- Твой отец - майор Дембицкий? Тогда выпей с нами и закуси чем Бог послал! Лучше бы, конечно, спирта нэрэзбэ, но его давно рэзбэ до водки и продают за деньги. Откуда у цыгана деньги? У него только золото! - Щелкнув пальцем по золотой серьге в ухе, он залпом выпил вино и закусил куском вареной кормовой свеклы - сегодня Господь был милостив к цыганскому семейству.
   Сквозь клубы пара я разглядел груды тряпья и тюфяков вдоль стен, на которых - судя по головным платкам - лежали женщины. Кровать под пологом поставили против входа. Цвета, раздвинув расшитые серебром занавески, села на борт фрегата лицом к нам со скрещенными ногами, и только тогда я заметил на ее левой лодыжке тонкую золотую цепочку с застежкой в форме змеиной головки.
   - Странная фамилия, - вежливо заметил я, пригубив вина. - Ведь цыгане выходцы из Индии, они принадлежали к касте аттинганов - акробатов, танцоров и фокусников, а еще их называли фараоновым народом или египтянами...
   - Когда-то нашей уважаемой госпоже понадобилось выправить бумаги, сказал Кот-в-шляпе. - Она была так умна и высокомерна, что начертала свое полное имя сразу на всех языках, которыми владела. Писарюги ничего не поняли и назло ей вписали в документ фамилию Нэрэзбэ - то есть "неразборчиво". Пальцы ее сплошь унизаны кольцами и перстнями, которые давно вросли в мясо. На одном из колец изнутри вырезана надпись - "Екатерине Великой от Екатерины Второй". Когда-нибудь Цвета расскажет тебе и эту историю. - Он неодобрительно улыбнулся девочке. - Она хорошо учится в школе и ведет себя так, словно она человек вроде русских или немцев. Но старуха разговаривает лишь с нею, и ей она передаст царский перстень: только у Цветы ухо как роза.
   Когда за обедом родители узнали о моем визите в цыганский дом, мама с улыбкой сказала:
   - Ты побывал в другой жизни.
   - Когда у них зимой кончается топливо, - сказал отец, - они топорами вырубают полы, балки, оконные рамы, кровати, чтобы протянуть до весны. Не трогают только потолок. Летом кое-как латают дыры. Не трогают только кровать этой самой царицы. Кажется, она глухонемая и слепая.
   Отец был начальником милиции и знал все про всех. Он ходил в офицерской форме, но без оружия: довольно было его слова, чтобы тотчас прекратилась любая драка.
   - Нэрэзбэ живут воровством, - продолжал он, не глядя на меня и тщательно пережевывая мясо. - Женщины с детьми попрошайничают, гадают и приворовывают на вокзалах и в поездах. Но Цвета выродок: она ни разу не участвовала в их делишках. Пока они почему-то смиряются с ее своеволием, но долго это продолжаться не может. Они не позволят ей избрать иную судьбу: я хорошо знаю Кота и его семейство.
   - Он ее отец?
   - У нее нет ни отца, ни матери - сгинули где-то. - Отец усмехнулся. Дочь полка. И потом, ей покровительствует старуха, а ее слово для них закон.
   - Ты же сам говорил, что она глухонемая! Какое ж тут может быть слово?
   Отец лишь пожал плечами и поднес салфетку с вышитой монограммой к губам.
   - Ты видел на ее левой ноге цепочку со змеиной головой вместо замка? Эта вещица украдена два года назад у одной знаменитой детской писательницы из Швеции. Чтобы не огорчать даму, наши ювелиры изготовили точно такую и вернули владелице. Инцидент был исчерпан. Но когда я попытался изъять цепочку у Нэрэзбэ, девочка поднесла мне на ладони тонкую золотую змейку. Живую. - Отец закурил душистую папиросу. - Боюсь, что однажды и она сама вдруг превратится в какую-нибудь прекрасную рептилию, вильнет хвостиком и исчезнет навсегда из этой жизни. - Он положил левую руку с мизинцем без фаланги на мое напрягшееся острое плечо. - Из этой жизни тоже.
   Для купания она выбирала места поукромнее: цыганке нельзя разголяться при посторонних. Мы уходили за Башню, за сенокосы, где земснаряды вылили на берег горы песка, и здесь, оставшись в одних трусах (едва проклюнувшуюся грудь она перевязывала газовой косынкой), плавали до посинения в черно-зеленых с прожелтью водах Преголи, а потом дремали на песке, позволяя стрекозам и ящерицам греться на наших плечах.
   Она учила меня целоваться, обещая когда-нибудь научить волшебному поцелую Нэрэзбэ.
   - Этим искусством владеет старуха, но она обещала научить меня поцелую, которым душа мужчины запечатывается любовным сургучом навеки. - Она вскочила и потянула меня за руку. - Пойдем к камню - о нем никто не знает.
   Оставив одежду на песке, мы долго брели, взявшись за руки, по глинистой тропинке вдоль реки, пока не увидели на краю поля полускрытый ивовыми кустами острогорбый сизый камень.
   - Переверни!
   Я тужился не меньше получаса, прежде чем мне удалось сдвинуть камень. Под ним сплелись длинные желтоватые змейки - или черви - с крошечными голубыми глазами. Они зашевелились, вызвав у меня дрожь омерзения. Цвета изо всей силы пнула ногой камень, беззвучно опустившийся на место.
   - Это камень пятой печати, говорит старуха, - с серьезным видом объяснила она. Вскочив на острый сизый горб, она раскинула руки и нараспев заговорила низким голосом: - И когда Он снял пятую печать, я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом: доколе, Владыка святой и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? И даны были каждому из них одежды белые, и сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число!
   - Бр-р! - сказал я. - При чем тут цыгане? Братьев твоих пересажали за то, что они ворье. И какое число и что после него?
   - День гнева! - выкрикнула она. - День любви!
   Она спрыгнула в траву.
   Меня восхищало ее бесстрашие: она без колебаний произносила слова, которые в городке не принято было говорить вслух, - например, "любовь" или "ризеншнауцер".
   - Таких камней тут, если поискать, с полсотни наберется...
   - А может, и полтыщи, - кивнула она. - Но надо знать, какие из них печати, а какие нет.
   - И все это рассказала тебе глухонемая старуха?
   - Я часто ложусь с ней рядом, иногда и ночую в ее постели, и когда начинаю засыпать, вдруг слышу какой-то слабый-преслабый гул... - Она сделала большие глаза. - Рокот. Постепенно сквозь этот шум начинают прорастать слова, и тогда я вдруг понимаю, что это говорит старуха. А вообще-то она не немая - просто она давным-давно держит во рту китайское яблоко, поэтому и не может открыть рот, чтобы яблоко не проглотить. Тогда - смерть. А насчет душ убиенных... Она единственная из семьи выжила в Освенциме. Знаешь, что такое Освенцим? Ну и вот. Пошли купаться! Я вся запотела от слов!
   Тем вечером, когда я проводил Цвету домой, она подвела меня к кровати-фрегату - "Царица велела" - и отдернула занавеску. Я увидел груду тряпья. Цвета толкнула меня в спину.
   - Здравствуйте, уважаемая госпожа Нэрэзбэ, - пробормотал я.
   - Руку! - прошипела Цвета. - Протяни ей руку!
   Я протянул руку и вдруг почувствовал, как ее крепко обхватили унизанные холодным металлом пальцы.
   - Только не ори, - почти не разжимая губ, предупредила девушка.
   И вовремя: что-то пребольно укусило меня за палец. В то же мгновение рука моя освободилась.
   Цвета вытащила меня во двор и внимательно осмотрела место укуса.
   - Это она тебя иголкой. Глянь-ка, она тебя уколола! - В голосе ее было столько восторга, что я удивился. - Если человек, посягающий на меня, ей не по нраву, она обычно колет иголкой себя.
   - И что?
   Цвета покачала головой, с сожалением глядя на мою глупо улыбающуюся физиономию.
   - Она не просто колет себя иголкой в руку. Она вводит иголку в свою вену. И той же ночью посягнувший на меня человек умирает с иголкой, которая всплывает в его сердце. Старуха убивает его.
   - Чудеса-мудеса. - Я попытался усмехнуться. - Колет себя - умирает другой.
   - Если ты сейчас скажешь хоть полслова про колдовство, я тебя укушу всеми своими ядовитыми зубами! - прошипела Цвета. - Царица признала тебя! Считай, что она как бы обручила нас! Впрочем, можешь считать что угодно!
   И, резко махнув подолом платья, скрылась в портале.
   Конечно же, мы не поссорились, и вскоре Цвета рассказала мне о жизни госпожи Нэрэзбэ, прерывая историю лишь уроками поцелуев, становившимися все более сложными и мучительными и усугублявшимися новым запахом, исходившим от моей подруги.
   - Это запах крови, - с тяжелым вздохом объяснила она. - Раньше я была для Бога невидимкой, отныне же он начал охотиться на меня, учуивая по запаху. Он уже захватил мои сновидения и ведет себя как тигр в загоне с телками.
   "Я сама решу, сколько мне жить, когда умирать и сильно ли мучиться перед смертью" - эти слова госпожи Нэрэзбэ знали цыгане всего мира, хотя никто и не мог хотя бы с точностью до столетия датировать выражение, которому воображение и молва приделывали крылья всяк на свой вкус и цвет.
   Если она была стара, то, значит, не могла она избегнуть и юности. Однако предание и свидетели утверждают, что Нэрэзбэ никогда не покидала кровати-фрегата, отбитой в открытом бою у герцогини Ландольфской, кости которой, украшенные искусной резьбой, и доныне служат спинками кровати, позднее обсаженные поверху никелированными шарами (украденными в 1870 году в Пражском оперном театре). Спасаясь от испанской инквизиции, она чуть не угодила на костер, возженный для нее заботами Торквемады, но бежала в Германию, где во главе шайки головорезов наводила ужас на Пруссии Западную и Восточную.
   В высокогорном сербском замке она со своей семьей восемь лет отражала непрестанные атаки янычар, но открыла врата своего сердца мусульманину, исполнившему в ее честь пятьсот чудеснейших песен любви, и уже вместе с ним еще пять лет держала оборону от турок и сербов, слагавших песни о бессмертной любви цыганки и воина Аллаха. Врагам помогло землетрясение, которое до основания разрушило замок, где спиной к спине и с мечами в руках ждали последнего боя двое последних защитников горной твердыни. Их опутали сетью, судили по законам человеческим, каковые что у христиан, что у мусульман равно немилосердны к вооруженным влюбленным, и вздернули на одной виселице. Госпоже Нэрэзбэ повезло: проглоченная перед казнью рогатая жаба застряла в горле и раздулась так, что, невзирая на все старания палачей, женщина осталась в живых. Возлюбленный же ее погиб.
   Госпожу Нэрэзбэ отпустили на все четыре стороны, и вот тогда-то, как утверждают, она и произнесла последние в своей жизни слова: "Я сама решу, сколько мне жить, когда умирать и сильно ли мучиться перед смертью" - после чего, сжав в зубах китайское яблоко, легла на кровать-фрегат и около года без воды и пищи ждала, когда на нее наткнутся бродячие цыгане. С ними она снова исколесила Европу, пересекая границы с контрабандой, запретными книгами и революционерами, которых она прятала во всех полостях своего огромного тела. Точно таким же способом много лет спустя она спрятала в себе восемнадцать узников Освенцима, которые отстреливались от наседавших эсэсовцев изо всех отверстий ее туши вплоть до подхода советских войск. А после освобождения лагеря смерти она три недели рожала в советском военном госпитале, изумляя врачей и медсестер: за вялым трансильванским юношей следовал пожилой хасидский наставник, раскрасневшаяся молодая женщина, во чреве Нэрэзбэ разродившаяся девочкой, вылезала с младенцем на руках... Таких родов свет не видывал и никогда больше не увидит.
   А двумя столетиями раньше, спасаясь из Румынии, где цыган продавали как рабов, она бежала на своей кровати в Россию, где ее вместе с названым братом купили в подарок императрице Екатерине Второй.
   По мере приближения к Санкт-Петербургу цыганская парочка становилась от лютеющего холода все меньше и все белее, - в столицу доставили две красивые фарфоровые статуи, примечательные лишь тем, что у женщины вместо левого уха была прекрасная роза, а фаллос юного мужчины выдержал вес наполненного доверху золотыми монетами ведра, которое повесил на него ревнивый граф Платов. Скульптуры поместили в зальчике, примыкавшем к спальне императрицы, умиравшей от неведомой болезни. Заплаканные фрейлины и придворные дамы, посменно дежурившие у постели умирающей, находили утешение в соседнем зале, довольно успешно исполняя роль платовского ведра с золотом. Однажды ночью Нэрэзбэ неслышно вошла в опочивальню задыхавшейся императрицы, разметавшейся в жару на влажной постели, и проникла в тело государыни, внутри которого пребывала ровно девять дней. Екатерина выздоровела, и только после этого женщина с цветком вместо уха явилась пред ее очи. "Ты спасла мне жизнь, сказала императрица. - Странно: благодаря тебе то ли во сне, то ли наяву я побывала в Испании и Германии, умирала от жажды в Египте и от любви в Сербии, где была повешена рядом с возлюбленным. Как бы там ни было, ты изгнала из меня смерть". Госпожа Нэрэзбэ подарила ей фарфоровую жабу с рожками в виде короны, которую императрица с той поры держала на своем письменном столе. Государыня же подарила цыганке кольцо с надписью "Екатерине Великой от Екатерины Второй" и свободу.
   Нэрэзбэ погрузили на ее кровать-фрегат и предали воле балтийских волн, прибивших ее к берегам Риги, где она несколько лет служила русалкой в цирке Меделя.
   Сам старик Медель, удостоверившись в подлинности чешуйчатого хвоста, дал отставку всем прочим русалкам, возившим свои шелковые и каучуковые хвосты в чемоданах. Соперницы наняли убийц, но ни нож, ни пуля не смогли причинить ей вреда. И никому не удавалось извлечь из ее рта китайское яблоко - это был крошечный золотой шарик, искусно скрученный из звонкой и гибкой острой стальной ленты, которая, если яблоко проглотить, освобождалась от сдерживавшего ее меда горных пчел и, разворачиваясь, режущей спиралью иссекала внутренности в мелкое крошево, вызывая мучительную смерть. Находились мужчины, которые без ума влюблялись в прекрасную цыганку, владевшую секретом волшебного поцелуя, который навсегда запечатывал душу мужчины любовью, - и при этом оба холодели при мысли о китайском яблоке страшной смерти, прижатой языком к нёбу, о погибели, которую было невозможно выплюнуть, ни проглотить, ибо это грозило мучительной смертью одному из возлюбленных...
   Цвета стала бывать у нас в доме, и однажды маме - она была врачом удалось осмотреть ее ухо.
   - У нее прекрасный слух, - растерянно сказала мама. - И это действительно роза, которая, судя по всему, довольно скоро распустится в чудесный цветок. Тебя это радует, девочка?
   - Я боюсь этого, - ответила Цвета. - Красота всегда сулит другую жизнь, которой я не хочу.
   Отец лишь задумчиво кивал: видимо, он догадывался о том, чего боится эта тоненькая большеглазая красавица с ниспадающими на острые плечи пышными, тяжелыми, как летний дождь, кудрями.
   Моя подруга жила в мире, которого я мог в любой миг коснуться руками и даже губами, но куда не был в состоянии проникнуть, чтобы стать своим. Впрочем, ни она, ни я этого и не желали.
   Она учила ходить меня босиком по углям костра.
   Полуприкрыв глаза и сосредоточившись, она крепко сжимала мою руку, и так мы молча стояли, пока не превращались в одно целое - с едиными легкими и одним ледяным сердцем, после чего смело ступали на раскаленные угли, не оставлявшие на босых ногах никаких следов. Так же сосредоточившись, она немигающим взглядом смотрела на лист бумаги в моих руках, пока он не вспыхивал, - я едва успевал отдернуть руки, чтобы не обжечься.
   - Только не рассказывай об этом никому, - однажды попросила она. Никто из наших не знает, сколько во мне огня. Каждая цыганка рождается с пламенем внутри, но благодаря семье излечивается от огня - гаданием, воровством, родами или водкой. А я коплю в себе пламя: боюсь, однажды оно мне пригодится, чтобы спасти свою жизнь. Поэтому я никогда не захожу ни в церковь, ни в мечеть, ни в синагогу, - наша семья объездила всю Россию, прежде чем осесть здесь, - в любом храме мое пламя может вырваться наружу, тем более сейчас, когда Бог начал охоту на меня.
   Охоту на нее начали и люди.
   - У них гости, - сказал за ужином отец. - У них всегда гости, но эти особые. Белый Цой с братьями.
   Он не стал объяснять, кто это такие, но в тот день я впервые увидел, что вместо записной книжки он сунул в кобуру служебный пистолет, проверив, заряжен ли он.
   Утром, когда я зашел за Цветой, - за три года нашего знакомства цыгане привыкли не обращать на меня внимания, - первый, кого я увидел, был Белый Цой, сидевший в обществе Кота-в-шляпе и потягивавший дрянное вино из большой синей кружки. Он спросил о чем-то хозяина, после чего улыбнулся мне ровными рядами блестящих золотых зубов и, не убирая ног со стола, с полупоклоном в знак приветствия снял белую широкополую шляпу. На лбу у него была дыра, в которую он с той же улыбкой глубоко засунул палец и высморкался.
   - Память от одного бандера - на всю жизнь. - Он вынул палец, тщательно обтер его носовым платком и аккуратно надел белую шляпу. - Значит, ты сын крысолова. А я свою совесть в детстве съел с соплями. - Он тихо добродушно рассмеялся. - Не бойся: я не убийца. Я вор. Меня любят, и мне многие помогают. Мужчины, женщины, дети - все считают за честь помочь Белому Цою. Даже маленькая царица. Правда?
   Цвета схватила меня за руку и поволокла к выходу.
   Был жаркий исход лета. Мы сидели в проволочных зарослях донника на берегу мазутного озера, спиной к высокой железнодорожной насыпи, над которой в выжженном небе истомно гудели провода.
   - Только ничего не рассказывай отцу, - глухо попросила Цвета.
   - Он знает про Белого Цоя.
   - Ничего он не знает. Белого Цоя боятся все цыгане. Он отмороженный, как у нас говорят. Кот-в-шляпе боится его до икоты.
   - И ты?
   - И я. Старуха молчит. Я всю ночь шептала ей про Белого Цоя, но не услыхала от нее никакого совета. Она не пойдет против Цоя. Она не хочет, чтобы я была чистой цыганкой, но я должна добиться этого сама. Так она считает. Она мне в этом не помощница и не советчица: против семьи она не пойдет, иначе навсегда останется одна. Времена-то изменились... Даже если здесь появятся другие цыгане, еще неизвестно, захотят ли они иметь дело с царицей. - Она решительно встала. - Пойдем купаться.
   В тот день мы больше целовались, чем купались и загорали. Тело ее было так горячо, что на моей коже оставались ожоги, которые Цвета зализывала своим целебным языком.
   Когда пришла пора собираться домой, она вдруг спохватилась:
   - Отвернись: у меня выросли сиськи.
   Я смотрел на нее с улыбкой.
   - Покажи.
   Она тоже улыбнулась - печально.
   - Мужчина берет, а не просит. Но я тебе и это прощаю. Ты поможешь мне, если что-нибудь... если Белый Цой...
   Я кивнул: да.
   Она развязала платок, которым обвязывала грудь.
   Поздно вечером мать открыла Цвете дверь и отступила в сторону в легком ошеломлении: на девушке было белое платье, а пахнущие сандаловым маслом волосы зачесаны набок, чтобы всем была видна раскрывшаяся полностью и чудесно благоухающая роза там, где у других женщин находится левое ухо. На ней были туфли на высоких каблуках, смуглую высокую шею обхватывала белоснежная нитка жемчуга. На сгибе локтя висела тонкого плетения корзина, накрытая свежей холстинкой. Отец подал ей руку и помог подняться по узкой лестнице на второй этаж, в мою комнатку.
   Сверкая глазами, змеясь тонким телом и раскачиваясь на каблуках, распространяя запахи сандалового масла и только что распустившейся зрелой розы, она явилась бредовым видением в моем жилище с дощатым полом и низким потолком, оклеенным белой бумагой, осторожно присела на краешек тахты, поставила на пол корзинку и, взяв из стоявшего у письменного стола ведра крупное красное яблоко, хищно впилась в сладкую мякоть - сок потек по щекам и подбородку.
   Повинуясь ее безмолвному приказу, я достал из корзинки бутылку шампанского и два бокала.
   - Мне лучше ни о чем не спрашивать?
   - Лучше. - Она встала, подняла бокал. - День гнева... Господи! Будь прокляты все девы цыганского мира! Будь проклята Нэрэзбэ этой жизни!
   Выпив шампанского, она скинула туфли и сказала, глядя мне в глаза:
   - Отныне мы муж и жена. Если ты этого хочешь, то я этого хочу в тысячу раз сильнее. Не осквернится тело без соизволения души. Можешь не выключать свет, милый.
   Через час она очнулась.
   - Что это ты бормотал, на каком языке? - прошептала она, водя кончиком языка по моим губам.
   - Mollior anseris medulla, - пробормотал я, - целоваться с тобой хочу я, с нежной, нежной, пуха гусиного нежнее...
   - Medulla... - Она села в постели. - Мне пора. Нэрэзбэ, конечно, догадается, что я была у тебя: от меня пахнет другой жизнью, и никакое мыло тут не поможет.
   - Жена возвратится к мужу.
   - Клянусь, - прошипела она по-змеиному.
   Ночью был ограблен самый большой в городке магазин, где были два привлекательных отдела - ювелирный и меховой. Милиция, заранее извещенная о преступлении Котом-в-шляпе, успела вовремя, но перестрелки избежать не удалось. Белый Цой в упор застрелил дружка Кота, но был схвачен с сообщниками. Одному из них, впрочем, удалось улизнуть.
   - Как сквозь землю провалился, - рассказывал за ужином отец, обращаясь то к маме, то ко мне, то - изредка - к Цвете. - А он-то нам пригодился бы. Не то чтобы главная фигура, главных-то мы взяли, - но интересная: эта фигура проскользнула между решетками на окнах, выходящих в задний двор, отключила сигнализацию и открыла дверь изнутри - входи и хозяйствуй! - Он поднял руку, останавливая Цвету, которая хотела вставить слово. - Когда мои ребята ворвались в цыганский дом, один из подручных Цоя, похоже, пытался убить старуху, но у него не получилось. Тогда он принялся сдирать с ее пальцев кольца и перстни, но и это у него не вышло... Я только хочу сказать, что исчезнувшему помощнику Белого Цоя грозит опасность. Поскольку Кот погиб, Цой валит на него и на таинственного героя, который с этой минуты обречен если не на смерть, то на семейное проклятие. - Он перевел взгляд с мамы на Цвету. - Ты действительно хочешь пожить... то есть - жить у нас?
   - Да, - сказала она. - Если можно.
   - Конечно, - сказала мама, густо покраснев. - Вы можете жить наверху. Там только нужно поставить другую кровать. Широкую.
   Среди ночи она призналась:
   - Прежде чем идти на ограбление, было решено на семейном совете, что меня нужно замазать наконец. Обручить с семьей. Кот предложил "трамвай"1, но Белый Цой заявил, что дело слишком важное и поэтому он сам берется сделать из меня "барашка"2. Это вторая причина, почему я пришла к тебе вчера.
   - А первая? - задыхаясь от боли, спросил я с трудом.
   - Первая - самая чудная. Я люблю тебя. Я хотела, чтобы ты стал не только моим первым, но и единственным мужчиной. Так бывает?
   Я проснулся - Цветы рядом не было.
   - Цыгане ушли, - сказала мама. - Несколько повозок с женщинами, детьми, тряпьем... Они что-то громко кричали, проносясь мимо нашего дома. Кричали как сумасшедшие. Но они всегда так кричат, даже если говорят о погоде или...
   - Где Цвета?
   - Она побежала...
   Я начал соображать.
   - Старуха Нэрэзбэ была среди тех, кто уезжал?
   - Ты думаешь, что она...
   Я бросился на улицу.
   Произошло то, что произошло, то, чего Цвета, наверное и даже наверняка, боялась, но мне не открывала. Может быть, потому, что человеку иной крови было бы трудно понять или поверить в это, а может быть, из страха перед словом: безымянное зло страшно, но бессильно. Она догадывалась, что семья попытается отомстить беглянке. Вероятно, кое-кто из женщин считал ее виновницей беды, случившейся с мужчинами, которых перехватала милиция, и хотя уже каким-то образом стало известно, что Белого Цоя выдал Кот, девушку винили в том, что она отвергла "обручение" с семьей и, будучи участницей дела, избежала участи остальных. Более того, нашла приют и защиту в доме главного врага - начальника городской милиции Дембицкого. Наверное, она давно исподволь готовилась к этому шагу, недаром же они столько лет были вместе, младший Дембицкий и Цвета. "Ты можешь учиться в школе и выйти замуж за русского, - говорила Рыжая Лиля, вдова Кота, - но даже если цыганка станет царицей в России, она не имеет права переступить через кнут, лежащий на земле". Дерзкая девчонка слишком многое себе позволяла, пользуясь снисходительностью похотливого Кота и покровительством живой мумии Нэрэзбэ. Старуха всем надоела. В конце концов, нельзя же всю жизнь таскать с собой в этой жаркой и безжалостной человеческой пустыне кусок доисторического льда, тратя все силы на сохранение его в первоначальном виде, - кусок льда со вмерзшей в него общей памятью, которая уже давно никого не спасает от тюрьмы и сумы, - в то время как собственная память с каждым годом сокращается до перечня утрат и стоит не больше писка котенка. Озлобленные женщины выкатили кровать-фрегат во двор и вытолкали на тротуар, после чего попадали на повозки и диким гортанным криком погнали лошадей прочь, прочь отсюда - куда угодно, ибо для цыган нет жизни, в которой нет жизни для цыган.