— Прекрасные слова, дон Серрано! И свобода духа, и человеческое достоинство — все это давно у нас умерло! Выпьем, господа, — сказал генерал Леон, — за их возвращение и полное восстановление, но однако…
   — Ну, говорите, что же вы замолчали?
   — Я служу правительнице точно так же, как мой товарищ Борзо, и мы с ним прольем кровь до последней капли за нее! Но Эспартеро, герцог Луханский, соправитель ее — не оправдает возложенных на него надежд!
   Дон Мигуэль и Франциско услышали это с удивлением, в их мнении генерал-капитан войска королевы стоял очень высоко.
   — Он великий полководец, но вовсе не правитель! — продолжал Леон. — Он гонится за мишурой, за внешним блеском, воюет беспрестанно и воображает, что больше ни о чем не нужно заботиться, что все сделается само собой! Поверьте мне, замок инквизиции, это проклятие Испании, в скором времени опять наполнится народом, духовенство снова захватит власть.
   — Мария Кристина не действует заодно с иезуитами!..
   — Да духовенство-то будет заодно с ней, хотя его опора и не особенно полезна для нее! — воскликнул с раздражительностью генерал Леон.
   — Вы разгорячены, мой друг! — прервал его благоразумный Серрано. — И к тому же Мария Кристина не королева, она лишь регентша, пока молодая Изабелла не достигнет совершеннолетия.
   — Королеве всего тринадцать лет, мало ли что может случиться!
   — Вы мой друг, дон Леон, и Эспартеро тоже мой друг… вы понимаете, что я этим хочу сказать! До сих пор жаловаться не на что! В последние годы, с тех пор как правит Мария Кристина, мы глотнули воздух свободы и стали свидетелями благих нововведений. Будьте благодарны за это, дон Леон, берите пример с меня, — сказал старый дон Серрано и подал руку генералу, охотно пожелавшему бы еще большей свободы и много других благ.
   Из глубины залы то слышался тихий звук арфы, напоминающий любовный шепот, то, заглушая говор грандов, раздавалось дивное, мелодичное бренчание мандолин. Кружились грациозно танцующие пары.
   Франциско разговаривал с молодым офицером гвардии доном Олоцагой о битвах, в которых тот участвовал против шаек дона Карлоса, «короля лесов», как его прозвали, о Кабрере, страшном полководце карлистов, и о блестящей военной жизни. Глаза Франциско разгорелись от удовольствия. Гранды чокнулись бокалами за человеческое достоинство и за свободу духа; дон Олоцага и Франциско пили за здоровье молодой королевы, собственноручно надевшей первому на придворном празднике тот орден, который она носила, пили за счастье и за все высокое и прекрасное.
   Между тем дон Жозэ стоял один, вдали от общества, безучастный к звукам музыки, мрачной душе которого все высокое и прекрасное было чуждо. Блестящими глазами следил Жозэ за происходящим. Оставаясь незамеченным в зале, увешанной блестящими доспехами, он думал о мести и погибели влюбленных.
   Дон Жозэ после обеда заметил прекрасную Энрику в замке, но ловко сумел избежать встречи с ней. Теперь Жозэ, опираясь на колонну, не сводил глаз со своего брата Франциско, который внимательно вслушивался в музыку. Когда тот, наконец, ничего не подозревая, вышел из залы на террасу, иллюминированную разноцветными лампами, а потом исчез в тени цветущих гранатовых и миндальных деревьев, луч торжествующей радости озарил его лицо.
   Франциско, сгорая от любви, спешил к Энрике, которую он должен был встретить в этот час в аллее парка. Он хотел еще раз поговорить с ней, прежде чем она вернется из замка в свою хижину, хотел видеть ее, свою прекрасную, верную Энрику, лучшую из женщин!
   Под тенью цветущих, душистых деревьев встретились они.
   Сердце Энрики билось так тревожно и вместе с тем так радостно каждый раз, когда она видела его, слышала его шепот и заверения горячей любви к ней. Она упивалась каждым его словом и стремилась к возлюбленному всей душой. Ведь она знает, что он говорит правду, она верит ему, как Евангелию, она не боится за будущность, так как знает, что Франциско останется ей вечно верен и когда-нибудь сделает ее своей женой!
   Он проводил ее почти до ворот парка. Теперь ему следует возвратиться в залу, а ей в свою хижину. Еще один поцелуй запечатлел он на ее устах.
   — Прощай.
   — До свиданья! — раздается в парке. Франциско, услышав чьи-то шаги, спешит к террасе
   по аллеям парка, а оттуда в блестящую залу, полную звуков музыки.
   Энрика хочет выйти из-под тени кустов и деревьев и поскорее достигнуть ворот; вдруг она слышит шаги возле себя, в кустах… но, впрочем, кому же тут быть так поздно ночью? Она, верно, ошиблась.
   — Должно быть, ветка упала! — говорит девушка тихонько сама себе и хочет идти дальше.
   Тут какой-то мужчина преграждает ей дорогу. Энрика в испуге отшатывается… ледяной холод пронимает ее — это Жозэ!
   Она хочет кричать, позвать Франциско, но ей как будто стянули горло, из кустов же выходит и подходит ближе еще чья-то фигура — отец Франциско.
   Дон Жозэ с торжествующим видом стоит перед ней — план его удался как нельзя лучше, даже лучше, чем он смел надеяться.
   — Посмотри, батюшка, — говорит он тихо, и его слова глубоко западают в сердце Энрики, — вот любовница моего лицемерного брата, всегда превосходно умевшего вытеснить меня из твоего сердца. Мы подкараулили их, чтоб ты не думал, что я лгу! Смотри сюда, это Энрика, с виду такая невинная служанка.
   Дон Мигуэль Серрано был горько поражен этим неожиданным открытием, но самое тяжелое испытание еще предстояло ему впереди от хитрого, расчетливого Жозэ. Негодяй этот, зная самые сокровенные струны сердца своего отца, подготовил ему удар, на действие которого возлагал исполнение всех своих желаний.
   — Но чтоб ты все знал о своем любимце и мог принять меры сообразно с тем, — сказал он таким голосом, который заставил вздрогнуть Энрику, напряженно слушавшую, — я, к сожалению, должен сделать тебе еще одно очень странное, совершенно неожиданное признание. Прошу тебя только при этом, батюшка, не забудь, что бессовестный виновник этого не я, а сын твой Франциско!
   Жозэ сухо, холодно проговорил последние слова, наслаждаясь видом смотревшей на него со смертельным ужасом девушки.
   — Посмотри, что несет тебе Баррадас! — продолжал он, не сводя глаз с Энрики.
   Жозэ сделал знак слуге, и тот приблизился. Баррадас держал какой-то завернутый предмет.
   У старого дона Мигуэля отнялся язык, он напряженно ждал дальнейших событий.
   Тут Энрика взглянула на слугу, на его завернутую ношу и вздрогнула. Страшная мысль, ужасающее подозрение мелькнули у нее в голове… Но возможно ли это? Таким злодеем, таким зверем не мог быть даже Жозэ, а тем более его проклятый Баррадас!
   Однако что же могло находиться под покрывалом? Неужели это все-таки ее ребенок, которого похитили из хижины?.. Слабая женщина вдруг почувствовала в себе сверхчеловеческую силу и гордо выпрямилась, она должна действовать, найти выход из ужасного положения.
   Твердыми шагами поспешила она навстречу слуге, стремительным движением откинула покрывало — и ужасающий крик, до мозга костей потрясший дона Мигуэля, сорвался с уст ее, а прекрасное лицо побледнело от испуга и скорби.
   — Дитя мое… дитя мое! — воскликнула она дрожащим голосом и с силой вырвала свое сокровище у грабителя, подкупленного Жозэ. — Делайте со мной что хотите, убейте меня… измучьте меня… только пожалейте моего ребенка!
   Дон Жозэ с торжествующей улыбкой указал на Энрику и дал знак слуге уйти. Его утешала, радовала та мука, которую бедная девушка претерпевала в эту ужасную минуту. И ниоткуда не могла она ждать помощи! Если бы Франциско имел хоть слабое подозрение об искусной мошеннической проделке Жозэ, он в то же мгновение поспешил бы к любимой и поставил на место наглеца, забыв, может быть, что тот — его брат.
   — Любовница держит в руках ребенка твоего первенца, — с ледяной холодностью обратился Жозэ к отцу, который в испуге отшатнулся. — Теперь суди сам.
   Отчаянный крик Энрики и ее дышавшие горячей любовью слова: «Дитя мое!» — растрогали старого дона Мигуэля и вдохнули в него нежное чувство сострадания. Сердце его содрогнулось при виде мучительного страха бедной женщины. Он остановился в нерешительности.
   Но на один только миг сострадание взяло верх в душе над негодованием. Дон Мигуэль вспомнил, что всему виной его первенец, его гордость на старости лет, его Франциско, на которого он возлагал все свои надежды. Лицо его напряглось от гнева, и Жозэ с удовольствием заметил, каким неприятным, зловещим огнем блистали взоры его отца.
   — Он мне за это поплатится, — сказал дон Мигуэль дрожащим голосом, выдававшим его волнение. — Развратный повеса! Что же до тебя, сирена, то ты будь проклята, потому что маской невинности прикрыла змеиное умение обольщать, потому что обманула нас всех с рассчитанным коварством! Ты отняла у отца все, что ему дорого, ты отняла у него его счастье, оттого что думала благодаря ловкому обольщению сделаться донной Дельмонте! Да будет проклята твоя надежда, которую я разрушу во что бы то ни стало, хоть бы это стоило мне жизни! Да будет проклят плод вашей незаконной любви, да будет проклято всякое нежное чувство к тебе и к нему, которое вкрадется в мое сердце! Я буду непреклонен, неумолим и железной рукой разлучу вас навеки!
   Энрика с возрастающей тревогой слушала безжалостные слова дона Мигуэля. Она чувствовала, как переставало биться сердце, мысли ее путались; в порыве отчаяния девушка бросилась на колени и закричала:
   — Проклинайте меня, но не ребенка! Ничего во мне не было, кроме любви, никакой надежды, никакого желания, кроме желания быть любимой!
   — Прочь с глаз моих, развратница! — воскликнул дон Серрано вне себя от гнева.
   Тут Энрика упала без чувств, прижимая к груди свое единственное сокровище, — это было уже слишком для слабой, женской души. Дон Жозэ стоял с победоносной физиономией, улыбка его была ужасна.
   — Девку и ее ребенка, которого, как видишь, она желает оставить при себе, чтоб не потерять своих законных прав, мы запрем в черный павильон, а то она найдет случай настроить моего слабого и легковерного брата против отца. Подобных змей никогда не мешает запирать покрепче, чтоб они не наделали еще бед! — сказал он и, когда дон Мигуэль одобрительно кивнул головой, позвал Баррадаса, этого неоценимого слугу, полезного во всех случаях, когда надо было что-нибудь похитить, выпытать, разузнать.
   — Отнести Энрику и этого ребенка в черный павильон, — приказал он, — ты своей жизнью должен отвечать за них! Поэтому старайся, чтоб окна и двери были как можно лучше заперты. А теперь, батюшка, позволь мне провести тебя в твои покои, я вижу, тебя расстроила весть, которую я счел своей обязанностью сообщить тебе.
   — Я хочу побыть один! — отстраняя его, отвечал дон Мигуэль, глубоко потрясенный.
   Пока Баррадас готовился исполнить приказание своего господина, дон Жозэ, уходя вслед за отцом, еще раз взглянул на несчастную с таким выражением лица, которое лучше всяких слов говорило: «Ну теперь ты в моих руках, суровая красавица, — и ты, и ребенок твой!»
   Но когда слуга вознамерился с жадностью обхватить доверенную ему Энрику, чтобы стащить ее в черный павильон, когда его отвратительное дыхание коснулось щек так долго лежавшей без чувств женщины и ее ребенка и Энрика почувствовала тяжесть его рук на себе, она вскочила. Сила, которую отчаяние способно дать женщине-матери, всколыхнулась в ней. Она должна спасти себя и своего ребенка, чтобы их не бросили в тюрьму, не подвергли лишениям или чему-нибудь еще более худшему.
   Энрика уперлась, она Отбивалась от рук подлого слуги, снова обхвативших ее; но ведь ей надо было держать своего ребенка, а потому она могла располагать лишь половиной своей силы. Они стали бороться… Она защищалась долго, пока наконец не ослабела, не изнемогла. Все ближе и ближе тащил и толкал ее Баррадас к страшному павильону.
   В большом парке Дельмонте, наполненном благоуханиями роскошной южной растительности, одна его часть была совершенно запущенной, одичавшей. Сырая болотистая почва, на которую никто охотно не ступал, способна была порождать лишь ядовитые растения и густой, заросший кустарник в тени вековых каштановых деревьев. Дурной, нездоровый воздух веял над ней, а в народе говорили, что в этом месте ночью происходило недоброе.
   В этой отдаленной части парка стоял окруженный вековыми деревьями черный павильон, построенный из железа, окна которого тоже запирались железными ставнями. Он еще прежним владельцам замка служил тюрьмой для таких личностей, которые, почему бы то ни было, мешали им. С тех давних пор сохранилась молва, что по ночам в этой части парка слышатся вздохи и жалобные стоны. Снаружи павильон первоначально имел, должно быть, приятный вид, когда был выкрашен масляной краской под цвет древесной коры, а его восемь маленьких зубчатых башен, красивая кровля и средняя башня, самая большая, образующая шпиль, еще были новы и свежи. Но теперь краска сошла, обнажив темное, кое-где покрытое ржавчиной железо, красивая кровля и башенки сделались неузнаваемыми от грязных подтеков и сухих листьев, а во внутренность павильона уже давно никто не заглядывал.
   В этот-то одиноко стоящий и крепкий павильон запер Баррадас, по приказанию своего господина, бедную Энрику и ее ребенка.

ОТЕЦ И СЫН

   Франциско и не подозревал о случившемся. Беззаботно растворился он в толпе гостей, которые лишь к утру уехали в свои замки. Только когда веселье сменилось усталостью, он заметил отсутствие брата, а также, к большому своему удивлению, озабоченную серьезность отца, пришедшего в залу, чтобы проститься с гостями. На сына же он и не взглянул, не удостоил его и словом. В то время как Франциско раздумывал, что бы такое могло случиться, к нему подошел старый слуга Доминго, который любил его почти с отцовской нежностью и заботливостью, ребенком носил его на руках и которому Франциско мог, следовательно, вполне довериться.
   — Дон Франциско, — сказал старик, и на его лице, сморщенном от старости, появилась серьезная озабоченность, — у нас происходит буря, приготовьтесь к ней! Его сиятельство, ваш отец, чрезвычайно взволнован, я мимоходом заметил, что он писал длинное письмо, а теперь, по окончании его, он беспокойно ходит взад и вперед по своей комнате. Он сию минуту приказал мне попросить вас к нему.
   — Уж, верно, не просить меня об этом приказал он тебе, мой добрый старый Доминго, ты только так передаешь, смягчаешь по своей всегдашней привязанности и почтительности ко мне. Совсем другой лексикон у моего отца! Он горяч, вспыльчив, но ведь ты знаешь, что между ним и мной никогда еще не было произнесено ни одного сурового слова, что дон Мигуэль любит меня и что я всегда с радостью был и буду его послушным сыном! Поэтому я без всякого страха, со спокойной душой иду к нему, Доминго! Ступай вперед и скажи ему, что я немедленно исполню его приказание!
   — Вы так и говорите с его сиятельством, дон Франциско, и все уладится, будьте уверены! — сказал старый слуга с важным видом и поспешил через коридор в комнату владельца Дельмонте, чтобы доложить ему о приходе его старшего сына. Он старался разгадать, по взволнованным чертам дона Мигуэля, что происходило у него в душе, и должен был сознаться себе, что лицо его не предвещало ничего доброго.
   — Дон Франциско идет к вам вслед за мной! — доложил он и, повинуясь безмолвному знаку дона Серрано, с тяжелым сердцем вышел из комнаты.
   Дон Мигуэль, высокую статную фигуру которого еще не согнула старость, снял легкую шляпу, которую имел привычку носить на серебристых седых волосах, внушающих почтение. Он стоял у своего стола, покрытого рукописями, географическими картами и книгами, и складывал какое-то большое письмо, которое, по-видимому, считал важным, потому что заботливо рассмотрел его, а потом запечатал большой печатью.
   В эту минуту в высокую комнату, украшенную старинной резной мебелью и большими картинами, вошел его сын, как всегда, держа руку у груди и кланяясь, а так как дон Мигуэль не обернулся и не поприветствовал его, то он остался у двери, выжидая, пока отец не прикажет ему подойти поближе.
   Дон Мигуэль сперва медленно окончил свою работу, может быть, для того чтоб несколько успокоиться. Свечи в комнате уже начинали бледнеть при свете занимавшейся зари. Наконец он выпрямился и взглянул на Франциско, ждавшего, когда отец заговорит.
   — С наступлением утра ты отправишься в сопровождении Доминго, который останется при тебе, в Мадрид; там ты немедленно передашь это письмо моему бывшему товарищу по службе, теперешнему генерал-капитану королевской армии дону Эспартеро. Из замка Дельмонте ты не выйдешь ни на шаг, пока не будут оседланы лошади для тебя и для Доминго. Вот тебе мое приказание.
   — Батюшка… это приказание жестоко!
   — Отчего?
   Дон Мигуэль повернулся к сыну и посмотрел на него таким взглядом, который выражал весь его гнев, теперь снова вспыхнувший.
   — Горе тебе, если ты посмеешь ослушаться моего приказания и поедешь к той девке, которая сумела завлечь в свои сети легкомысленного глупца!
   Дон Франциско побледнел, догадавшись о том, что произошло. При этих словах отца, сказанных медленным тоном, он вспыхнул и задрожал от волнения. Его рука сжалась от гнева и негодования, и невольно взялась за шпагу, висевшую сбоку, под полуплащом… «Он — отец твой!» — сказал ему внутренний голос, и сжатый кулак опустился, скользнув по рукоятке шпаги.
   — До сегодняшнего дня, — с трудом проговорил он, — я с радостью повиновался каждому твоему приказанию, исполнял малейшее желание твое, но то, которое ты теперь изъявил, я не могу исполнить, хотя бы это стоило мне жизни!
   — Негодяй, что ты позволяешь себе по отношению к тому, кому обязан жизнью и кто снова может отнять ее у тебя?
   — Перед тобой стоит уже не ребенок, а человек зрелый, умеющий самостоятельно мыслить и действовать!
   — Пока я жив, ты останешься моим ребенком, дерзкий, и судьба твоя будет 8 моих руках!
   — Ну так убей меня лучше здесь на месте, но не принуждай поступить бесчестно! Я люблю Энрику, я навек связан с ней клятвой и останусь ей верен, пока дышу, как бы далеко тебе не уго но было послать меня!
   Старый дон Мигуэль, мрачно потупив глаза, слушал откровенные и беспощадные слова сына, который гордо выпрямился и смотрел на него с многозначительным блеском в глазах.
   — Нам не о чем толковать больше, — сказал он ледяным тоном. — Прочь с глаз моих и немедленно уезжай в Мадрид. Как я разочарован и обманут!
   — И это твое последнее слово на прощание, батюшка? Это единственное благословение, которое ты предпосылаешь своему сыну, уезжающему в дальний, опасный путь? Я всегда искренне, глубоко был привязан к тебе и уважал тебя. Какой же я совершил проступок, за который ты так тяжко меня наказываешь? О, отец мой! — сказал Франциско своим полным благозвучия голосом, в котором звучала неотразимая задушевность, когда-то столь много значившая для его отца. — Вся вина моя в том, что я люблю прекрасное, божественное создание… Неужели ты проклянешь меня за это? Загляни в свое собственное сердце… вспомни свое прошлое, оглянись на ту золотую пору твоей жизни, когда в твоих жилах текла огненная, необузданная кровь, когда мир казался тебе душистым, светлым садом, празднующим весну… Не цвела ли любовь и на твоем пути?!
   Старый дон Мигуэль дрожащей рукой поспешил опереться на стол. Глубоко тронувшие его слова припомнили седовласому старцу далекую, прошедшую молодость.
   — Бог, Всевышний, что над нами, вложил в сердце человеческое любовь, дабы мы еще здесь, на земле, вкусили отблеск той радости, каплю того блаженства, которое ожидает нас за пределами нашего странствования. Зачем же ты в этом находишь предлог для ссоры? Перед Богом мы все равны, отец мой, высоко ли, низко ли мы поставлены, гранды ли мы, нищие ли, во всех нас он вложил одинаковую долю своей любви, и все имеют на нее одинаковое право! Решает сердце, а мое сердце, благодаря Пресвятой Деве, полно чистыми помыслами… Энрика же стоит выше всех!
   В эту минуту как будто стон послышался со стороны заброшенной части парка, но скоро все утихло. Франциско со взором, полным любви, умоляющим жестом простер руки и приблизился к взволнованному старцу.
   — Прощай, батюшка! Уже первые лучи солнца озарили стены, а ты приказал с наступлением дня оставить Дельмонте, мое родное гнездо! Как знать, увидимся ли мы опять когда-нибудь, как знать, будет ли мне дозволено предстать еще раз перед тобой, чтоб испросить твое благословение! Твоя воля послать меня в ряды сражающихся — я это вижу из адреса твоего письма: «Генерал-капитану войск ее величества королевы дону Эспартеро». Слава воссияет на пути моем, и клянусь, что или возвращусь к тебе, осыпанный почестями, или погибну смертью героя! Энрика же останется моей, я принадлежу ей и в этой жизни и в будущей.
   Дон Мигуэль был глубоко растроган, и, когда его сын, полный бодрости и жизненных сил, упал перед ним на колени и склонил свою голову, он возложил благословляющую руку на своего первенца, хотя все еще отворачивал от него лицо.
   Франциско встал. На дворе, у террасы ждал его Доминго с ржавшими конями.
   — В путь, в Мадрид! — закричал ему Франциско. — Час отъезда уже пробил! Поедем в шумную толкотню света, в погоню за славой!.. Но прежде отправимся к хижинам, что вон там внизу, мне еще надо кое с кем проститься!
   — А дон Жозэ, брат ваш? — напомнил Доминго.
   — Его нигде не найти… да и притом я знаю, он нисколько не встревожится, если я и не прощусь с ним. А вот внизу есть два сердца, которые горячо меня любят!
   Франциско вскочил на своего вороного. Доминго, которого дон Мигуэль в изобилии снабдил всем нужным для дороги, поручив ему обо всем заботиться, последовал за ним на своем небыстром коне, и они поскакали к воротам. В эту минуту у высокого венецианского окна показался старик-отец, чтобы посмотреть еще раз вслед своему сыну, уехавшему, быть может навеки.
   Утреннее солнце только что залило золотыми лучами весь ландшафт, когда оба всадника подъехали к маленьким, бедным хижинам поселян, уже ушедших на поля. С сильно бьющимся сердцем поспешил Франциско к хижине Энрики… Дверь была отперта… Он задрожал от испуга… Что бы такое могло случиться?
   Он вошел в низенькую комнату — она была пуста, кровать ребенка была пуста! Опрокинутые стулья вперемешку с одеждой в беспорядке валялись на полу. Ни Энрики, ни ее сокровища, ни малейшей возможности допытаться, куда они делись!
   Страшная минута тревоги и неизвестности! Франциско бросился вон, созвал жителей, желая разузнать о происшедшем во что бы то ни стало. Однако никто из них не знал о случившемся. Доминго напрасно старался утешить его. Наконец он нашел возле замка какую-то пастушку, которая уверяла, что перед рассветом видела Энрику с ребенком на руках.
   — Она шла из парка, почти бежала, и спешила к Бедойскому лесу, вон туда! — рассказывала пастушка.
   Франциско и Доминго, не теряя ни минуты, во весь опор помчались в том направлении по мадридской дороге.

БЕГСТВО

   Пастушка не ошиблась. Молодая женщина, ранним утром быстро бежавшая к лесу, была действительно Энрикой. Когда накануне вечером Баррадас втолкнул ее в темный павильон и крепко запер окна и двери, измученная девушка под тяжестью поразивших ее страшных событий упала без чувств. Долго ли она лежала таким образом на сырой земле неприветливого павильона, она не помнила, наконец крики ребенка заставили ее прийти в себя. Непроницаемый мрак мало-помалу стал рассеиваться, по мере того как ее глаза привыкали к нему; она оглянулась: комната, в которую не попадал ни один луч света, была пуста; черные сырые стены, переходящие в сводчатый потолок, окружали ее со всех сторон. Они не пропускали ни воздуха, ни света и не предоставляли ей ни малейшей надежды на спасение.
   Отвратительные черви и большие слизни ползали по стенам. Жирные жабы прыгали по сырому земляному полу. Энрика быстро вскочила. Ребенок в испуге от непривычной темноты стал плакать. Ужасное положение! Мучимая смертельной тоской, она поглядела вокруг себя, ища спасения, напрасно стараясь поцелуями и ласками успокоить свое дитя, которое могло умереть, оставшись ночью в таком нездоровом, сыром воздухе. От хаоса горестных мыслей и впечатлений у нее по телу пробегала холодная дрожь.
   — Спасите! Спасите, — шептала она, — все погибло! О, мой Франциско!
   Тихо и осторожно подошла она к окну и попробовала запустить свои маленькие пальцы между крепких ставней, которыми запер окно Баррадас, и железной стеной, но металл не поддался ее усилиям. Она осмотрелась кругом — ни скамьи, ничего, на что можно присесть на минуту или положить ребенка, а самой обеими руками попытаться отворить запертую дверь; смертельного своего страха она не могла выносить долее. Если бы теперь подкрался Жозэ, если бы он попал к ней в уединенный павильон, никто не услышал бы ее крика, он мог бы сделать с ней что хотел. Кровь застывала у нее в жилах при этой мысли, которая так живо представлялась ей, что она, потрясенная до глубины души, полная страха, уже видела перед собой его тихо подкрадывающуюся фигуру, жадно блиставшие взоры, бледное, изнуренное страстями лицо, руки, тянувшиеся к ней и к ее ребенку.