. "Правильно, тогда и в этом вопросе комар носу не подточит. Садись, пиши заявление". Так я и сделал. Верно Маша говорила: "Не во время ты затеял дачу строить. На полях войны еще кровь людская не обсохла. Не все мертвые похоронены. Дай боли человеческой поутихнуть, слезам повысохнуть. Тогда и о даче думай". А наш мужик - он ведь задним умом крепок.
   - А что Маша говорила, что три раза к тебе "Скорую" вызывали? осторожно поинтересовался Сергей и подумал, что никогда не видел таких синюшных наплывов под глазами Ивана.
   - Сердце, - коротко ответствовал тот. - Я даже подумываю, не отменить ли мне завтра свою лекцию в Политехническом.
   - Если у тебя есть хоть немного сил, делать этого не стоит, запротестовал Сергей. - И сам себя морально поддержишь, и главное - врагам своим возвестишь - не удалось им тебя добить. И не удастся!
   - Пожалуй, ты прав, - помедлив, согласился Иван.
   - Святой тост - стоять плечом к плечу! Кстати, ты Никите не звонил? и по выражению лица Ивана понял, что зря задал этот вопрос. - Извини, спросил по давней инерции. За нас!
   - Да мне, пожалуй, хватит, - нетвердо возразил Иван. Но Сергей смотрел на него так просительно, с такой укоризной, что он махнул рукой, с размаху чокнулся с другом и - эээх, где наша не пропадала!...
   В тот вечер, как всегда на выступлениях Ивана, лекционный зал Политехнического музея был переполнен. Преподаватели вузов и школ, студенты, военные встретили его появление на сцене тепло, как доброго, желанного наставника и друга. Две девушки и молодой подполковник преподнесли букеты цветов - розы, астры, его любимые георгины. Пожав руку военному и расцеловав девушек, он обвел взглядом заполненные ряды, помахал рукой сидевшим в центре десятого ряда мужчине и юноше.
   - Ты не находишь, что отец сегодня бледнее обычного, - обратился Сергей к Алексею, ибо это их поприветствовал Иван. "Краше в гроб кладут", неприятно поразила его мысль, но Алеша несколько его успокоил:
   - Неотложку опять вызывали. Сначала сердце. Потом вроде лучше стало. Отец мучился всю ночь бессонницей. Таблеток наглотался - не помогло. Мы с мамой попеременно с ним сидели. Отговаривали от лекции. Он - ни в какую. Мама теперь с маленькой осталась. Хотела тоже приехать, да устала очень. Ничего, отец мужик крепкий, оклимается.
   Лекция "О роли семьи и школы в воспитании" была, как обычно у Ивана, насыщена великим множеством примеров из нашей и зарубежной практики, литературы, публикаций прессы. Он обладал редким даром улавливать настроения аудитории и безошибочно определял, когда надо выделить квинтэссенцию ведущей философской идеи, а когда вставить уместную шутку или подходящий исторический анекдот. Вот и теперь он забавно повествовал о причудливых методах воспитания, которые применял в семье король Англии из Ганноверской династии Георг III, пока регент принц Уэльский не обнаружил воочию, что король рехнулся.
   И внезапно стал как-то странно оседать набок и повалился на пол, опрокинув вместе со скатертью графин с водой и стакан. В зале поднялся шум. Сергей с Алешей бросились на сцену, отнесли Ивана в служебную комнату. Администратор вызвала "скорую". Но еще до ее приезда объявившийся из публики доктор констатировал смерть от разрыва сердца...
   Прощались с Иваном в том же актовом зале, где происходило недавнее собрание. В почетном карауле стояли седобородые, седовласые академики и пионеры из подшефной школы. Маша в черном платье и платке сидела с Алешей и Костиком на скамье подле гроба. А мимо шли знакомые и незнакомые. Весь гроб был уставлен венками, а их все несли и несли. И печальные траурные мелодии медленно плыли из зала в коридоры и аудитории института. Маша знала, что не надо бы плакать на людях, но ничего не могла с собой поделать. Она утирала и утирала слезы, и платок ее стал насквозь мокрым. Устав сидеть, она встала, подошла к Ивану, поправила цветы, лацканы пиджака. И вдруг увидела стоявшую у дальней двери Лену. Маша долго смотрела на одинокую худенькую фигурку. Сказала что-то Алеше. Тот вскоре подвел к матери бывшую мачеху. Лена боязливо остановилась от Маши в двух шагах. Алеша вышел в коридор покурить. Когда он вернулся в зал, то увидел, как две женщины, скорбно обнявшись, сидели у гроба.
   Появился Сергей в сопровождении двух женщин и мальчика-подростка. Элис Маша хорошо знала. Вторая женщина была необыкновенно красива. Она и мальчик подошли к гробу и долго-долго смотрели на покойного. Потом поцеловали руку и лоб Ивана и, направившись к выходу, посмотрели на Элис.
   - Кто это? - тихо спросила ее Маша.
   - Я расскажу тебе о них потом, - ответила Элис. - Это друзья. Можно, они приедут на кладбище и на поминки? "Разве об этом спрашивают?" - хотела сказать Маша, но вместо этого только кивнула.
   На поминках было человек сорок. Матреша и еще две пожилые женщины накрыли столы. Люди толпились в кухне, кабинете, курили на лестнице. А Маша все не давала сигнала рассаживаться за столами. "Никиту ждет", - понял Сергей. Подошел к ней.
   - Машуня, давай команду занимать места. В случае кто подойдет потеснимся.
   - Хорошо, Сережа. Пусть садятся, - деревянным голосом ответила она.
   Сергей знал, что Никита не приедет. Еще вчера Алеша сообщил ему, что все его попытки связаться с Хрущевым по телефону разбились о непреодолимую стену секретарских надолбов. Тогда Сергей позвонил сам по прямому городскому номеру. Оказалось, номер отключен. Из кабинета Лапшина, который был в командировке, по "кремлевке" он поздно вечером застал Никиту.
   - Здоровеньки булы, - приветствовал его Сергей.
   - Кто это? - раздраженно вопросил Хрущев.
   - Это я, Сергей.
   - Кто? - еще более раздраженно и громко повторил он. - У меня нет времени загадки разгадывать.
   - Когда-то ты узнавал друзей с полуслова.
   - А... это ты, - голос слегка смягчился. - У тебя что-то важное, срочное? Занят - продохнуть секунды свободной нет.
   - Ты про Ивана знаешь?
   - Читал. Некрологи читал, - после паузы ответил Никита.
   - Завтра похороны. Ты сможешь быть?
   - Завтра, завтра... Где, во сколько?
   - В двенадцать гражданская панихида в институте. Потом похороны на Даниловском.
   - Постой. Я смотрю календарь. Как раз завтра в это время... - Хрущев смотрел на завтрашний лист, на котором с полудня до шестнадцати не значилось никаких встреч или совещаний. - Слушай-ка, а что у него там за драчка была с секретарем парткома? С очень, знаешь ли, толковым и уважаемым секретарем?
   - Тебе, наверно, лучше знать. Я не понимаю - при чем здесь это? Из жизни ушел наш друг, с которым не один пуд соли вместе съели.
   "Дружба дружбой, а служба службой", - усмехнулся про себя Хрущев. В трубку сказал:
   - Вот, ну конечно, чуть не проглядел впопыхах. Ровно в двенадцать ноль-ноль мое выступление на коллегии Минсельхоза. А я еще даже не приступал к подготовке. Так что, извини. Да, ты там, будь ласка, передай Маше от меня, что в таких случаях полагается. Всього найкращого!
   Еще долго сидел Сергей и слушал, как в трубке коротко тутукало. Наконец, положил ее на рычаг, прошел в свой кабинет, сел за стол. Достал из среднего ящика пожелтевшее фото - пальмы, море, галька. На ней сидят трое Никита, Иван, Сергей. Горько вздохнул:
   - Было у меня два друга. И оба умерли. Один - телом. Другой - душой. Что хуже?
   СЕРГЕЙ
   Элис вышла из здания правления Союза писателей на Поварской и медленно двинулась по Садовому кольцу в направлении к площади Маяковского. Был ранний холодный ноябрьский вечер, но она была тепло одета и ей давно хотелось пройтись между бульварами и этим широким проспектом, впитать в себя витавший там аромат минувших эпох, запечатлеть в памяти неповторимый шарм старинных улочек и переулков, усадеб и особняков. Впечатления от интервью с Константином Симоновым, которое она только что получила, было сумбурным. Она видела постановки его пьес - "Парень из нашего города", "Русские люди", "Русский вопрос" (последнюю считала однодневной агиткой, с чем никак не соглашался Сергей); читала его военные очерки и прозу; знала наизусть некоторые стихи из сборника "С тобой и без тебя", а поэтическую книжку "Друзья и враги" рассматривала как слабо исполненный социальный заказ; повесть "Дни и ночи" и стихотворение "Жди меня" перевела и опубликовала в Америке. Он представлялся ей почему-то удалым млодцем Алешей Поповичем с полотна Виктора Васнецова "Богатыри", а на деле оказался барином, сошедшим с картины Бориса Кустодиева "Шаляпин". Яркий, широкий, талантливый литературный вельможа, обласканный властью и власти верно служащий. Со снисходительной прохладцей, как нечто весьма привычное и, пожалуй, немного надоевшее, принял ее переводы. С естественными манерами урожденного комильфо, усадил заморскую гостью в самое роскошное кресло, радушно предложил чаю или кофе, испросил дозволения курить, вальяжно задымил аглицкой вересковой трубочкой-бриером.
   - Какое событие сегодня, на ваш взгляд, наиболее значительно в советской литературе? - с этого вопроса Элис приступила к интервью.
   - Я бы назвал два события, - Симонов кончиком мундштука поправил усы. - Поэты, прозаики и драматурги готовятся вдохновенно воспеть предстоящее семидесятилетие генералиссимуса Сталина. Это праздничное, эпохальное событие. Второе... Вы, я уверен, читали редакционную статью в "Правде" - "Об одной антипатриотической группе театральных критиков"? Разумеется! Это наши будни, расчистка творческих авгиевых конюшен, освобождение от гнилой безыдейщины, низкопоклонства перед Западом, антипатриотизма.
   - Час тому назад я встречалась с послом государства Израиль Голдой Меир. Она заметила, что в упомянутой вами статье названы в качестве злодеев конкретные люди. Один из них русский, один армянин, все остальные - евреи. Антисемитская направленность, по ее утверждению, несомненна. Голда Меир расценивает публикацию статьи как антиеврейский набат. Присутствовавшая там госпожа Жемчужина...
   - Жена товарища Молотова? - с удивлением вопросил Симонов.
   - Да, именно. И она с Голдой Меир полностью согласна.
   Симонов смотрел на нее испытующе-выжидательно и Элис добавила:
   - Знаете, я не еврейка, но антисемитизм мне омерзителен.
   - Я тоже не еврей. И не антисемит. Именно поэтому то, что происходит сейчас в стране и что "Нью-Йорк таймс" характеризует как антиеврейский крестовый поход, я считаю борьбой с воинствующим сионизмом. "Если эта американка не дура, а она совсем не дура, - думал он, - она поймет, что я не поддерживаю всю эту вакханалию под флагом войны с иностранщиной и космополитизмом. Сказать сейчас больше, да еще американской журналистке, означало бы самоубийство. Ясно, они там фиксируют каждый факт, анализируют раскладку сил, определяют тенденции. Убийство Михоэлса, арест членов объединения еврейских писателей Нусинова, Квитко и других, закрытие еврейских печатных органов, преследование изучения идиша, роспуск Еврейского Антифашистского Комитета - и слепому ясно, что это не разрозненные деяния, а политическая линия". - И эта борьба, - он наклонился в ее сторону, словно собираясь сообщить ей нечто доверительное, - заметно активизировалась после 14 мая сорок восьмого года, то есть того дня, когда было провозглашено создание государства Израиль. Ибо активизировался международный сионизм.
   "Все-таки он принимает меня за сионистку, а ведь это совсем не так!" недовольно отметила про себя Элис.
   - Я понимаю, вы в Советском Союзе недовольны, что с первых дней существования Израиль занял проамериканскую позицию. "Недовольны" - не то слово, - усмехнулся про себя Симонов. - Сталин был взбешён!" - Ведь вы так активно способствовали его рождению. Но разве могло быть иначе? Изначально ориентация во всем, буквально во всем была на Запад.
   - И мгновенно начавшаяся вражда с арабами. При том, что раньше никогда они не воевали друг с другом.
   - Никогда! - вторила ему Элис. - И корень один - семитский, идущий от Авраама. Патриархи - отцы-основатели евреев Авраам, его сын Исаак и его сын Яков. Основатель арабов - Исмаил, старший сын Авраама.
   - Читай Библию, Ветхий завет, Первая книга Моисеева. Бытие, улыбнулся Симонов. - И религии схожие. Обе идут от веры Авраама.
   Его эрудиция впечатлила Элис.
   - Однако, порочна главная идея, которую Израиль возвел в ранг государственной политики.
   - Какая же это идея? - поинтересовалась она.
   - "Израиль для евреев". Вам это ничего не напоминает?
   Элис моментально ухватила его мысль: "Германия для немцев". Назойливый лозунг геббельсовской пропаганды. Однако, промолчала, взяла со стола изящную малахитовую сигаретницу, закурила. "Умная, стерва! - одобрительно подумал Симонов, поднося ей спичку. - Тут же поняла напрашивавшуюся параллель. Умная и красивая. С такой было бы не грешно и роман закрутить". Словно читая его мысли, Элис сняла ногу с ноги, тщательно одернула юбку.
   - И еще по этому же поводу, - он сделал вид, что не заметил ее беспокойства о невольном, невинном эксгибиционизме. - Иудейское царство, существовавшее в Южной Палестине около тысячи лет до нашей эры и новый Израиль по всем статьям и характеристикам разные политико-экономические образования. Израиль со всех сторон окружен арабами. Боюсь, он никогда не согласится на создание рядом с собой палестинского государства - вопреки резолюции ООН. Она предусматривала два государства, но получилось одно - и более миллиона беженцев-арабов, согнанных со своих земель.
   Элис сидела с каменным лицом и Симонов решил несколько сменить тему. Правда, подумал при этом, что не худо было бы напомнить этой американочке, что году в пятьсот каком-то до рождества Христова Вавилонский владыка Навуходоносор II камня на камне не оставил от Иудейского царства и увел иудеев в рабство. Но, будучи в душе джентльменом и по отечественным и по западным меркам, говорить этого не стал. Да и радости особой подобная историческая справка ему бы не доставила - так далеко, так давно все это было, а все равно натурам тонким, высоко организованным, человечным боль людская передается и через тысячелетия.
   Внезапно дверь распахнулась и в кабинет широкой хозяйской поступью вошел Фадеев. За ним мягко вплыл Твардовский. Фадеев пятерней причесал седую прядь, пытаясь убрать ее со лба. Глянул на Элис вопросительно-жестко - мол, кто такая, зачем, почему?
   - Корреспондентка из Чикаго, интересуется нашими делами, - сквозь мягкую улыбку неспешно ответил Симонов. Фадеев, едва кивнув Элис, заговорил громко, раздраженно, словно в комнате никого, кроме него и Симонова, не было:
   - Только что звонил Сам. Спрашивал мое мнение об эренбурговской "Буре". Сказал, что по справке, которую ему подготовил Шепилов, многие в Союзе писателей якобы считают, что роман "Буря" с литературной точки зрения есть не что иное, как буря в стакане воды. И что Сталинскую премию ему давать не стоит.
   - Кто эти многие? - резко спросил Симонов.
   - Софронов, Грибачев, Панферов. Я сказал, что мы - ты и я расцениваем "Бурю" положительно, как новый шаг в творчестве Эренбурга и что он несомненно достоин премии самой высокой пробы.
   Симонов согласно кивнул и стал вновь набивать трубку табаком. Твардовский подсел на стул, стоявший рядом с креслом Элис, положил на его широченный подлокотник руки, обнял лицо ладонями и, устремив на нее печально-ласковый взгляд, сказал:
   - Ты по-русски говоришь? Очень, очень славно! Так вот, красавица. Если бы я встретил тебя на улице города или в поле за деревней, я бы принял тебя за свою. У тебя все славянское - и глаза, и нос, и губы. И даже то, как ты голову держишь, и как смотришь.
   Он осторожно взял ее руки и стал целовать пальцы.
   - Я не знаю, может, для тебя это и не комплимент вовсе...
   Элис, с интересом слушая литературного генералиссимуса, в то же время с восторгом принимала слова поэта. Ведь он по-своему, но повторял сказанные однажды в перерывах между приступами ласк слова ее Сергея.
   - И о романе Казакевича "Весна на Одере" завел разговор. Определил его как талантливый. И очень правильный.
   - Согласен, - Симонов посмотрел на Элис, как бы говоря: "Слушайте внимательно, это имеет отношение к нашей с вами беседе". И продолжал: Очень жаль, что он не вывел там образ Жукова. И ведь не автор испугался. Испугался редактор - как это можно опального маршала увековечивать!
   - Представь себе - то же сказал и Сталин. Вот его слова: "Когда перестраховщик командует станками, это грозит недовыполнением плана. Когда перестраховщик командует литературой, это чревато появлением ущербных книг. Роман Казакевича талантливый, но будь в нем Жуков, он был бы сочнее, убедительнее, правдивее". Упрек по существу.
   Фадеев остановил свой пристальный взгляд на Элис - не слишком ли много он при ней наговорил. Видимо решил, что нет, не слишком. И продолжил:
   - Он поручил мне подготовить сообщение на Политбюро о националистических тенденциях в литературах республик. Так что мы с Сашей уехали в Переделкино.
   - Щас, погоди, - Твардовский еще раз склонился к Элис и на нее вновь повеяло дхом "Шипра", "Акстафы" и "Арарата":
   Я красивых таких не видел,
   Только, знаешь, в душе затаю
   Не в плохой, а в хорошей обиде
   - Повторяешь ты юность мою.
   Остановившийся было Фадеев, махнул рукой, заторопил:
   - Пошли, пошли. Еще если бы свои, а то чужие стихи читаешь!
   - У Есенина была сестра, и у меня. Как две капли похожа на эту американочку, - идя к двери, говорил Твардовский. На пороге остановился, неловко послал Элис воздушный поцелуй и бочком вышел в приемную.
   - Два писателя-еврея удостаиваются высшей государственной награды, а вы говорите об официально насаждаемом антисемитизме? - возмущенное удивление звучало в голосе Симонова столь искренно, что Элис почувствовала себя крайне неловко. - Когда критикуют Зощенко или Ахматову, Мурадели или Сосюру - это, выходит, в порядке вещей. Но как только затрагивают Гурвича и Альтмана, Борщаговского и Варшавского - начинаются крики и вопли о государственном антисемитизме. Это ли не линия двойного стандарта? Один только для своих. Другой - для всех чужих.
   - Над чем вы сейчас работаете? - вдруг спросила Элис, которая поняла, что заместитель главнокомандующего советской литературной братии будет твердо стоять на своей позиции - общепринятая критика еврейских писателей есть, антисемитизма нет.
   Симонов был рад, что она сошла со своего такого кусачего конька:
   - Вы знаете, мы, люди искусства, предельно суеверны. Загадывать наперед - дурной тон. В том смысле, что - а вдруг сглазишь. Могу сказать лишь в общих чертах: подумываю о большом полотне, охватывающем много лет. В центре - минувшая война. Понимаю - приступать к этой работе сейчас было бы опрометчиво. От столь грандиозного события в жизни человечества надо отодвинуться во времени. Минимум на пятнадцать-двадцать лет. Другое дело сбор материала, запись впечатлений участников, изучение взгляда на события союзников и противников.
   "Метит прямо в Львы Толстые, - ехидно подумала Элис. - Тот "Войну и мир" стал писать полвека спустя после войны с Наполеоном".