- Тост! Тост! - загудела вся дюжина.
   - Ах, ну если дело в тосте, то предлагаю выпить. - И сел на место.
   Все согласованно выпили и дружно разобрали миску очередного салата.
   - Надо отвечать? - поинтересовалась хозяйка.
   - Надо! - сказали гости.
   - Позвольте мне, - наконец разомкнул уста жених. - Я все-таки замешан в этой ситуации, с вашего позволения. Я нашел женщину, которая идеально подходит мне во всех делах. Она понимает мои чувства, мысли, мою работу, она изумительная любовница, хозяйка, она уважает моих друзей, родню. На все мое она откликается адекватно. Я чувствую, что это целиком мой человек, мне уютно и безопасно. Что может быть лучше?
   - Но вы перечислили параметры идеальной любовницы, а не именно жены, - возник длинноволосый Димуля. - Почему вы женитесь? Ведь у вас обоих уже есть дети.
   По соседству с Димулей сидел седой мужчина солидных лет, холеной ароматной наружности, в серых брюках и синем двубортном пиджаке. Короткая стрижка в сочетании с тонкими модными очками наводили на словосочетание: плейбой-профессор. Или профессор-плейбой.
   - Очевидно, в нашем обществе сильна тяга к традиционному статусу женщины в обществе. Наше общество еще помнит понятие греха. Костным мозгом помнит. И к свободной любви, не отвечающей перед обществом имущественно, относится с подозрением. С парой, не связанной юридическим доверием, не будут так же охотно вести дела по-серьезному, как с парой связанной, - сказал профессор на прекрасном московском диалекте с лекторскими интонациями.
   - То есть если они в рабстве друг у друга, то и обществу спокойнее? - возмутилась элегантная сорокалетняя дама, похожая на поэтессу.
   - Да, мадам, - ответил профессор, - и на Западе это давно поняли. Сейчас в Америке деньгами и льготами всячески укрепляют именно юридическую семью. А в той стране, согласитесь, живут деловые люди. Любовь как личное дело каждого - это пережиток социального романтизма. Я уверяю вас: чем более развита и благополучна в экономике страна, тем вернее она будет говорить со своими гражданами о законно оформленной семье. Посмотрите в день объявления итогов каких-нибудь выборов: на трибуну вместе с ним, с победителем, выходит она. Украшение, поддержка. И его обязанность перед обществом. Если он выйдет с любимой женщиной, не женой, - да он просто не выйдет. Не пустят.
   - У нас тут, слава Богу, Россия. Не Запад, - напомнила элегантная дама, отрезая поросенку пятачок. Ее большие синие глаза поискали соль, нашли, дама успокоилась и опять обратилась к профессору. - Вас, собственно говоря, проблема спокойствия или любви занимает?
   - Голубушка, - рассмеялся профессор, - любовь многообразна. Меня она, правда, уже ни в каком облике не занимает, кроме как в виде взрослой ответственности взрослых людей друг перед другом. В том шаге, на который нацелены наши уважаемые друзья, я вижу акт ответственности. И за это уважаю. Априорной ответственности, а не той эфемерно-выжидательной, которая, возможно, будет проявлена ими по жизни, когда они что-нибудь там докажут друг другу. Или не докажут. Они уже доказывают, сейчас. А не потом. Чтоб не занимать вас долее, скажу следующее: помните, в Москве была эпидемия фиктивных браков из-за прописки? Так вот; из двух людей, вступающих в фиктивный брак, один обязательно втайне надеется, что брак не фиктивный. А из двух людей, вступающих в свободное, неюридическое сожительство, как минимум один, а чаще оба, - знают, что они подлецы. Так лучше уж фиктивный брак, чем никакого. А еще лучше натуральный. Эффективный. Мерси.
   Гости внимательнейшим образом выслушали неравную полемику между поэтессой и профессором. Его построения смутили обе половины представленного за столом человечества, и повисла пауза. За окном уже сгущалась красивая синева московского вечера, хозяйка задернула тяжелые коричневые портьеры на обоих окнах и включила бронзовую люстру.
   Ли на миг испугалась, что ее заметят. Но вовремя опомнилась и даже рассмеялась. Ее не услышали. Только Гедат улыбнулся своим мыслям. Он давно уже хотел высказаться и, похоже, решил:
   - Я не был женат. Мой опыт вообще довольно скромный...
   На этих словах хозяйка, профессор и поэтесса лукаво переглянулись.
   - Но я почему-то считаю, - продолжал Гедат, - что если такой красивой женщине, как вы, нужно что-либо, например, замуж, то мужчина, если он не трус, обязан соответствовать. - Сделал паузу и выпалил: - Я бы женился на вас немедленно.
   Усатый жених, благосклонно прослушавший первую фразу, позеленел после второй и с резким вызовом посмотрел прямо в глаза Гедату. Гости замерли. Хозяйка засмеялась.
   - Вы говорите, что ваш опыт мал, и я вам не сразу поверила, но сейчас вы доказали это, нарушив некие правила. Видите, как реагируют на ваши слова? - Она жестом остановила готового вскочить жениха и добавила: - Кстати, почему вы решили, что инициатива данного предприятия принадлежит мне?
   - Потому что вы внушили вашему жениху ощущение его исключительности: ему и уютно, и безопасно, и человек свой, и хозяйка, и прочее. Он ни слова не сказал о вас. Только о себе. Из чего вытекает, что женится он на себе, а не на вас. А вы потакаете.
   - Послушайте... - все-таки вскочил жених, но профессор и поэтесса уговорили его сесть.
   - Извините, если неуклюже сказано. Однако искренне. - Гедат действительно искренне хотел хозяйку, причем с каждой минутой все сильнее.
   Она была на редкость грациозна. Каждое движение ее узкого, небольшого тела было как бы полудвижением, четвертьдвижением. Казалось, что ей именно волю дать нужно. Что по белым камушкам журчит ручеек с лунно-фарфоровыми форелями, а прикажи ручейку - немедля океаном станет, с плоскими глубоководными рыбами, тучами планктона, чащобами водорослей и коралловыми рифами.
   Хозяйка, бесспорно, знала, какова сила ее мучительной, зоологической притягательности. А жених, очевидно, только себя и считал зрячим. Гости прекрасно понимали и ее, и его. Парадис знал все это вообще наизусть. А Гедат пытался быстро найти выход из общей неловкости и вход в хозяйку. Горячечный жених уже не интересовал его.
   Ли с люстры грустно наблюдала банальные человеческие ходы и ей становилось скучно. Она очень остро, вспышками переживала свои прежние потрясения: и страсть без правил, и ревность до белизны в глазах, и мудрую вечную любовь к бывшему, и надежду, и уверенность, и ярость, и скепсис, а особенно - стремление в чем-то пойти до конца, навылет, до растворения... Она нашла все, что искала. И сейчас отдыхает на люстре.
   - ...Вы не устали, мистер Фер? - спросила Ли у ночного попутчика, поигрывая локонами Габриэля.
   - Нет. А вы?
   - Устала. Слушать этот бред вокруг мирских человеческих слабостей - надоело. Сейчас там все полезут друг на друга, опять потекут реки спермы, женщины будут философствовать, мужчины умничать и показывать свои гениталии. Хватит. Отдохните. Только в России можно так долго, веками, заниматься л ю б о в ь ю -
   и думать при этом, что занят серьезным делом. - Ли была очень бледна. - Я надеялась, что у вас там хотя бы про дом тот красивый, с латунными ручками, побольше рассказано, а вы все про это...
   - А брачная дискуссия? - уточнил ночной попутчик. - А спекуляции на тему "кому-в-семье-жить-хорошо"? Не я ж все это выдумал.
   - И не я, в конце-то концов. Меня вынудили думать об этом, но не предупредили, что в мозг, задумавшийся о русской семье, надо сначала вкатить полную порцию временно бетонирующего наркоза, а то разлетится на кусочки...
   - А не вы ли, мадам, с детства мечтали о мужчине как о профессии? "Я все знала, я все умела..." Ваши слова?
   - Я и сейчас не отказываюсь от этих слов. В Древней Греции я была гетерой. Все было честно. А в четырнадцатом веке один из ваших, мистер Люцифер, умников, написал после встречи со мной, хотя, видит Бог, я не давала повода ему писать именно это именно после встречи со мной, - что "...женщина... это настоящий дьявол, враг мира, источник соблазнов, причина раздоров, от которого мужчина должен держаться подальше, если он желает обрести покой... Пусть женятся те, кого привлекает общество жены, ночные объятия, крики детей и муки бессонницы... Что до нас, то, если это в нашей власти, мы сохраним свое имя в наших талантах, а не в браке, в книгах, а не в детях, в союзе с добродетелью,
   а не с женщиной..."
   - И вы так разозлились на господина Петрарку, что до сих пор не успокоитесь? - спросил ночной попутчик.
   - Ханжество чье угодно возмущало меня всегда. Везде.
   - Ну-ну, не надо, успокойтесь. Все-таки на этот раз вам больше повезло. В одной жизни вы прожили все предыдущие и, может быть, вам наконец полегчает. Я не обещаю, конечно...
   - Все???! Да вы с ума сошли! То, что мне подсунули здесь, ни в какое сравнение не идет с тысячью жизней! - вскипела Ли.
   - Мы недалеко продвинулись в вашем алфавите, посему простите, если я неверно выразился, - сказал ночной попутчик мирно. - Может быть, вы продолжите?
   - Да. Еще бы.
   Алфавит: З
   Зуд. Зануда. Злюка.
   Зависть. Зима. Зелье.
   Приснится же такое.
   Накануне мы проходили Блока. Ночь. Улица. Фонарь.
   Аптека. Мой друг не удержался и написал на доске:
 
   Как мало нужно человеку -
   Ночь, улица, фонарь, аптека...
 
   Следующий лектор пришел в аудиторию, посмотрел на доску, дождался паузы в долгом хриплом ворчании институтского звонка и сказал:
   - Молодые люди, сегодня у нас последняя встреча. Курс наук заканчивается. Я остаюсь здесь, а вы уходите в большую жизнь, а у меня есть чувство, что я не все успел сказать вам...
   Мы притаились, поскольку лектор был ректор института, коммунист-руководитель по определению, до революции было еще очень далеко, и таковая преамбула могла означать, скорее всего, переход к призыву следовать партийной указке во всех начинаниях и кончаниях.
   Седовласый статный начальник наш сошел с трибунки, приблизился к партам и сказал:
   - Выпуская вас отсюда, хочу подчеркнуть, что высшая цель искусства... - он сделал смысловую паузу... - наслаждение. Запомните: н а с л а ж д е н и е.
   Штатные диссиденты курса переглянулись, потеряв почву под ногами, хмыкнули и сделали вид, что ослышались. Что весь курс ослышался. Штатные впервые оказались в дурацком положении. Пять лет хмыкать с галерки, дескать, вы слышите, православные, что лепит лектор имярек, - и тут на тебе! Такая оплеуха - и от кого!..
   Я же была в полном восторге. И от ректора, и от абсолютной неприложимости термина "наслаждение" к нашим штатным галерочникам. Ни один из них, по виду, никогда не мыл голову и не чистил зубы, особенно главные. Главных было двое-трое. Впоследствии у двоих самых главных было по красивой жене и по трое-четверо детей. Бр-р-р...
   Выходим за порог, впереди, как и обещал ректор, большая-пребольшая новая жизнь. Новая, как не знаю что. Слов нет какая новая. Весна. Вечер, потом ночь. Страшно. Хочется ухватиться за что-нибудь неускользающее, крепкое, более крепкое, чем эта слишком новая жизнь впереди...
   И мне опять снится З. И опять складывается стихотворение, обломки которого я нахожу в своей голове утром. Зуд. Зелье. Злюка. Зануда. Зависть. Зима. Ужасно: я просыпаюсь с чувством исполненного поэтического долга, но результата опять нет, рассыпался, стихотворение сбежало, а я даже не помню, что и кто меня вдохновляет во сне.
   Я еще ведь маленькая была и не знала, что ночные стихи чаще всего забываются. Но тогда, промаявшись с шестью уверенно сохраняющимися после каждого сна словами, я решила записать их на чем-нибудь нетривиальном. Не на бумаге, не на заборе, а... Надо подумать. Тут как раз зашел человек в брюках и сказал, что давно хотел мне сказать, что он...
   Понятно, говорю, оставайся, мне терять нечего, только сначала сними штаны и ляг на живот.
   Он удивился и сделал это. Я взяла шариковую ручку, села рядом и красивым шрифтом вывела на его крепких ягодицах, весьма удобных для письма, затерзавшие меня слова.
   - А затем? - спросил он, переворачиваясь на спину и демонстрируя мне выгнувшийся дугой от яростного напряжения розовый предмет.
   - Все нормально, - отвечаю я, раздеваясь, - я просто никак не могу вспомнить одно стихотворение. Спасибо, что зашел, это поможет...
   И сажусь на него.
   Потом, когда он открыл свои янтарные глаза, я удивилась их печальному выражению и спросила, в чем причина.
   - А в том, - ответил он, - что я никогда раньше не ощущал ничего подобного с женщиной.
   - А подробнее? - говорю я, не выпуская из себя его слабеющее естество.
   - Подробнее примерно так: ты ювелирно делаешь это, придраться невозможно, но во всем, в каждом микрошевелении твоего тела - читается один короткий ясный крупнокегельный текст: "Я не люблю тебя". Как тебе это удается?
   Смотрю на его золотую бороду, на крупную медногривую голову, любуюсь, а потом объясняю:
   - Я это впервые решилась транслировать. Извини, что попался именно ты. Красивый ты, хороший, сильный, литое тело, голова просто чудо как хороша. Я не тебя не люблю. Я вообще больше не люблю.
   - А его любила? - спрашивает он и очень точно попадает в имя.
   - В том-то и дело, - говорю я грустно, - что настоящая любовь должна быть нужна не только двоим, а всем вокруг. А нас кто только не пытался разорвать. И разорвали. Бороться за свою любовь нельзя. Если мы встретились сейчас, значит, мы и раньше встречались. Может быть, сто или тысячу лет назад. Значит, мы должны без раскачки и подготовки узнать друг друга. Мы-то с ним узнали друг друга, но, по-моему, я лучше это поняла. А он еще не был готов к очевидности этой встречи, молод был еще. Глуп.
   Мы оделись и сели за стол чаю попить. Мой золотистый гость откусил кусочек сладкого пряника и смотрит в окно. Там все сияет и светится.
   - Я скоро в армию ухожу, - говорит он неожиданно.
   - Как же тебя нашли? Ведь ты уже слишком взрослый.
   - Видишь, - замечает он, - как ты погрузилась в себя, что даже слышать перестала. Я ухожу в армию сам. Добровольно. На срочную службу. На два года. Злой я стал. Зима была тяжелая. Женился было - развелся через тридцать шесть дней. Зануда попалась, хотя и красивая. Начал пить - зелье не помогло. Зуд страшный где-то прямо в сердце. Словом, перестал я себе завидовать. Не то чтобы скучно, а пора куда-нибудь пойти. Вот ты, например, куда теперь?
   - Еще не знаю. Мой муж тоже уходит в армию через две недели. Но не добровольно. А мне пока некуда идти. К свекрови не хочу, это смешно при нашем раскладе. Любить не могу, но это ты уже знаешь. Завидовать не умею, злиться тоже. Деньги пока есть, наследство получила.
   Допили чай, вместе помыли посуду, крошки с клеенки прибрали, легли на диван, обнялись и заснули.
   - В вашем З, дорогая Ли, мне послышалось что-то очень знакомое. Я его уже где-то видел, - заметил ночной попутчик.
   - Да, конечно, но я не признаюсь.
   Габриэль посмотрел на свои наручные песочные часы и встал:
   - Господа. Сударыня. Мистер Фер. Я вернусь. Неотложное дело призывает меня в девятнадцатый век. Это мигом. Простите. Я уверен, что до окончания алфавита я успею.
   - Я тоже в этом уверен, - усмехнулся ночной
   попутчик. - Ступай. Вы не возражаете,
   сударыня?
   Ли махнула рукой в сторону замороженного окна.
   - Он летит поправить мне боа на плечах. Я слишком закрутилась в вальсе.
   - Я знаю, голубушка, - сказал ночной попутчик, - это я наступил на шлейф вашего платья, вот и боа покосилось. Я вредный. Но поправить надо.
   Габриэль сделал вид, что ничего не слышал. Он отступил к отворившейся двери троллейбуса и исчез.
   - Слава тебе... - неосторожно начал ночной попутчик.
   - Кому, простите? - осведомилась Ли.
   - Не цепляйтесь к словам, - почти рассердился Люцифер. - А то вам назначат три буквы вне
   очереди.
   - Не волнует, мистер Фер.
   - Назначаю.
   - Да пожалуйста...
   Алфавит: И
   Ещё один сон.
   Москва. Кремль. Декабрь. Очередной съезд народных депутатов Российской Федерации. Голосование по случаю снятия с должности исполняющего обязанности премьера. Перерыв. Перекошенное гневом лицо снимаемого. Он еще не верит, что проголосуют. Но уже готов мстить.
   Я смотрю на все это с гостевого балкона.
   В зале тепло, но меня знобит. Надо куда-нибудь пойти, может быть, подальше отсюда. Наэлектризованная обстановочка. Страшно и хорошо. Но пойду, пойду.
   Холеные лестницы. Обезумевшие работники прессы ежедневной чуть не сбивают с ног работников прессы еженедельной. Ковровые дорожки. Георгиевский зал. Вкусно пахнет из буфета. Ларьки с заморскими игрушками для елки. Надо бы лампочек купить, думаю я, но иду мимо, в гардероб, решительно одеваюсь, выхожу во двор и вижу Архангельский собор.
   Небо серое, снежок падает, легкий ветер гоняет по брусчатке чистую кремлевскую поземку. Куда я?
   Что-то подталкивает в спину, но куда? Я внезапно обнаруживаю, что сегодня пришла на работу в белом пуховом платке вместо обычного черного шарфа. Немного странно: ведь я никогда ничего не надеваю на голову. В любую погоду. Почему я взяла этот нежный ажурный платок?
   Архангельский собор все ближе, ближе; я снимаю платок с шеи и надеваю на голову. Аккуратно расправляю под воротником шубы и поднимаюсь на крылечко собора. Крещусь. Кланяюсь. Вхожу.
   Дверь легко поддается. Внутри - никого. Тихо, строго. Делаю робкий шаг вперед и вдруг слышу:
   - Здравствуйте. Вы к нам?
   "Не может быть", - думаю я.
   - Вы со съезда? - и ко мне подходит пожилой мужчина в мешковатом коричневом костюме, вежливо наклонив голову.
   - Да, - говорю, - добрый день. Можно?
   - Вам - можно, - отвечает он. - Проходите, я вам все покажу.
   И ведет меня вдоль заветных усыпальниц. Тихим голосом рассказывает, где кто покоится. По-домашнему так, по-свойски. Князь... Царь... Князь... Будто по личному склепу семейному. У нас тут и Грозный Иван Васильевич есть. С сыновьями. В алтаре.
   Я притормаживаю метров за пять до запретной дверцы. Я хоть и в платке, но по-нашему в алтарь женщинам нельзя. Я где угодно могу пропустить любое "нельзя" мимо ушей, но спорить с этим запретом, а особливо с Грозным, не имею намерения.
   Мой внезапный гид, радушие которого изумительно и необъяснимо, решительно идет вперед и останавливается возле дверцы. У входа в усыпальницу Грозного с двумя сыновьями. Достает из кармана ключ и вставляет в замочную скважину. Поворачивает ключ. С тихим скрипом. Оборачивается ко мне и зовет рукой. Я не могу сдвинуться с места. Я действительно боюсь. Вдруг стены рухнут. Или земля разверзнется. Туда же нельзя вообще никому. Не только женщинам...
   - Мы сюда однажды самого с супругой и с иностранцами не пустили, - шепотом говорит мой гид. - Нельзя сюда никому. Идите сюда...
   Околдовал он меня, что ли. Я делаю шаг. Другой. Третий. На очередном шаге я обнаруживаю себя в дверном проеме, гид включает свет, пропускает меня в усыпальницу, а сам быстро выпрыгивает за порог. И оттуда тихо говорит:
   - Идите туда быстрее. Вам сегодня можно...
   Я спускаюсь по ступенечкам в невозможную историю. По правую руку вижу три саркофага в темно-бордовых бархатных обивках, с серебряными крестами. Грозный и сыновья...
   В глубине комнаты, у правой же стены - узкий высокий постамент, на котором бронзовый бюст.
   - Это сам Иван Васильевич, - шепчет испуганно мой гид из-за порога, - его лицо Герасимов восстановил. Посмотрите ему в глаза...
   Я осмелела и очень близко подошла ко Грозному. Руку протянешь - бороды коснешься.
   И посмотрела ему в глаза. А Грозный посмотрел в мои глаза. Так посмотрел, будто насквозь. Живыми глазами.
   Мой гид замер, глядя на это. Я вспомнила о нем, повернула голову, а он стоит, смотрит на меня через порог и молчит. Чувствую, страшно ему. Сделал невесть что, сам не понял почему, а теперь страшно стало. Я кивнула ему молча, что иду. Посмотрела еще раз на Ивана Васильевича и медленно пошла к выходу, боясь споткнуться на ступеньках. Там идти-то три шага, но я словно несколько веков прошла.
   Гид мой выключил свет, закрыл дверцу. Повел меня к последней достопримечательности, но по дороге заметил мое состояние и говорит:
   - Ну тогда в другой раз. Спасибо, что зашли. Вы сейчас напротив пойдите. Там вас пустят сегодня. На яшмовом полу постойте, все пройдет...
   Оказавшись на улице, то есть на дворе, я не думая пошла в храм напротив. Тот же сюжет. Бабуля, такая же недипломированная дежурная работница, как и мой импровизированный гид по Архангельскому собору, поднялась навстречу и повела за собой.
   - А вот тут, видите, специальное место отвели, чтоб Грозный молился. Грешен был... Вы смотрите, смотрите, у нас сейчас все закрыто, не работаем, никого нет, вы смотрите...
   Я смотрю. Пестрый пол, отшлифованный, уютный.
   - Это яшма, - говорит бабуля. - Она лечит и успокаивает. Наши девочки как придут с утра на работу, ну, кто с мужем поругался, знаете, ведь все на пенсии уже, нервы там разные, здоровье, словом, снимают туфли и бегают босиком в чулках перед иконостасом по яшмовому полу. И все проходит. Как рукой. Попробуйте там постоять.
   И ушла куда-то, оставив меня на яшмовом полу перед царскими иконами.
   Крещена в православие я была всего за два года до этого, и как вести себя в храме - знала больше понаслышке. А не умеешь - не берись. Никак я не повела себя. Постояла на яшмовом полу. Полностью успокоилась. И пошла в Большой Кремлевский Дворец. В гардеробе сталкиваюсь с депутатом-генералом в штатском; вспоминаю, что он последним выступал до перерыва при обсуждении кандидатуры предсовмина. Человек с хмурыми густыми бровями, генерал, историк, он начал свою утреннюю речь так: "Дорогие друзья! Я сейчас хочу только одного: чтобы Всевышний нас всех одарил мудростью и спокойствием... Я думаю, что лет через десять-пятнадцать люди, отдалившись от сиюминутной суетности и успокоившись, скажут о нашем времени как о переломном, историческом. Скажут доброе слово о тех, кто не дрогнул, кто был архитектором этого нового курса. Я прошу не смеяться - в истории смеется тот, кто смеется последним... Мы все должны понять, что у нас есть один общий враг - кризис. Понимаете?.. Поодиночке никто не выберется... И сегодня, по существу, кандидатура... является символом компромисса - исторического, если хотите, компромисса: необходимости сохранения реформ и коррекции этих реформ. В этих условиях фигура... является консолидирующей... Сегодня имя... - это символ: или мы пойдем вперед, к новой России, или мы повернем вспять. По существу, выбор очень судьбоносный..."
   Бровастый генерал скользнул по мне хмурым тревожным взглядом, не знаю почему. Я снимала свой ажурный платок, вспоминала храмы, так принявшие меня сегодня, и коротко подумала: а где провел этот, судьбоносный, перерыв между заседаниями, когда Россия должна была, по его жаркому призыву, сделать исторический выбор с помощью депутатских бюллетеней, где он-то провел перерыв, генерал-то? Собственно голосовать недолго, минут пять-десять, а еще два часа где был? В храме я с ним точно не сталкивалась.
   Перерыв к концу идет, голосование состоялось. Начинают.
   Вопросы, поправки, микрофоны, гул, ожидание. Ожидание. Два журналиста слева от меня открыли минитотализатор: ставки сделаны. Большинство уверено, что кандидатуру утвердят. Двое-трое поставили на неутверждение. На них посматривают с соболезнованием. Я вслушиваюсь в свой внутренний голос, не на шутку разговорившийся сегодня, и слышу правильный ответ. Через пять минут этот ответ слышит весь мир. На трибуну выходит представитель счетной комиссии:
   - ...в бюллетени для голосования была внесена кандидатура... председателя совета министров... правительства... депутатам роздано девятьсот семьдесят шесть бюллетеней... при вскрытии обнаружено девятьсот семьдесят пять... признаны действительными девятьсот пятьдесят три... недействительных двадцать два... голоса распределились... за - четыреста шестьдесят семь... против - четыреста восемьдесят шесть... таким образом, кандидатура... не набрала требуемого для утверждения числа голосов... председатель счетной комиссии... секретарь...
   Вот и все, думаю я. Вот и нету великана. В зале гнетущая тишина. Потом чуть ожили.
   Вечером, выходя из Кремля на Манежную площадь, я прислушивалась к голосам, звучавшим со всех сторон, и не могла разобрать, который из них слышат мои уши, а который - сердце. Я чувствовала миллионы проходящих через меня нитей, энергий, эмоций, мыслей и еще каких-то неопределимых форм тонких материй, я знала все, что будет через пять минут, через пять месяцев, да когда угодно. Я очень любила Россию. Я слышала ее всю. Тот вечер был сильнее слов, любых слов.
   Я шла домой пешком по улице Герцена, которая еще не знала, что опять будет Большой Никитской, и складывала слова, чтобы рассказать дома о том, что я пережила сегодня в Кремле.
   Тот, кто ждал меня дома, очень любил мои кремлевские рассказы. Особенно ему нравилось играть в превентивный тотализатор: я раскладывала перед ним числа - "за" и "против" - на завтрашние голосования. Вот такие будут пункты повестки на съезде - а вот такие будут результаты. Не до последнего знака, разумеется, а в принципе.
   - Это всего лишь седьмой съезд, - говорил он, - а что ты будешь делать ближе к десятому? Посылать анонимные факсы с полной картиной всех голосований на весь съезд вперед с дублирующей отсылкой в мировые средства массовой информации? - ему казалось, что он шутит.