— Так это же не имя! — пытаюсь я объяснить.
   Она тихонько смеется про себя.
   — А я привык, — говорит она. — От я пошел у полицию… насчет паспорт… Околоточный кричит: «Бася Хавина! Бася Хавина! Игде Бася Хавина?» А я сижу, я забыл (она произносит «забул»): Бася Хавина — это же ж я! Я сидел, думал, околоточный меня позовет: «Игде Дубина?» Я привык…
   — Я вас буду Басей звать, — говорю я.
   Она осторожно гладит меня по голове:
   — Как себе хочете, барышня…
   — Бася, мой папа не позволяет, чтоб меня «барышней» звали. И мама тоже не позволяет. Я не барышня, я — Сашенька…
   — Шасинька… — повторяет она и вдруг прижимает к себе мою голову. — Шасинька…
   В эту минуту возвращается домой бабушка. На наши головы — Басину и мою — изливается целый ливень вопросов, на которые бабушка вовсе не требует ответа. Упреков, на которые она не ждет оправданий или извинений. И, наконец, просьб и приказаний, которые бабушка тут же берется исполнять сама.
   — Китценька моя! — радуется она мне. — Ты здесь?
   — Да, — начинаю я, — я пришла потому, что папа…
   — Что папа? — пугается бабушка. — Он, сохрани бог, заболел?
   — Нет, что ты, бабушка! Папа здоров, только он мне сказал, что мама…
   — Боже мой! — перебивает меня бабушка. — Что с мамой? Что ты меня мучаешь? Что с мамой?
   Тогда я выпаливаю быстро, залпом, чтоб не дать бабушке перебить меня:
   — У мамы болит горло, называется «ангина», она скоро поправится!
   Бабушка на секунду замолкает. В глазах у нее какая-то мысль, которою она со мной не делится. Но тут же она обращается к Басе по-еврейски:
   — А что с самоваром? Он стоит себе в углу, как городовой, а людям пора чай пить!
   Но самовар не стоит в углу, как городовой, — он работает, он вот-вот закипит!
   Бабушка в своей хлопотливости делает сразу сто дел. Она развязывает ленты своей шляпки, влезает на табуретку, достает из буфета варенье и свежеиспеченный пирог «струдель», приносит из кладовки печенье, пряники. Блюдца, чашки, ложечки — все вертится в бабушкиных руках, как у фокусника: быстро, ловко, точно.
   — Такая гостья! Такая гостья! — не перестает ахать бабушка. — Сколько у меня внучек? У меня только одна внучка!
   И вдруг бабушка застывает на месте, в глазах ее ужас, как если бы она увидела, что ее «одна внучка» лежит зарезанная!
   — Ой! — хлопает себя бабушка по лбу. — А обедать?
   — Бабушка, нет!..
   — Ну конечно, «нет»! Она сегодня не обедала! Сейчас я дам тебе все, все… Минуточку!
   Я кричу оглушительно, на весь дом, чтоб перекричать бабушку:
   — Нет, я не буду обедать! Я обедала дома!
   — Так что же ты мотчишь? — укоризненно говорит бабушка. — Я же не знаю, или ты обедала, или ты не обедала!
   Я смотрю на бабушку, я даже немножко посмеиваюсь в душе над тем, что она не дает никому договорить, перебивает на полуслове. И вспоминаю один случай, после которого все в семье стали поддразнивать бабушку шутливым вопросом:
   «Так кушетку сломали? Пополам?»
   Случай это вот какой. В нашем городе есть зубной врач, самый лучший из всех — доктор Пальчик. На одной лестнице с его квартирой, только этажом выше, помещается фотографическое ателье Хоновича.
   Доктор Пальчик — очень мягкий, на редкость спокойный и немногословный человек, его, кажется, ничем не удивишь! Когда однажды в его квартире внезапно обрушился потолок (самого доктора и его домашних, к счастью, не было дома), то в городе, где очень любили и уважали доктора Пальчика, повторяли в шутку, будто бы доктор, войдя в свою полуразрушенную квартиру, засыпанную обвалившейся штукатуркой, спокойно прошел к своему зубоврачебному креслу с бормашиной и совершенно невозмутимо сказал:
   «Кто следующий? Попрошу в кабинет».
   И вот однажды доктор Пальчик, отпустив очередного больного, вышел, как всегда, в свою приемную, полную пациентов, ожидающих своей очереди к зубоврачебному креслу с бормашиной, и сказал свое обычное:
   «Кто следующий? Попрошу в кабинет».
   В эту минуту какая-то женщина, сидевшая в углу на кушетке, крикнула доктору:
   «Посмотрите на меня — я сижу хорошо?..»
   Доктор Пальчик окинул ее своим взглядом, не знающим удивления, и спокойно ответил:
   «Да. Хорошо».
   И увел очередного пациента в кабинет. Когда через сколько-то времени доктор отпустил этого пациента и вышел в приемную, чтобы пригласить следующего по очереди, то женщина, сидевшая на кушетке, снова крикнула:
   «Так, значит, хорошо я сижу, да?»
   И доктор опять добросовестно оглядел ее и невозмутимо сказал:
   «Хорошо, да», — и ушел в кабинет.
   Так продолжалось часа два. Пациентов было много, доктор выпускал одних из кабинета, приглашал новых, — а женщина на кушетке (она пришла позднее других, и ей пришлось ждать долго) задавала доктору все тот же вопрос, и он безмятежно давал ей все тот же ответ.
   Наконец очередь дошла до нее. Доктор Пальчик, выйдя из своего кабинета, сделал ей приглашающий жест.
   «Как? — закричала женщина, встав с кушетки и возмущенно наступая на доктора Пальчика. — Я сижу здесь, как дура, целых два часа, а вы еще не сняли с меня фотографию?»
   Так объяснились ее предыдущие загадочные вопросы: она ошиблась этажом и сидела два часа у зубного врача, думая, что снимается у фотографа!
   Один из моих дядей, Николай, брат папы, придя к бабушке, хотел посмешить ее этой историей.
   «Только, мамаша, — дядя Николай предостерегающе поднял указательный палец, — слушай внимательно, не перебивай, не мешай мне говорить!»
   «Кто мешает? — обиделась бабушка. — Кто перебивает? Я этого никогда не делаю…»
   «Так вот… — начал рассказывать дядя Николай. — К доктору Пальчику пришла на прием какая-то женщина, села у него в гостиной на кушетку…»
   «Боже мой! — всплеснула руками бабушка с волнением, с огорчением за доктора Пальчика, с негодованием по адресу этой незнакомой женщины. — И эта нахалка сломала кушетку доктора Пальчика? Пополам?»
   Так все близкие и стали с тех пор поддразнивать бабушку сломанной кушеткой.
   Пока я сижу за столом («такая гостья, такая гостья!») и уписываю бабушкино угощение, в сенях появляется мальчик лет четырнадцати-пятнадцати, длинный, как жердь, с каким-то «извиняющимся» выражением лица, как если бы он говорил: «Ах, простите, пожалуйста, это я», «Ах, извините, я пришел», «Не сердитесь, я больше не буду»… С необыкновенной старательностью, как все люди, не имеющие калош, он вытирает в передней ноги о половичок.
   — Пиня пришел… — говорит бабушка. — Здравствуй, Пиня!
   Пиня снимает с себя пальто, до того тесное, словно он снял его с восьмилетнего ребенка, и бережно, осторожно вешает на вешалку.
   — Ой, Пиня! Это же пальтишко тебе как раз до пупка! А где твое новое пальто?
   — Дождь, — говорит Пиня. — Жалею носить… Пиня — чужой мальчик, он приехал из местечка Кейданы в наш город учиться. Ни в какое учебное заведение Пиню, конечно, не приняли, да он об этом и не помышлял — чем бы он платил за ученье? Отец Пини, бедняк ремесленник, прислал своего мальчика к дедушке, которого, он когда-то знал. Дедушка нашел знакомого гимназиста, который согласился даром обучать Пиню предметам гимназического курса. Кроме того, дедушка обеспечил Пиню обедами в семи знакомых семьях: по воскресеньям Пиня обедает у моих дедушки и бабушки, по понедельникам — у Парнесов, по вторникам — у Сольцев, по средам — у Роммов… И так всю неделю. Жить его пустила к себе (тоже, конечно, даром) восьмая семья: Пиня устроился у них в чуланчике. Деньги на тетради, книги, чернила, на свечку, мыло, баню и другие мелкие расходы дает Пине моя мама. Иногда она дарит ему кое-что из папиного старого белья. Она же дала Пине старое папино пальто, то самое, которое Пиня «жалеет носить» в дождь. Как-то случилось, что у Пини вконец развалились те опорки, которые он гордо называл «башмаки». Это было стихийное бедствие… ну, как наводнение, что ли, которое преградило бы Пине путь к знанию, к жизни. К учителю ходить надо? Ходить обедать каждый день в которую-нибудь из кормящих его семей надо? К счастью, у одних знакомых мама выпросила для Пини старые «штиблеты» их сына…
   Таких мальчиков, как Пиня, рвущихся к ученью и отторгнутых от него, слетающихся из темных городков и местечек, как бабочки на летнюю лампу, в нашем городе многие, многие сотни. Они живут голодно, холодно, бездомно, но учатся со свирепой яростью: одолеть! понять! запомнить! Они сдают экстернами экзамены — кто за четыре, кто за восемь классов — при Учебном округе, где их проваливают с деловитой жестокостью, пропуская лишь одного-двух из полусотни. Но на следующий день после провала они подтягивают потуже пояса — и снова ныряют в учебу. Папа всегда говорит мне:
   «Выйдет ли из тебя, Пуговка, человек, этого я еще не знаю. Я только хочу этого! Но что из этих мальчиков выйдут настоящие люди, в этом у меня нет ни малейшего сомнения».
   Сегодня — в воскресенье — Пиня пришел обедать к бабушке. Она усаживает его за стол, наливает и накладывает ему полные тарелки, нарезает для него хлеб толстыми ломтями — ешь, мальчик, не стесняйся!
   Отступя немного, бабушка смотрит на меня и Пиню, занятых едой.
   — От это хорошо! — говорит она с удовлетворением. — Я люблю детей. Я люблю, чтоб за столом было много детей. У меня было семь детей! Семь мальчиков! И к ним ходили в гости ихние товарищи, другие мальчики, — ой, как было весело!
   — Как же их накормить? — спрашивает Пиня почти с ужасом.
   — Чай есть? — смеется бабушка. — Хлеб есть? Картофля есть? От все и сыты!
   Приходит дедушка. Он что-то говорит бабушке негромко и неразборчиво для меня. Бабушка хватается за голову и бросается к своей шляпке, висящей на вешалке. Дедушка берет бабушку за руку и что-то говорит ей; она покорно отходит от вешалки и садится за стол, где мы сидим с Пиней.
   Бабушка очень взволнована.
   — Что-нибудь случилось? — пугаюсь я.
   — Ничего не случилось, — спокойно говорит дедушка. — Сейчас мы все будем чай пить, потом почитаем газету и ляжем спать… Ну что, что? — говорит он бабушке, снова рванувшейся к своей шляпке. — Я тебе говорю: оставь в покое свой шляпендрон! Завтра утром мы с тобой пойдем и все узнаем… А что это у Пини за книжка?
   Дедушка раскрывает Пинин учебник и говорит с уважением:
   — Ого! Это же алгебра! Вот какой у нас Пиня!
   Я беспокойно перевожу глаза с бабушки на дедушку, с него на нее… Что происходит?
   Меня укладывают спать в соседней комнате на диванчике. Я долго не засыпаю — меня мучает беспокойство: как там мама со своей ангиной?
   Я лежу и все время вижу, как за обеденным столом под лампой три человека читают — разно и по-разному. Пиня, которому бабушка сказала: «Что тебе жечь свою свечку? Сиди и учись под нашей лампой!» — раскрыв книгу, учится, повторяя что-то про себя, подняв глаза вверх, к потолку, словно клянется в чем-то. В углу правого глаза у Пини нечто вроде бородавки, издали она кажется застывшей черной слезой… Ох, сколько черных и горьких слез прольет Пиня, пока осилит учебу, сдаст экзамены экстерном при Учебном округе и «выйдет в люди»!
   Дедушка читает газету. Он вообще только газеты к признает. К книгам он относится, как к чему-то, что, может быть, кому-нибудь и нужно, и интересно, но ему, дедушке, нет. Зато газеты он читает, можно прямо сказать, со страстью! Сам он выписывает «Биржевые ведомости», которые и прочитывает утром за чаем. Но он еще ежедневно, заходя к нам, берет и уносит те газеты, которые выписывает папа. Вечером у дедушки — газетный пир! Он снова перечитывает все газеты от доски до доски, он читает и то, что в них написано, и то, что, по его мнению, в них подразумевается, — он читает и строки, и то, что между строк. Он читает «с переживаниями»: то он одобрительно кивает, то укоризненно качает головой; иногда во время чтения у него вырывается по адресу какого-либо государственного деятеля:
   — А, чтоб ты пропал, паршивец!
   — Дедушка, кого ты ругаешь? — спрашиваю я.
   — Да ну… Бисмарка, чтоб его холера взяла!
   Бабушка читает свои книги очень сдержанно. А сегодня вечером, когда она, я чувствую, чем-то обеспокоена, губы ее непрерывно движутся: она читает молитвенник.
   Утром, когда я просыпаюсь, ни бабушки, ни дедушки дома уже нет. Куда они ушли, Бася не знает.
   Классный день проходит, как всегда, скучно и серо. К тому же мне грустно… Мне кажется: все меня забыли и бросили. Никто не пришел ни вчера вечером, ни сегодня утром.
   Но после конца уроков я спускаюсь в швейцарскую и застаю там Поля.
   — Поль! — радуюсь я. — Ты пришла за мной?
   Поль улыбается, но я вижу, что она недавно плакала. Меня снова охватывает беспокойство. Кое-как напяливая на себя пальто, подхожу к Полю близко-близко. Обниматься в присутствии всех девочек неудобно, но я беру добрые, умные руки Поля в свои, прижимаю их к себе:
   — Поль… что с мамой?
   — Она поправилась! — весело говорит Поль. — Не надевай шляпу задом наперед, дуралей!.. Дома — радость!.. Нет, не скажу: сюрприз!.. Застегни пальто на все пуговицы. Боже мой, какой бестолковый ребенок! Мы сейчас пойдем с тобой в Ботанический сад.
   — А почему не домой?
   — Домой пока нельзя — там идет уборка. Мы пойдем в Ботанический сад и будем там обедать в ресторане. Вот!
   — Там, где работают Юлькины мама и папа?
   — Да, там, где работают родители Жюли (так Поль всегда называет Юльку).
   Ох, как славно! И Юльку я увижу (я ее уже больше недели не видела), и обедать я буду в ресторане в первый раз в жизни! И еще дома — сюрприз! Одним словом, все как в сказке. Сплошное волшебство — незачем и расспрашивать, почему, отчего, откуда и как. Ведь в сказке когда написано: «В эту минуту появилась прекрасная фея», — не спрашиваешь, с неба ли она упала, на извозчике ли приехала, какие на ней были туфли.
   В Ботаническом саду стало как-то прозрачнее — много листьев облетело, на каштанах желтая листва вперемежку с зеленой Спелые каштановые коробочки со стуком падают с деревьев и разбиваются о землю.
   Мы садимся за столик на веранде ресторана. Степан Антонович, отец Юльки, подбегает к нам. С салфеткой, перекинутой через руку, улыбающийся и приветливый, он подает нам меню.
   — Как Юля? — спрашиваю я.
   — Очень хорошо! — И теплая искорка зажигается в глазах Степана Антоновича. — Она на речке.
   Мы с Полем изучаем ресторанное меню.
   — Поль! — захлебываюсь я. — Какие названия! Консомэ с пирожком! Эскалоп! Ризи-бизи! Тутти-фрутти! Ты когда-нибудь такое слыхала?
   — Дурачок! — посмеивается Поль. — Надо смотреть не на название, а на цену. Чтоб не выйти нам с тобой из бюджета!
   Мы долго выбираем, нам помогает советами Степан Антонович.
   — Степан Антонович! — не выдерживаю я. — Что такое «ризи-бизи»?
   — А это рис… Каша рисовая со сладкой подливкой… Прикажете?
   Брр! Я терпеть не могу риса. Поль смотрит на меня с веселой насмешкой… Нет, я не хочу «ризи-бизи»!
   Наконец все заказано. Два консомэ с пирожком, два эскалопа и тутти-фрутти…
   Консомэ оказывается чистым бульоном, ничем не заправленным, но подают его почему-то не в глубоких тарелках, а в больших белых чашках. Это все-таки интересно! Эскалоп — просто телячий шницель, а тутти-фрутти — обыкновенный компот. Но какие красивые, звучные названия!
   Я, конечно, трещу без умолку. Полю приходится то и дело одергивать меня, чтобы я творила тихо, прилично, не повышая голоса.
   — Знаешь, Поль? Жила где-то девушка, ее фамилия была «Консомэ», мадемуазель Консомэ! И у нее родилось двое детей-близнецов. Девочка Тутти и мальчик Фрутти… Да, Поль? А еще через полгода — опять близнецы: Ризи и Бизи.
   Расплатившись за обед, мы идем на берег — к Юльке.
   Но Юльки там не оказывается. Мы ходим, ищем ее по берегу, заглядываем в прибрежные кусты — нет Юльки! Наконец она появляется — спешит к нам, слегка ковыляя на нетвердых еще ногах.
   — Где ты была, Юля?
   Юлька очень смущается:
   — Нет, это я тут… так… в одно место…
   Только увидев Юльку, я понимаю, как я по ней соскучилась! Смотрю в ее серьезные серые глаза, вижу родинку, похожую на мушку, вижу передние зубы, надетые друг на друга «набекрень», — и радуюсь!
   И Юлька тоже радуется мне, все заглядывает в мои глаза, все повторяет: «Ох, Саша, Саша…»
   — Что «ох, Саша»? Что я сделала плохого?
   — Нет, нет, ты хорошее сделала, ты пришла! Это я говорю «ох, Саша, Саша!» — значит, ох, как я рада!
   Поль ходит по берегу, восхищается осенней красой быстрой речки, рябой от опавших листьев. По временам она нагибается, чтобы сорвать осенний цветок.
   — Знаешь, Саша, — говорит Юлька, — а ведь мы, наверно, скоро уедем.
   — Куда?
   — Вот не могу сказать… В этот… как его… нет, забыла, как этот город называется. Там татусенькин брат живет. И он зовет нас приехать до него. Пишет, там будет работа и для татуси и для мамци. Лучше, чем здесь… И там можно будет меня лечить. Какие-то ванны. Чтоб я совсем, совсем здоровая была!
   Юлька говорит это, отвернувшись от меня, а я слушаю ее слова и смотрю в землю. Когда мы с Юлькой снова встречаемся взглядом, у нас обеих слезы на глазах.
   — Уедете? — говорю я, и мне горько-горько.
   — Ага… — всхлипывает Юлька. — Я не через то плачу, что нам будет плохо там, не-е, борони боже! С татусей везде хорошо будет! А только… только потому… — Голос Юльки снижается почти до шепота.
   — И я тоже потому… — шепчу я.
   Мы обе понимаем: нам будет тяжело расстаться. Словно бы и не очень много времени прошло с того дня, как я, убегая от «вора», попала на чужой двор и впервые услышала чистый голосок Юльки, льющийся из погреба:

 
Нет у цыгана ни земли, ни хаты,
Но он — свободный! Но он — богатый!
Над ним не свищет нагайка пана…
Куда ни взглянет — земля цыгана!

 
   Но сколько потом было тревоги и мучительной жалости, когда Юлька умирала от крупозного воспаления легких! И как славно мы с ней играли, когда она выздоровела, как весело бывало нам вместе и в погребе, и здесь, на берегу речки… Здесь по театральным афишам я учила Юльку читать, а Поль научила ее болтать по-французски.. И вот расстаемся, — и словно всего этого не было.
   — Саша, я тебе скажу один секрет… Видишь там, около ресторана, дом? Это тиятр. Когда вы пришли, я там была. Я туда часто хожу — я ведь уже хорошо могу ходить! — а там поют… Как поют, Саша! Утром они поют в своих платьях, — называется «репетиция». Сторож меня пускает, очень вежливый старичок! Я сховаюсь в уголке и слушаю… И, знаешь, я все, все помню!
   И Юлька тихонько напевает своим серебряным голоском:
   Знаешь ли чудный край, где все блеск и краса,
   Там, где розы цветут и лимон золотится?
   Странное дело! Песня началась в Юлькином горле, — я видела, как Юлька начала петь, — но звуки полились широко, сильно, их вобрали деревья, словно их отразила поверхность реки… Мне уж кажется, что поет не Юлька, а все кругом! Подошедшая Поль тоже смотрит на Юльку с радостным удивлением.
   Туда, туда, о любимый мой,
   Хотела б я улететь с тобой! —
   поет Юлька и словно золотистые мыльные пузыри, нежно позванивая, вылетают из ее горла. Голос Юльки поднимается высоко-высоко — в самое небо! Он перелетает через зубчатый частокол елей на другом берегу реки и слышен оттуда, пропадая, словно тая.
   Поль и я смотрим с восхищением то на Юльку, то друг на друга.
   — Кто научил тебя так петь, Жюли?
   — Никто, — говорит Юлька, застенчиво оправляя на себе платьице. — Никто не учил. Это я у них в театре слышала. Называется «Миньона»… Теперь больше не услышу — они на зиму в городской театр переезжают…
   — Ох! — спохватывается Поль, взглянув на часы. — Домой, домой, Саш!
   По дороге к дому я вдруг вспоминаю:
   — Поль, а какой сюрприз ты мне обещала?
   Поль делает непроницаемое лицо.
   — Помнишь, — говорит она таинственно, — в сказке король попал во время охоты в когти льва и стал просить льва: Отпусти меня!" А лев говорит: «Хорошо, отпущу, но только обещай отдать мне то, чего ты в своем доме не знаешь!» Помнишь?
   — Конечно! И оказалось, что, пока король был на охоте, королева, его жена, родила хорошенькую-хорошенькую деточку, дочку…
   Я схватила Поля за руки и радостно заглядываю ей в глаза:
   — Поль! У нас дома кто-нибудь родился, да?
   — Да! — отвечает Поль, и ее добрые глаза-черносливины влажно блестят. — Сегодня утром, пока ты была в школе, у твоей мамы родился сынок — значит, твой брат.
   — А как его зовут?
   — Его назвали Семеном — в честь твоего покойного дедушки, отца твоей матери. Но все в доме уже зовут его «Сэнечка», «Сэньюша»…
   Я мчусь домой такой рысью, что Поль еле поспевает за мной. Мне не терпится увидеть Сенечку-Сенюшу! Я засыпаю Поля глупейшими вопросами: «А ноги у него есть? А почему, когда рождается ребенок, надо обедать в ресторане?»
   — Потому что Жозефин (Юзефа) весь день возилась с малюткой и ей некогда было приготовить обед.
   — А почему мы с тобой столько часов слонялись по городу, вместо того чтобы идти домой?
   — Только тебя там не хватало! В доме был страшный беспорядок. Надо было все прибрать…
   — А почему, когда ты пришла за мной в институт, ты была заплаканная… Была, была! Поль, почему ты плакала? Скажи, почему?
   Поль отвечает не сразу:
   — Потому что мне было очень жаль твою маму, она так страдала… Очень тяжело рождает женщина ребенка! И еще я боялась: а вдруг твоя мама умрет и маленький мальчик умрет? Я плакала от страха. А потом, когда все обошлось — и мама осталась жива, и мальчик, такой ангелок, тоже остался жив, — ну, тут, конечно, я заплакала от радости! И мы все обнимались: и Жозефин, и мсье ле доктер, и я, и старый доктор с его незастегнутыми пуговицами… Только маму твою мы не обнимали, потому что она, бедняжка, еще очень слаба, мы боялись ей повредить.
   И вот мы с Полем добежали до дому. Уже на лестнице нам ударяет в нос тяжелый запах лекарств, дезинфекционных средств — карболки, йодоформа. Это меня не очень пугает: так всегда, только слабее, пахнет и от моего папы, и от Ивана Константиновича Рогова, и от всех других хирургов, папиных товарищей.
   Из передней я сразу рвусь в мамину комнату, но меня перехватывает Александра Викентьевна Соллогуб, акушерка-фельдшерица, всегда работающая с папой:
   — Ш-ш-ш!.. Мама спит!
   Тут же, взволнованные, притихшие, сидят дедушка и бабушка. Бабушка вытирает глаза.
   И вот из соседней комнаты выплывает Юзефа — она торжественно несет что-то похожее издали на белый торт. Но это не торт! Эго маленький, как куколка, совсем маленький человечек, спеленатый и вложенный в красивый пикейный «конвертик». Из конвертика видно только красненькое личико, головка в чепчике с голубыми бантиками. Он мирно спит.
   — Тиш-ш-ша! — предостерегающе шипит на меня Юзефа.
   — Это он, да? — шепчу я.
   — А кто же еще? Звестно дело, ен. Наш Сенечка!
   От человечка пахнет чем-то спокойным и милым — нежной кожицей, молоком, мирным сном.
   — А поцеловать его можно?
   — Нельзя! — говорит подоспевший папа. — Он еще очень маленький, а в нас всех много всякой заразы, мы можем занести и передать ему. Вот не могу уговорить Юзефу, чтобы не дышала на него бациллами, чтоб завязывала нос и рот марлей. Не хочет, старая малпа (обезьяна)! — шутит папа.
   — И не хочу! — яростно шепчет Юзефа. — Пускай я малпа, но я не собака, чтоб в наморднике ходить!
   Мы с Полем прибежали домой как раз к самому интересному: сейчас Сенечку будут купать! Словно предчувствуя, что с ним собираются что-то делать, он просыпается, открывает глазки — они какого-то неопределенного цвета, белесоватого, с голубизной, но уже сразу видно, что разрез глаз у него как у мамы, очень красивый. Сенечка сморщивает свое крохотное личико, словно ему дали понюхать уксусу, и начинает плакать. Это, собственно, не столько плач, сколько писк. Он разевает беззубый ротишко и скулит:
   — Ля-ля-ля-ля-ля…
   Его распеленывают. Честное слово, он ненамного больше крупной лягушки или цыпленка! И самое смешное: пальчики его левой ручки сложены в крохотный кукиш! В тот момент, когда его опускают в корыто и начинают поливать теплой водой из ковшика, он сразу перестает верещать. Ему, видно, приятно в теплой ванне. Мне тоже дают ковшик, и я усердно поливаю Сенечку.
   — Смотри, на очки (глазки) не лей! — предупреждает Юзефа.
   Сенечка лежит в корыте с раскрытыми глазками, но они какие-то бессмысленные: он словно никого не видит, не следит взглядом ни за кем.
   — Папа… — шепчу я. — А он не слепой, нет?
   — Нет. Он отлично видит. Только он еще не умеет видеть. Вот через недельку-другую все будет в порядке…
   Сенечку вынимают из корыта. Юзефа держит его на ладони, пузиком вниз и осторожно выпивает губами несколько капель воды с его спинки. При этом она бормочет что-то — наверно, «по-латыньски».
   — Юзенька, что ты делаешь? — не выдерживаю я.
   Юзефа смотрит на меня строго и сурово, как умеют смотреть только лики святых на иконах.
   — От злого глазу! — говорит она. — Чтоб не сглазил кто ребенка.
   Потом она осторожно обсушивает мальчика, завернув его в мохнатую пеленку. Я слегка касаюсь его маленькой ножки — она мягкая, как бархатная, а пальчики на ножке — кругленькие, как мелкие-мелкие горошинки. Сенечка начинает вертеть головенкой направо и налево, словно ищет чего-то беззубым ротиком.
   — Жрать захотел, бездельник! — добродушно говорит папа. — Несите его ужинать!
   И Сенечку уносят к маме, которая, лежа в постели, прикладывает его к груди. Сенечка сразу очень деловито начинает сосать, — видно и слышно, как он мерно глотает.