Иона и его лошаденка не двигаются с места уже давно. Выехали они со двора еще до обеда, а почина все нет и нет. Но вот на город спускается вечерняя мгла. Бледность фонарных огней уступает свое место живой краске, и уличная суматоха становится шумнее.
   - Извозчик, на Выборгскую! - слышит Иона. - Извозчик!
   Иона вздрагивает и сквозь ресницы, облепленные снегом, видит военного в шинели с капюшоном.
   - На Выборгскую! - повторяет военный. - Да ты спишь, что ли? На Выборгскую!
   В знак согласия Иона дергает вожжи, отчего со спины лошади и с его плеч сыплются пласты снега… Военный садится в сани. Извозчик чмокает губами, вытягивает по-лебединому шею, приподнимается и больше по привычке, чем по нужде, машет кнутом. Лошаденка тоже вытягивает шею, кривит свои палкообразные ноги и нерешительно двигается с места…
   - Куда прешь, леший! - на первых же порах слышит Иона возгласы из темной, движущейся взад и вперед массы. - Куда черти несут? Пррава держи!
   - Ты ездить не умеешь! Права держи! - сердится военный.
   Бранится кучер с кареты, злобно глядит и стряхивает с рукава снег прохожий, перебегавший дорогу и налетевший плечом на морду лошаденки. Иона ерзает на козлах, как на иголках, тыкает в стороны локтями и водит глазами, как угорелый, словно не понимает, где он и зачем он здесь.
   - Какие все подлецы! - острит военный. - Так и норовят столкнуться с тобой или под лошадь попасть. Это они сговорились.
   Иона оглядывается на седока и шевелит губами… Хочет он, по-видимому, что-то сказать, но из горла не выходит ничего, кроме сипенья.
   - Что? - спрашивает военный.
   Иона кривит улыбкой рот, напрягает свое горло и сипит:
   - А у меня, барин, тово… сын на этой неделе помер.
   - Гм!.. Отчего же он умер?
   Иона оборачивается всем туловищем к седоку и говорит:
   - А кто ж его знает! Должно, от горячки… Три дня полежал в больнице и помер… Божья воля.
   - Сворачивай, дьявол! - раздается в потемках. - Повылазило, что ли, старый пес? Гляди глазами!
   - Поезжай, поезжай… - говорит седок. - Этак мы и до завтра не доедем. Подгони-ка!
   Извозчик опять вытягивает шею, приподнимается и с тяжелой грацией взмахивает кнутом. Несколько раз потом оглядывается он на седока, но тот закрыл глаза и, по-видимому, не расположен слушать. Высадив его на Выборгской, он останавливается у трактира, сгибается на козлах и опять не шевельнется… Мокрый снег опять красит набело его и лошаденку. Проходит час, другой…
   По тротуару, громко стуча калошами и перебраниваясь, проходят трое молодых людей: двое из них высоки и тонки, третий мал и горбат.
   - Извозчик, к Полицейскому мосту! - кричит дребезжащим голосом горбач. - Троих… двугривенный!
   Иона дергает вожжами и чмокает. Двугривенный цена не сходная, но ему не до цены… Что рубль, что пятак - для него теперь все равно, были бы только седоки… Молодые люди, толкаясь и сквернословя, подходят к саням и все трое сразу лезут на сиденье. Начинается решение вопроса: кому двум сидеть, а кому третьему стоять? После долгой перебранки, капризничанья и попреков приходят к решению, что стоять должен горбач, как самый маленький.
   - Ну, погоняй! - дребезжит горбач, устанавливаясь и дыша в затылок Ионы. - Лупи! Да и шапка же у тебя, братец! Хуже во всем Петербурге не найти…
   - Гы-ы… гы-ы… - хохочет Иона. - Какая есть…
   - Ну ты, какая есть, погоняй! Этак ты всю дорогу будешь ехать? Да? А по шее?..
   - Голова трещит… - говорит один из длинных. - Вчера у Дукмасовых мы вдвоем с Васькой четыре бутылки коньяку выпили.
   - Не понимаю, зачем врать! - сердится другой длинный. - Врет, как скотина.
   - Накажи меня бог, правда…
   - Это такая же правда, как то, что вошь кашляет.
   - Гы-ы! - ухмыляется Иона. - Ве-сселые господа!
   - Тьфу, чтоб тебя черти!.. - возмущается горбач. - Поедешь ты, старая холера, или нет? Разве так ездят? Хлобысни-ка ее кнутом! Но, черт! Но! Хорошенько ее!
   Иона чувствует за своей спиной вертящееся тело и голосовую дрожь горбача. Он слышит обращенную к нему ругань, видит людей, и чувство одиночества начинает мало-помалу отлегать от груди. Горбач бранится до тех пор, пока не давится вычурным, шестиэтажным ругательством и не разражается кашлем. Длинные начинают говорить о какой-то Надежде Петровне. Иона оглядывается на них. Дождавшись короткой паузы, он оглядывается еще раз и бормочет:
   - А у меня на этой неделе… тово… сын помер!
   - Все помрем… - вздыхает горбач, вытирая после кашля губы. - Ну, погоняй, погоняй! Господа, я решительно не могу дальше так ехать! Когда он нас довезет?
   - А ты его легонечко подбодри… в шею!
   - Старая холера, слышишь? Ведь шею накостыляю!.. С вашим братом церемониться, так пешком ходить!.. Ты слышишь, Змей Горыныч? Или тебе плевать на наши слова?
   И Иона больше слышит, чем чувствует, звуки подзатыльника.
   - Гы-ы… - смеется он. - Веселые господа… дай бог здоровья!
   - Извозчик, ты женат? - спрашивает длинный.
   - Я-то? Гы-ы… ве-еселые господа! Таперя у меня одна жена - сырая земля… Хи-хо-хо… Могила, то есть!.. Сын-то вот помер, а я жив… Чудное дело, смерть дверью обозналась… Заместо того, чтоб ко мне идтить, она к сыну…
   И Иона оборачивается, чтобы рассказать, как умер его сын, но тут горбач легко вздыхает и заявляет, что, слава богу, они, наконец, приехали. Получив двугривенный, Иона долго глядит вслед гулякам, исчезающим в темном подъезде. Опять он одинок, и опять наступает для него тишина… Утихшая ненадолго тоска появляется вновь и распирает грудь еще с большей силой. Глаза Ионы тревожно и мученически бегают по толпам, снующим по обе стороны улицы: не найдется ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его? Но толпы бегут, не замечая ни его, ни тоски… Тоска громадная, не знающая границ. Лопни грудь Ионы и вылейся из нее тоска, так она бы, кажется, весь свет залила, но, тем не менее, ее не видно. Она сумела поместиться в такую ничтожную скорлупу, что ее не увидишь днем с огнем…
   Иона видит дворника с кульком и решает заговорить с ним.
   - Милый, который теперь час будет? - спрашивает он.
   - Десятый… Чего же стал здесь? Проезжай!
   Иона отъезжает на несколько шагов, изгибается и отдается тоске… Обращаться к людям он считает уже бесполезным. Но не проходит и пяти минут, как он выпрямляется, встряхивает головой, словно почувствовал острую боль, и дергает вожжи… Ему невмоготу.
   «Ко двору, - думает он. - Ко двору!»
   И лошаденка, точно поняв его мысль, начинает бежать рысцой. Спустя часа полтора, Иона сидит уже около большой грязной печи. На печи, на полу, на скамьях храпит народ. В воздухе «спираль» и духота… Иона глядит на спящих, почесывается и жалеет, что так рано вернулся домой…
   «И на овес не выездил, - думает он. - Оттого-то вот и тоска. Человек, который знающий свое дело… который и сам сыт, и лошадь сыта, завсегда покоен…»
   В одном из углов поднимается молодой извозчик, сонно крякает и тянется к ведру с водой.
   - Пить захотел? - спрашивает Иона.
   - Стало быть, пить!
   - Так… На здоровье… А у меня, брат, сын помер… Слыхал? На этой неделе в больнице… История!
   Иона смотрит, какой эффект произвели его слова, но не видит ничего. Молодой укрылся с головой и уже спит. Старик вздыхает и чешется… Как молодому хотелось пить, так ему хочется говорить. Скоро будет неделя, как умер сын, а он еще путем не говорил ни с кем… Нужно поговорить с толком, с расстановкой… Надо рассказать, как заболел сын, как он мучился, что говорил перед смертью, как умер… Нужно описать похороны и поездку в больницу за одеждой покойника. В деревне осталась дочка Анисья… И про нее нужно поговорить… Да мало ли о чем он может теперь поговорить? Слушатель должен охать, вздыхать, причитывать… А с бабами говорить еще лучше. Те хоть и дуры, но ревут от двух слов.
   «Пойти лошадь поглядеть, - думает Иона. - Спать всегда успеешь… Небось, выспишься…»
   Он одевается и идет в конюшню, где стоит его лошадь. Думает он об овсе, сене, о погоде… Про сына, когда один, думать он не может… Поговорить с кем-нибудь о нем можно, но самому думать и рисовать себе его образ невыносимо жутко…
   - Жуешь? - спрашивает Иона свою лошадь, видя ее блестящие глаза. - Ну, жуй, жуй… Коли на овес не выездили, сено есть будем… Да… Стар уж стал я ездить… Сыну бы ездить, а не мне… То настоящий извозчик был… Жить бы только…
   Иона молчит некоторое время и продолжает:
   - Так-то, брат кобылочка… Нету Кузьмы Ионыча… Приказал долго жить… Взял и помер зря… Таперя, скажем, у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать… И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить… Ведь жалко?
   Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина…
   Иона увлекается и рассказывает ей все…

ПЕРЕПОЛОХ

   Машенька Павлецкая, молоденькая, едва только кончившая курс институтка, вернувшись с прогулки в дом Кушкиных, где она жила в гувернантках, застала необыкновенный переполох. Отворявший ей швейцар Михайло был взволнован и красен, как рак.
   Сверху доносился шум.
   «Вероятно, с хозяйкой припадок… - подумала Машенька, - или с мужем поссорилась…»
   В передней и в коридоре встретила она горничных. Одна горничная плакала. Затем Машенька видела, как из дверей ее комнаты выбежал сам хозяин Николай Сергеич, маленький, еще не старый человек с обрюзгшим лицом и с большой плешью. Он был красен. Его передергивало… Не замечая гувернантки, он прошел мимо нее и, поднимая вверх руки, воскликнул:
   - О, как это ужасно! Как бестактно! Как глупо, дико! Мерзко!
   Машенька вошла в свою комнату, и тут ей в первый раз в жизни пришлось испытать во всей остроте чувство, которое так знакомо людям зависимым, безответным, живущим на хлебах у богатых и знатных. В ее комнате делали обыск. Хозяйка Федосья Васильевна, полная, плечистая дама с густыми черными бровями, простоволосая и угловатая, с едва заметными усиками и с красными руками, лицом и манерами похожая на простую бабу-кухарку, стояла у ее стола и вкладывала обратно в рабочую сумку клубки шерсти, лоскутки, бумажки… Очевидно, появление гувернантки было для нее неожиданно, так как, оглянувшись и увидев ее бледное, удивленное лицо, она слегка смутилась и пробормотала:
   - Pardon*, я… я нечаянно рассыпала… зацепила рукавом…
 
____________________
 
   * Извините (франц.).
 
   И, сказав еще что-то, мадам Кушкина зашуршала шлейфом и вышла. Машенька обвела удивленными глазами свою комнату и, ничего не понимая, не зная, что думать, пожала плечами, похолодела от страха… Что Федосья Васильевна искала в ее сумке? Если действительно, как она говорит, она нечаянно зацепила рукавом и рассыпала, то зачем же выскочил из комнаты такой красный и взволнованный Николай Сергеич? Зачем у стола слегка выдвинут один ящик? Копилка, в которую гувернантка прятала гривенники и старые марки, была отперта. Ее отперли, но запереть не сумели, хотя и исцарапали весь замок. Этажерка с книгами, поверхность стола, постель - все носило на себе свежие следы обыска. И в корзине с бельем тоже. Белье было сложено аккуратно, но не в том порядке, в каком оставила его Машенька, уходя из дому. Обыск, значит, был настоящий, самый настоящий, но к чему он, зачем? Что случилось? Машенька вспомнила волнение швейцара, переполох, который все еще продолжался, заплаканную горничную; не имело ли все это связи с только что бывшим у нее обыском? Не замешана ли она в каком-нибудь страшном деле? Машенька побледнела и вся холодная опустилась на корзину с бельем.
   В комнату вошла горничная.
   - Лиза, вы не знаете, зачем это меня… обыскивали? - спросила у нее гувернантка.
   - У барыни пропала брошка в две тысячи… - сказала Лиза.
   - Да, но зачем же меня обыскивать?
   - Всех, барышня, обыскивали. И меня всю обыскали… Нас раздевали всех догола и обыскивали… А я, барышня, вот как перед богом… Не то чтоб ихнюю брошку, но даже к туалету близко не подходила. Я и в полиции то же скажу.
   - Но… зачем же меня обыскивать? - продолжала недоумевать гувернантка.
   - Брошку, говорю, украли… Барыня сама своими руками все обшарила. Даже швейцара Михайлу сами обыскивали. Чистый срам! Николай Сергеич только глядит да кудахчет, как курица. А вы, барышня, напрасно это дрожите. У вас ничего не нашли! Ежели не вы брошку взяли, так вам и бояться нечего.
   - Но ведь это, Лиза, низко… оскорбительно! - сказала Машенька, задыхаясь от негодования. - Ведь это подлость, низость! Какое она имела право подозревать меня и рыться в моих вещах?
   - В чужих людях живете, барышня, - вздохнула Лиза. - Хоть вы и барышня, а все же… как бы прислуга… Это не то, что у папаши с мамашей жить…
   Машенька повалилась в постель и горько зарыдала. Никогда еще над нею не совершали такого насилия, никогда еще ее так глубоко не оскорбляли, как теперь… Ее, благовоспитанную, чувствительную девицу, дочь учителя, заподозрили в воровстве, обыскали, как уличную женщину! Выше такого оскорбления, кажется, и придумать нельзя. И к этому чувству обиды присоединился еще тяжелый страх: что теперь будет!? В голову ее полезли всякие несообразности. Если ее могли заподозрить в воровстве, то, значит, могут теперь арестовать, раздеть догола и обыскать, потом вести под конвоем по улице, засадить в темную, холодную камеру с мышами и мокрицами, точь-в-точь в такую, в какой сидела княжна Тараканова. Кто вступится за нее? Родители ее живут далеко в провинции; чтобы приехать к ней, у них нет денег. В столице она одна, как в пустынном поле, без родных и знакомых. Что хотят, то и могут с ней сделать.
   «Побегу ко всем судьям и защитникам… - думала Машенька, дрожа. - Я объясню им, присягну… Они поверят, что я не могу быть воровкой!»
   Машенька вспомнила, что у нее в корзине под простынями лежат сладости, которые она, по старой институтской привычке, прятала за обедом в карман и уносила к себе в комнату. От мысли, что эта ее маленькая тайна уже известна хозяевам, ее бросило в жар, стало стыдно, и от всего этого - от страха, стыда, от обиды началось сильное сердцебиение, которое отдавало в виски, в руки, глубоко в живот.
   - Пожалуйте кушать! - позвали Машеньку.
   «Идти или нет?»
   Машенька поправила прическу, утерлась мокрым полотенцем и пошла в столовую. Там уже начали обедать… За одним концом стола сидела Федосья Васильевна, важная, с тупым, серьезным лицом, за другим - Николай Сергеич. По сторонам сидели гости и дети. Обедать подавали два лакея во фраках и белых перчатках. Все знали, что в доме переполох, что хозяйка в горе, и молчали. Слышны были только жеванье и стук ложек о тарелки.
   Разговор начала сама хозяйка.
   - Что у нас к третьему блюду? - спросила она у лакея томным, страдальческим голосом.
   - Эстуржон а ля рюсс! - ответил лакей.
   - Это, Феня, я заказал… - поторопился сказать Николай Сергеич. - Рыбы захотелось. Если тебе не нравится, ma chere*, то пусть не подают. Я ведь это так… между прочим…
 
____________________
 
   * моя дорогая (франц.).
 
   Федосья Васильевна не любила кушаний, которые заказывала не она сама, и теперь глаза у нее наполнились слезами.
   - Ну, перестанем волноваться, - сказал сладким голосом Мамиков, ее домашний доктор, слегка касаясь ее руки и улыбаясь также сладко. - Мы и без того достаточно нервны. Забудем о броши! Здоровье дороже двух тысяч!
   - Мне не жалко двух тысяч! - ответила хозяйка, и крупная слеза потекла по ее щеке. - Меня возмущает самый факт! Я не потерплю в своем доме воров. Мне не жаль, мне ничего не жаль, но красть у меня - это такая неблагодарность! Так платят мне за мою доброту…
   Все глядели в свои тарелки, но Машеньке показалось, что после слов хозяйки на нее все взглянули. Комок вдруг подступил к горлу, она заплакала и прижала платок к лицу.
   - Pardon, - пробормотала она. - Я не могу. Голова болит. Уйду.
   И она встала из-за стола, неловко гремя стулом и еще больше смущаясь, и быстро вышла.
   - Бог знает что! - проговорил Николай Сергеич, морщась. - Нужно было делать у нее обыск! Как это, право… некстати.
   - Я не говорю, что она взяла брошку, - сказала Федосья Васильевна, - но разве ты можешь поручиться за нее? Я, признаюсь, плохо верю этим ученым беднячкам.
   - Право, Феня, некстати… Извини, Феня, но по закону ты не имеешь никакого права делать обыски.
   - Я не знаю ваших законов. Я только знаю, что у меня пропала брошка, вот и все. И я найду эту брошку! - она ударила по тарелке вилкой, и глаза у нее гневно сверкнули. - А вы ешьте и не вмешивайтесь в мои дела!
   Николай Сергеич кротко опустил глаза и вздохнул. Машенька между тем, придя к себе в комнату, повалилась в постель. Ей уже не было ни страшно, ни стыдно, а мучило ее сильное желание пойти и отхлопать по щекам эту черствую, эту надменную, тупую, счастливую женщину.
   Лежа, она дышала в подушку и мечтала о том, как бы хорошо было пойти теперь купить самую дорогую брошь и бросить ею в лицо этой самодурке. Если бы бог дал, Федосья Васильевна разорилась, пошла бы по миру и поняла бы весь ужас нищеты и подневольного состояния и если бы оскорбленная Машенька подала ей милостыню! О, если бы получить большое наследство, купить коляску и прокатить с шумом мимо ее окон, чтобы она позавидовала!
   Но все это мечты, в действительности же оставалось только одно - поскорее уйти, не оставаться здесь ни одного часа. Правда, страшно потерять место, опять ехать к родителям, у которых ничего нет, но что же делать? Машенька не могла видеть уже ни хозяйки, ни своей маленькой комнаты, ей было здесь душно, жутко. Федосья Васильевна, помешанная на болезнях и на своем мнимом аристократизме, опротивела ей до того, что кажется, все на свете стало грубо и неприглядно оттого, что живет эта женщина. Машенька прыгнула с кровати и стала укладываться.
   - Можно войти? - спросил за дверью Николай Сергеич; он подошел к двери неслышно и говорил тихим, мягким голосом. - Можно?
   - Войдите.
   Он вошел и остановился у двери. Глаза его глядели тускло и красный носик его лоснился. После обеда он пил пиво, и это было заметно по его походке, по слабым, вялым рукам.
   - Это что же? - спросил он, указывая на корзину.
   - Укладываюсь. Простите, Николай Сергеич, но я не могу долее оставаться в вашем доме. Меня глубоко оскорбил этот обыск!
   - Я понимаю… Только вы это напрасно… Зачем? Обыскали, а вы того… что вам от этого? Вас не убудет от этого.
   Машенька молчала и продолжала укладываться. Николай Сергеич пощипал свои усы, как бы придумывая, что сказать еще, и продолжал заискивающим голосом:
   - Я, конечно, понимаю, но надо быть снисходительной. Знаете, моя жена нервная, взбалмошная, нельзя судить строго…
   Машенька молчала.
   - Если уж вы так оскорблены, - продолжал Николай Сергеич, - то извольте, я готов извиниться перед вами. Извините.
   Машенька ничего не ответила, а только ниже нагнулась к своему чемодану. Этот испитой, нерешительный человек ровно ничего не значил в доме. Он играл жалкую роль приживала и лишнего человека даже у прислуги; и извинение его тоже ничего не значило.
   - Гм… Молчите? Вам мало этого? В таком случае я за жену извиняюсь. От имени жены… Она поступила нетактично, я признаю, как дворянин…
   Николай Сергеич прошелся, вздохнул и продолжал:
   - Вам надо еще, значит, чтоб у меня ковыряло вот тут, под сердцем… Вам надо, чтобы меня совесть мучила…
   - Я знаю, Николай Сергеич, вы не виноваты, - сказала Машенька, глядя ему прямо в лицо своими большими заплаканными глазами. - Зачем же вам мучиться?
   - Конечно… Но вы все-таки того… не уезжайте… Прошу вас.
   Машенька отрицательно покачала головой. Николай Сергеич остановился у окна и забарабанил по стеклу.
   - Для меня подобные недоразумения - это чистая пытка, - проговорил он. - Что же мне, на колени перед вами становиться, что ли? Вашу гордость оскорбили, и вот вы плакали, собираетесь уехать, но ведь и у меня тоже есть гордость, а вы ее не щадите. Или хотите, чтоб я сказал вам то, чего и на исповеди не скажу? Хотите? Послушайте, вы хотите, чтобы я признался в том, в чем даже перед смертью на духу не признаюсь?
   Машенька молчала.
   - Я взял у жены брошку! - быстро сказал Николай Сергеич. - Довольны теперь? Удовлетворены? Да, я… взял… Только, конечно, я надеюсь на вашу скромность… Ради бога, никому ни слова, ни полнамека!
   Машенька, удивленная и испуганная, продолжала укладываться; она хватала свои вещи, мяла их и беспорядочно совала в чемодан и корзину. Теперь, после откровенного признания, сделанного Николаем Сергеичем, она не могла оставаться ни одной минуты и уже не понимала, как она могла жить раньше в этом доме.
   - И удивляться нечего… - продолжал Николай Сергеич, помолчав немного. - Обыкновенная история! Мне деньги нужны, а она… не дает. Ведь этот дом и все это мой отец наживал, Марья Андреевна! Все ведь это мое, и брошка принадлежала моей матери, и… все мое! А она забрала, завладела всем… Не судиться же мне с ней, согласитесь… Прошу вас, убедительно, извините и… и останьтесь. Tout comprendre, tout pardonner*. Остаетесь?
 
____________________
 
   * Все понять, все простить (франц.).
 
   - Нет! - сказала Машенька решительно, начиная дрожать. - Оставьте меня, умоляю вас.
   - Ну, бог с вами, - вздохнул Николай Сергеич, садясь на скамеечку около чемодана. - Я, признаться, люблю тех, кто еще умеет оскорбляться, презирать и прочее. Век бы сидел и на ваше негодующее лицо глядел… Так, стало быть, не остаетесь? Я понимаю… Иначе и быть не может… Да, конечно… Вам-то хорошо, а вот мне так - тпррр!.. Ни на шаг из этого погреба. Поехать бы в какое-нибудь наше имение, да там везде сидят эти женины прохвосты… управляющие, агрономы, черт бы их взял. Закладывают, перезакладывают… Рыбы не ловить, травы не топтать, деревьев не ломать.
   - Николай Сергеич! - послышался из залы голос Федосьи Васильевны. - Агния, позови барина!
   - Так не остаетесь? - спросил Николай Сергеич, быстро поднимаясь и идя к двери. - А то бы остались, ей-богу. Вечерком я заходил бы к вам… толковали бы. А? Останьтесь! Уйдете вы, и во всем доме не останется ни одного человеческого лица. Ведь это ужасно!
   Бледное, испитое лицо Николая Сергеича умоляло, но Машенька отрицательно покачала головой, и он, махнув рукой, вышел.
   Через полчаса она была уже в дороге.

БЕСЕДА ПЬЯНОГО С ТРЕЗВЫМ ЧЕРТОМ

   Бывший чиновник интендантского управления, отставной коллежский секретарь Лахматов, сидел у себя за столом и, выпивая шестнадцатую рюмку, размышлял о братстве, равенстве и свободе. Вдруг из-за лампы выглянул на него черт… Но не пугайтесь, читательница. Вы знаете, что такое черт? Это молодой человек приятной наружности, с черной, как сапоги, рожей и с красными выразительными глазами. На голове у него, хотя он и не женат, рожки… Прическа a la Капуль. Тело покрыто зеленой шерстью и пахнет псиной. Внизу спины болтается хвост, оканчивающийся стрелой… Вместо пальцев - когти, вместо ног - лошадиные копыта. Лахматов, увидев черта, несколько смутился, но потом, вспомнив, что зеленые черти имеют глупое обыкновенно являться ко всем вообще подвыпившим людям, скоро успокоился.
   - С кем я имею честь говорить? - обратился он к непрошенному гостю.
   Черт сконфузился и потупил глазки.
   - Вы не стесняйтесь, - продолжал Лахматов. - Подойдите ближе… Я человек без предрассудков, и вы можете говорить со мной искренно… по душе… Кто вы?
   Черт нерешительно подошел к Лахматову и, подогнув под себя хвост, вежливо поклонился.
   - Я черт, или дьявол… - отрекомендовался он. - Состою чиновником особых поручений при особе его превосходительства директора адской канцелярии г. Сатаны!
   - Слышал, слышал… Очень приятно. Садитесь! Не хотите ли водки? Очень рад… А чем вы занимаетесь?
   Черт еще больше сконфузился…
   - Собственно говоря, занятий у меня определенных нет… - ответил он, в смущении кашляя и сморкаясь в «Ребус». - Прежде, действительно, у нас было занятие… Мы людей искушали… совращали их с пути добра на стезю зла… Теперь же это занятие, антр-ну-суади*, и плевка не стоит… Пути добра нет уже, не с чего совращать. И к тому же люди стали хитрее нас… Извольте-ка вы искусить человека, когда он в университете все науки кончил, огонь, воду и медные трубы прошел! Как я могу учить вас украсть рубль, ежели вы уже без моей помощи тысячи цапнули?
 
____________________
 
   * между нами будь сказано (франц. entre nous soit dit).
 
   - Это так… Но, однако, ведь вы занимаетесь же чем-нибудь?
   - Да… Прежняя должность наша теперь может быть только номинальной, но мы все-таки имеем работу… Искушаем классных дам, подталкиваем юнцов стихи писать, заставляем пьяных купцов бить зеркала… В политику же, в литературу и в науку мы давно уже не вмешиваемся… Ни рожна мы в этом не смыслим… Многие из нас сотрудничают в «Ребусе», есть даже такие, которые бросили ад и поступили в люди… Эти отставные черти, поступившие в люди, женились на богатых купчихах и отлично теперь живут. Одни из них занимаются адвокатурой, другие издают газеты, вообще очень дельные и уважаемые люди!
   - Извините за нескромный вопрос: какое содержание вы получаете?
   - Положение у нас прежнее-с… - ответил черт. - Штат нисколько не изменился… По-прежнему квартира, освещение и отопление казенные… Жалованья же нам не дают, потому что все мы считаемся сверхштатными и потому что черт - должность почетная… Вообще, откровенно говоря, плохо живется, хоть по миру иди… Спасибо людям, научили нас взятки брать, а то бы давно уже мы переколели… Только и живем доходами… Поставляешь грешникам провизию, ну и… хапнешь… Сатана постарел, ездит все на Цукки смотреть, не до отчетности ему теперь…